Найти тему
Константин Смолий

Тёмное начало: фаустианский консерватизм и природа человека

Когда я читал роман Томаса Манна «Доктор Фаустус», моё внимание обратил на себя вот этот занимательный фрагмент: «Научное превосходство либерального богословия теперь считается несомненным, но чисто богословская его позиция слабовата, так как его морализму и гуманизму недостаёт понимания демонического характера человеческой жизни. Оно хоть и просвещённое, но поверхностное, и консервативная традиция, собственно говоря, значительно лучше уясняет себе трагизм человеческой природы, а посему её связь с культурой глубже, значительнее сравнительно с прогрессивно-буржуазной идеологией».

Эта реплика рассказчика, друга Адриана Леверкюна по имени Серенус Цайтблом, относится ко временам юности героев, когда они учились на богословском факультете в университете Галле. Здесь, конечно, рождается множество вопросов: что это за демонический характер человеческой жизни? В чём заключается трагизм человеческой природы? И почему либеральное богословие не до конца понимает демоническую составляющую человека и не находит ей достойного места? Вообще, плоские трактовки романа зачастую сводят его фаустианскую, то есть демоническую сторону к банальной метафоре: мол, за образом дьявола, с которым заключил договор Адриан Леверкюн, маячит всего лишь Гитлер, и тогда «Доктор Фаустус» становится очередным произведением на тему противостояния творческого человека и тоталитарного режима. Это очень скучно и плоско, и неудивительно, что либеральные толкователи хотят всё свести к своему излюбленному сюжету, ведь мы уже выяснили, что подлинную метафизическую глубину проблемы демонизма либерализм уяснить не в состоянии.

Но и сугубо богословская трактовка фаустианского сюжета не выглядит исчерпывающей, потому что она говорит о Мефистофеле как об объективной инфернальной сущности, с которой действительно заключают договор. Метафизическая и тем более идейно-политическая сторона вопроса от нас опять ускользает. Вот почему, вознамерившись хотя бы немного приблизиться к ответам на вышепоставленные вопросы, я заглянул в опубликованный отдельным изданием в 1909 году курс лекций известного философа-неокантианца и историка философии Вильгельма Виндельбанда «Философия в немецкой духовной жизни XIX столетия».

В качестве исходного разлома, определившего облик немецкой философии и, шире, всей духовной жизни Германии позапрошлого века, Виндельбанд полагает противоречие между Просвещением и антагонистическими ему учениями. Вот что он говорит про идеологию Просвещения: это интеллектуальное направление «было направлено на понимание вечной закономерности всех вещей, на строгую необходимость всего происходящего, на одинаковое, постоянно повторяющееся в природе». Очевидно, что подобная философия находится в связи с естествознанием Нового времени и перенимает у него оптимизм относительно возможности познания всех вещей без остатка, и в том числе человека как всего лишь вещи наряду с другими вещами. «Просвещённое сознание должно было не только проникнуть в действительное до его глубочайшей сущности, чтобы всё понять, всё доказать, но и построить жизнь до последней мелочи, исходя из разума. Это были идеалы рационализма, теоретические и практические одновременно, исполненные принципа тождества естественного и разумного».

Но наряду с этим довольно скоро обнаружилось и противоположное течение, развивавшееся параллельно просвещенческому рационализму и прогрессизму. «Оно проистекает из чувства, что наиболее единичное, в частности индивидуальность отдельного человека, нельзя вывести из общего, нельзя полностью понять из него, что сумма нашего существования, разделённая разумом, никогда не разделится без остатка». И в итоге «во всей действительности, прежде всего в личном существовании, всегда остаётся нечто непроницаемое».

Очевидно, что первым немецким философом, обнаружившим «нечто непроницаемое», стал Иммануил Кант. Хотя он и вырос из просвещенческой философии в духе Христиана Вольфа и других предшественников вплоть до Лейбница, однако скептическая направленность его мышления, частично почёрпнутая из учения Юма, частично — изобретённая заново, заставила его признать существование некой непроницаемой сущности — вещи в себе. Это был первый, но не последний удар по просвещенческому оптимизму, а затем удары посыпались один за другим, и здание нахального рационализма, не знающего пределов, начало колебаться под воздействием иррационалистическо-витальных доктрин. Вот пример духовного противостояния, приводимый Виндельбандом: «В узком кругу представителей изящной литературы в Германии мы обнаруживаем рационализм в правильности прямолинейной поэзии, как того требовал вольфианец Готшед, или в поверхностной популярной философии; иррационализм — в страстном движении бури и натиска, в период гениальности и «возбуждённой натуры», которая противостояла обоим упомянутым направлениям, отстаивая исконное право таинственной индивидуальности». А дальше — прямой путь к Ницше и прочей «философии жизни», но не будем забегать так далеко.

