1. Рикошет
Выстрел, направленный в Пушкина, стал также смертельным и для Лермонтова. Пушкин был смертельно ранен на дуэли 27 января 1837 года, умер через два дня — 29 января в 2 часа 45 минут. Именно этот срок стал началом стремительного и рокового отсчёта жизни Михаила Лермонтова.
Ему оставалось прожить всего четыре с половиной года. За это время ему предстояло стать великим поэтом, прославиться волокитствами, сделаться легендой Кавказской войны. Срок маловат, конечно, но всё это ему удалось. Не хотел он только смерти. Но вот тут-то выбора у него уже не было.
Характер времени легче бывает понять, если узнать те слова, которые были тогда в большем ходу, чаще осмысливались, прилагались к житейским конкретностям. Может быть, эти слова и всплывали на поверхность только потому, что ими, в самом деле, легко было определить существо именно той жизни. Люди иногда подчиняются словам, как обстоятельствам. Рок — было таким словом в пору Пушкина и Лермонтова.
В том, что успел Лермонтов написать, слово это сорвалось с пера его около двухсот раз. Одна только «любовь» встречается чаще. Что-то это да должно значить.
А вот что. Чем значительнее жизнь человеческая, тем меньше в ней выбора. Достаточно в ней произойти одному событию, чтобы тотчас определилась остальная их цепь. И тут даже самой великой личности уже не освободиться от предопределения. Того самого неумолимого рока.
Построение, скажут мне, зыбкое, на песке строенное, требующее доказательств.
Доказательством таким и является вся жизнь Лермонтова. Имя его сразу и удивительнейшим образом связалось с именем Пушкина. Связей этих так много, что возникает подозрение в мистическом их единстве. Это бросается в глаза. Посудите хотя бы вот по этим начальным деталям.
Жизнь его могла бы пойти совершенно иным путём, не напиши он отчаянных стихов своих «На смерть поэта». Но он их написал.
Теперь смотрите, как неотвратимо, последовательно, спаянно потянутся за этим все остальные звенья его житейской драмы.
Удивительно, что он сам этого не чувствовал, не захотел исправить.
Да и хотя бы почувствовал, ничего уже было не изменить. Посмотрите: можно ли было что-то предпринять против этой удивительной логики рока?
Вот написаны знаменитые стихи, которые взбудоражили Россию почти так же, как и само убийство Пушкина. В них-то и увидят наиболее проницательные современники первую из посмертных связей Пушкина с Лермонтовым — в нём угадают наместника его земной жизни. Лермонтова за эти стихи отправляют в первую ссылку на Кавказ. Он пробыл там больше года, но, вернувшись, с удивлением и удовлетворением узнал, что толки о его стихах в Петербурге не утихли и его имя здесь известно. Некоторые особо чуткие к поэзии люди уже чуют в нём преемника и поэтической славы Пушкина. Опять связь.
Именно в это время приезжает в Россию нехорошей памяти пылкий парижский юноша Эрнест Барант, сын посланника и в свой двадцать первый год уже атташе министра иностранных дел. Мог ли он, представляющий интересы Франции, не полюбопытствовать: не затронута ли вообще её честь в стихах Лермонтова, которым так сочувствует Россия? Конечно, не мог.
«Дело вот как было, — напишет А.И. Тургенев, — барон д’Андре, первый секретарь французского посольства в Петербурге. — Е.Г.) помнится, на вечеринке у Гогенлоэ, спрашивает меня, правда ли, что Лермонтов в известной строфе своей бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина, что Барант (тут речь идёт о самом посланнике Франции, отце Эрнеста Баранта Амабле Гийоме Проспере Брюжьер де Баранте. — Е.Г.) желал бы знать от меня правду. Я отвечал, что не помню, а справлюсь; на другой же день встретил я Лермонтова и на третий получил от него копию со строфы; через день или два, кажется, на вечеринке или на бале уже самого Баранта, я хотел показать эту строфу Андре, но он прежде сам подошёл ко мне и сказал, что дело уже сделано, что Барант позвал на бал Лермонтова, убедившись, что он не думал поносить французскую нацию...».
С чего бы это вдруг послу спустя два года допытываться ещё раз о том, что ему должно быть и так ясно? Этим, оказалось, интересуется его сын.
Так в истории Лермонтова впервые появляется ещё одно роковое для русской поэзии французское имя — Эрнест Барант. Пушкин соединил этих двух. Хотя и выяснилось, что не всю Францию винит Лермонтов, но его имя уже запомнилось мнительному французу, запомнилось в обстоятельствах, закрепивших начальную неприязнь...