В общем, понятно, о чём идёт речь — о скептицизме Канта в противовес английским и французским просветителям, об иррационализме и волюнтаризме Шопенгауэра в противовес панлогизму Гегеля, наконец, о романтизме. Романтизм, пышным цветом расцветший именно в Германии, — вот та подлинная стихия, в которой «таинственная индивидуальность» получила полное право на существование и проявление. И Гёте отдал ему полагающуюся дань. Вспомните его стихотворение «Лесной царь», блестяще переложенное на русский язык Василием Жуковским; нигде противоречие между рационалистической, просвещенческой, позже — позитивистской картиной мира и мистическо-иррационалистическим воззрением на мир не выражено столь ярко, как здесь. «Лесной царь в глаза мне сверкнул» — «О нет, то белеет туман над водой». «Лесной царь со мной говорит» — «То ветер, проснувшись, колыхнул листы». «Лесной царь созвал дочерей» — «То вётлы седые стоят в стороне». Просвещенческая идеология направлена на расколдовывание мира, дабы в нём не осталось ничего такого, в чём могло бы укрыться ненавидимое Просвещением «непроницаемое». Ведь если существует «непроницаемое», то сверхзадача либерально-прогрессивной идеологии «просветить» лампой разума весь мир оказывается обречённой на неудачу.

Но к какому же полюсу склоняется Гёте? Если бы ездок, доскакавший до дома, увидел в руках живого ребёнка, мы бы сказали — к просвещенчеству, к позитивизму, к либерализму. Но «ездок подгоняет, ездок доскакал, в руках его мёртвый младенец лежал». Отсюда не следует, что лесной царь действительно существует, но мы не можем отрицать, что непроницаемый, таинственный, недорасколдованный мир прямо и непосредственно воздействует на человека, поскольку его элементы являются феноменами человеческого сознания. Такими же реальными, каким явился Мефистофель в сознании Фауста и позже — Адриана Леверкюна. «Здесь мы наблюдаем, — продолжает рассуждение Томас Манн устами своего героя-рассказчика, — проникновение в богословское мышление иррациональных течений современной философии, где не поддающееся обоснованию, «витальное», то, что зовётся «волей» или «инстинктом», короче говоря, демоническое, давно стало темой теоретических рассуждений... Цивилизованный ум, буржуазный или просто просвещённый, не может при этом не испытать тяжёлого, неприятного чувства. Ибо богословию, сочетавшемуся с духом «философии жизни», с иррационализмом, в силу самой его природы грозит опасность переродиться в демонологию». Как тут не вспомнить русского философа Александра Секацкого, утверждавшего, что психиатрия — смежная дисциплина демонологии!

Итак, к чему мы пришли в результате наших изысканий? К тому, что «превосходство либерального богословия», как и всего остального либерального мировоззрения — есть лишь фикция, проистекающая из упрощения, уплощения человеческой природы, начисто срезающего его глубинное, непроницаемое измерение. Либерализм, тесно связанный с просвещенческой программой «просвечивания» человека вплоть до последнего уголка, сталкивается с наличием непроницаемого остатка; и этот остаток обнуляет морализм и гуманизм либеральных просветителей, в своей излюбленной идее прогресса заложивших основы окончательного познания человека. Познания через просвещение и расколдовывание.

Этого не будет, неразложимый остаток останется, и потому консервативная традиция, признающая несокрушимость этого остатка, гораздо ближе к истине о человеческой природе. И потому, говоря словами Манна, её связь с культурой глубже, ибо культура — это в каком-то смысле превращённая форма попытки тёмного, непроницаемого начала в человеке, воплощённого в фигуре Мефистофеля, заявить о себе. Наши демоны не молчат, они говорливы и открыты миру, но плоский прогрессивистский мир не готов их слышать, загоняя их в гетто либерального богословия или, тем паче, психиатрии. В этом и заключается, снова выражаясь словами Манна, «трагизм человеческой природы», ведь именно голос «демонов» творил культуру.

Но прогрессивно-буржуазная идеология, воплотившаяся в поверхностном либерализме, будет сброшена в небытие, и торжествующая консервативная традиция, легко обуздывающая демонов, контролируемо обнажит демоническое начало в человеке, снова запустив механизм порождения, или объективации культуры.