Далее события развиваются так:
«...Спор о смерти Пушкина, — пишет известная поэтесса Е.П. Растопчина, одна из бесчисленных кузин Лермонтова, — был причиной столкновения между ним и г. де Барантом, сыном французского посланника...». Многие другие считают, что причиной наметившейся дуэли, напротив, были «несколько успехов у женщин, несколько салонных волокитств», но, как бы то ни было, начальная неприязнь выросла до размеров грозных. Дело надо было решать поединком.
И тут еще одно необычайное и значительное совпадение. «Барант потребовал драться a l'epee francaise (по-французски, на шпагах). Лермонтов отвечал, что он не французский маркиз, а русский гусар, что шпагой никогда не владел, но что готов дать сатисфакцию, которую от него требуют. Съехались в назначенное место, дрались, никто ранен не был, и когда секунданты стали их разнимать, то Лермонтов сказал Баранту: я исполнил вашу волю, дрался по-французски, теперь я вас приглашаю драться по-русски на пистолетах, — на что Барант согласился. Русская дуэль была посерьёзнее, но столь же мало кровопролитная, сколь и французская...».
Представьте, как поразительно мне было узнать, что Лермонтов на этой дуэли мог быть убит из того же пистолета, что и Пушкин. Проверить это оказалось не таким уж трудным делом. Вспомним, как стрелялся Пушкин. Вернее, откуда взялась пара пистолетов, которые привёз к месту дуэли виконт д’Аршиак, секретарь французского посольства, секундант Дантеса. Он взял их в посольстве, у того самого Эрнеста Баранта. А сам Барант привёз их с собой в 1835-м году. Об этом можно было узнать на выставке «Пушкин и его эпоха» 1937-м году в Париже. Её, выставку, организовал Серж Лифарь, там он и представил публике ящичек с дуэльными пистолетами работы К. Ульбриха, о которых в пояснительной записке сообщалось, что это «пистолеты барона Э. де Баранта, одолженные для дуэли с Пушкиным виконту д`Аршиаку, секунданту барона Дантеса». Это были пистонные пистолеты, которые в те годы только-только приняли на вооружение французской армии. В отличие от популярных дуэльных пистолетов Лепажа и Кюхенрейтера боевые пистонные пистолеты очень редко давали осечку. Пистолеты эти изготовил на Дрезденском оружейном дворе этот самый Карл Ульбрих. Он был знаменитым и первоклассным оружейным мастером. В дуэли с Пушкиным осечки не было.
Теперь, когда стрелялся сам Эрнест Барант, он, само собой, мог бы использовать для того собственные пистолеты, то есть те самые, которые уже знамениты были участием в дуэли Дантеса с Пушкиным. Я так и думал долгое время. Смотрите, как близко история Пушкина подходит тут к истории Лермонтова. Удивительно...
Конец этого происшествия таков. Сам Лермонтов в донесении полковому начальству описал его лаконически: «Так как Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва мы успели скрестить шпаги, как у меня конец переломился, а он слегка оцарапал мне грудь. Тогда мы взяли пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я уже выстрелил в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись».
Из документов военно-судного дела следует, что пистолеты (обе пары) к месту дуэли привёз А.А. Столыпин, секундант М.Ю. Лермонтова, следовательно, среди них вряд ли были именно те пистолеты, которые были задействованы в дуэли Пушкина и Дантеса. Но я буду продолжать думать, что те, «пушкинские», пистолеты участвовали и в этой дуэли. И что француз Барант целился в Лермонтова именно «из того пистолета».
Но напрасно тут было бы думать, раз пуля просвистела мимо сердца, значит, смертная беда миновала. Пуля ещё только набирала свой гибельный разбег. Ход событий, как я уже говорил, остановить или изменить было невозможно.
Далее они развивались так. Тут приведу я несколько записей современников.
«История эта довольно долго оставалась без последствий, — запишет впоследствии юный родственник поэта А. Шан-Гирей, — Лермонтов по-прежнему продолжал выезжать в свет и ухаживать за своей княгиней; наконец, одна неосторожная барышня Б., вероятно без всякого умысла, придала происшествию достаточную гласность в очень высоком месте, вследствие чего приказом по гвардейскому корпусу поручик лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтов за поединок был предан военному суду с содержанием под арестом, и в понедельник на Страстной неделе получил казённую квартиру в третьем этаже с.-петербургского ордонансгауза, где и пробыл недели две, а оттуда перемещён на арсенальную гауптвахту, что на Литейной».
Тут до Лермонтова доходит слух, что Эрнест Барант очень недоволен его показаниями о том, что он «сделал свой выстрел в сторону». И даже утверждает, что такого не было. То есть Лермонтов в этих разговорах представляется лжецом — новое дело...
Тут надо кое-что пояснить. Этот «выстрел в сторону», по которому мы ещё со школьной скамьи привычно судим о благородстве Лермонтова, на самом деле к благородству не имеет никакого отношения. По правилам дуэльной чести этот акт был достаточно оскорбительным, унижающим противника. Этим подчеркивалось, что противник как бы даже и не стоит выстрела. Потому Барант и засуетился.
«...Подсудимый Лермонтов, узнав, что барон де Барант, — узнаём мы из того же следственного дела, — распускал слухи о несправедливости показания его, что он выстрелил при дуэли в сторону, — пригласил его через неслужащего дворянина графа Браницкого к себе на Арсенальную Гауптвахту, на которой содержался, 22 марта вечером в восемь часов, и пришедши к нему без дозволения караульного офицера в коридор под предлогом естественной надобности, объяснился там с де Барантом по сему предмету и, как сознался, предлагал ему, по освобождении из-под ареста, снова с ним стреляться; но Барант, довольствуясь его объяснением, вызова не принял».
Тут как будто бы всё благополучно, но рикошет пущенной когда-то пули непредсказуем и неостановим по-прежнему. Дело выходит за пределы казённого дома. Влиятельнейшие силы участвуют в нём. Решается оно тем, что Эрнеста Баранта отправляют остынуть ненадолго в Париж, а Лермонтова опять на Кавказ. Опустим несколько ярких подробностей из жизни Лермонтова этого периода. Скажем только, что он именно с этого времени стал подлинным героем Кавказской войны и написал все свои основные произведения. Он торопится жить и творить. Предчувствие?..
Главное, что он успел сделать многое.
Ему выхлопотали отпуск ровно за полгода до смерти. Он, чувствуя, что призвание определилось, упорно мечтает об отставке. «Он зрел с каждым новым произведением, — записывает в это время А. Дружинин, — он что-то чудное носил под своим сердцем, как мать носит ребёнка».
Можно ли было всё это осуществить?
Только не в случае с Лермонтовым. Его жизнь по-прежнему определял тот самый рок. Чтобы понять, насколько он был неодолим, приведу расклад сил, противостоящих теперь Лермонтову. Из записок Ю. Арнольди: «Пессимисты в этом деле полагали: во-первых, что вторичная высылка Лермонтова, при переводе на сей раз уже не в прежний Нижегородский драгунский, а в какой-то пехотный полк, находящийся в отдаленнейшем и опаснейшем пункте всей военной нашей позиции, доказывает, что государь император считает второй поступок Лермонтова гораздо предосудительнее первого; во-вторых, что здесь вмешаны политические отношения к другой державе, так как Лермонтов имел дуэль с сыном французского посла, а в-третьих, по двум первым причинам неумолимыми противниками помилования неминуемо должны оказаться — с дисциплинарной стороны, великий князь Михаил Павлович, как командир гвардейского корпуса, а с политической стороны — канцлер граф Нессельроде, как министр иностранных дел...»
Могла ли не подсуетиться тут через известного Бенкендорфа заботливая мамаша нашкодившего Эрнеста: «Я более чем когда-либо уверена, что они не могут встретиться без того, чтобы не драться на дуэли...».
Пуля, пущенная в Пушкина, продолжает свой полёт. Вот ещё эпизод, будто специально призванный приблизить до окончательного совпадения роковое в жизни двух русских гениев. Пушкину предсказала течение всей его жизни в мельчайших подробностях знаменитая в Петербурге ворожея Александра Кирхгоф. Сам я к гаданиям отношусь без почтения, но и без равнодушия. С осторожностью, которая ведь и означает инстинктивный страх перед неизвестным. Как ко всему, что невозможно доказать и нельзя опровергнуть. Во всяком случае, я знаю, что жизнь Пушкина так и сложилась, как распланировала её эта гадалка.
И вот теперь Лермонтов. Он в последний раз покидает Петербург. Неясные и тягостные предчувствия гнетут его. «Мы ужинали втроём, — вспомнит Е. Растопчина, — за маленьким столом, он и ещё другой друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну. Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти...»
«За несколько дней перед этим Лермонтов с кем-то из товарищей посетил известную тогда в Петербурге ворожею, жившую у “пяти углов” и предсказавшую смерть Пушкина от “белого человека”; звали ее Александра Филипповна, почему она и носила прозвище “Александра Македонского”, после чьей-то неудачной остроты, сопоставившей её с Александром, сыном Филиппа Македонского. Лермонтов, выслушав, что гадальщица сказала его товарищу, со своей стороны спросил: будет ли он выпущен в отставке и останется ли в Петербурге? В ответ он услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, не бывать и отставки от службы, а что ожидает его другая отставка, “после коей уж ни о чём просить не станешь”». Лермонтов очень этому смеялся, тем более что вечером того же дня получил отсрочку отпуска и опять возмечтал о вероятии отставки. “Уж если дают отсрочку за отсрочкой, то и совсем выпустят”, — говорил он. Но когда неожиданно пришёл приказ поэту ехать, он был сильно поражён. Припомнилось ему предсказание. Грустное настроение стало ещё заметнее, когда после прощального ужина Лермонтов уронил кольцо, взятое у Соф. Ник. Карамзиной, и, несмотря на поиски всего общества, из которого многие слышали, как оно катилось по паркету, его найти не удалось...».
Ещё один случай, поразивший многих, произошёл тогда. Лермонтов, считавший виновницей смерти Пушкина жену его, страдал чуть ли не комплексом ненависти к Наталье Николаевне. Им приходилось присутствовать в одних и тех же домах, на балах и в собраниях, но он упорно и демонстративно сторонился её. А тут вдруг, накануне отъезда, пришедши провести последний вечер у Карамзиных, сел рядом с ней и завёл разговор, поразивший её своей необычайностью. Она передала содержание этого разговора своей дочери, и та выделит в нём главное: «Он точно стремился заглянуть в тайник её души и, чтобы вызвать её доверие, сам начал посвящать её в мысли и чувства, так мучительно отравлявшие его жизнь, каялся в резкости мнений, в беспощадности суждений, так часто отталкивавших от него ни в чём не повинных людей».
Тут можно подумать, что сам Пушкин сблизил в нужный момент этих людей, и это он говорил тут устами Натали, потому что дальше следует запись удивительная: «Может быть, в эту минуту она уловила братский отзвук другого, мощного, отлетевшего духа, но живое участие пробудилось мгновенно, и, дав ему волю, простыми, прочувствованными словами она пыталась ободрить, утешить его, подбирая подходящие из собственной тяжёлой доли. И по мере того как слова непривычным потоком текли с её уст, она могла следить, как они достигали цели, как ледяной покров, сковывавший доселе их отношения, таял... Прощание их было самое задушевное, и много толков было потом у Карамзиных о непонятной перемене, происшедшей с Лермонтовым перед самым отъездом...».
В начале мая он выехал на Кавказ. Смерть его могла ещё подождать. Случай мог всё исправить. Но и случай был уже на стороне рока. Тенгинский полк, куда ехал Лермонтов, стоял за речкой Лабой. Туда и должен был прибыть опальный поручик и великий поэт. Случай, окончательно предрешивший роковой исход, произошёл в областном Ставрополе. Лермонтова вдруг неумолимо потянуло в Пятигорск. Решили бросать монету.
Итак, Лермонтов погиб за полтинник. У русского бесшабашного человека всегда так. Судьба — индейка, жизнь — копейка.
Дело было так. В последнюю ссылку на Кавказ ехали они с родственником (двоюродным дядею, не знаю, что это такое, который был не намного старше его) Алексеем Столыпиным. Приставлен он был к Лермонтову оберегать от безрассудства. Не уберёг. В Ставрополе вышел у них спор, куда лучше ехать. Лермонтова влекло в Пятигорск. Рок? Он вынул из кошелька, осыпанного бисером, полтинник и подбросил в воздух. Это было 15-го мая 1941-го года. Жить Лермонтову оставалось ровно три месяца. Легко читаемая мистика есть в этом эпизоде. Гривенник упал «решетом». Это означало ехать в Пятигорск — так было загадано. Там, у подножия Машука, закончится долгий гибельный рикошет пули, убившей Пушкина…
2. Лермонтов и женщины
Великий русский поэт был так же и величайшим циником, особенно по отношению к женщинам. Белинский писал о нём в частном письме: «Женщины сейчас делятся для него на тех, которые дают и которые не дают...».
Лермонтов погиб за полтинник. У русского бесшабашного человека всегда так. Судьба — индейка, жизнь — копейка.
Дело было так. В последнюю ссылку на Кавказ ехали они с родственником (двоюродным дядею, не знаю, что это такое, который был ненамного старше его) Алексеем Столыпиным. Приставлен он был к Лермонтову оберегать от безрассудства. Не уберёг. В Ставрополе вышел у них спор, куда лучше ехать. Лермонтова влекло в Пятигорск. Рок? Он вынул из кошелька, осыпанного бисером, полтинник и подбросил в воздух. Условлено было, если полтинник упадёт решкой — ехать в Пятигорск. Монета упала решкой.
Это было 15 мая 1841 года. Жить Лермонтову оставалось ровно три месяца.
Легко читаемая мистика есть в этом эпизоде.
Но сплошная мистика присутствует и в самом появлении поэта Лермонтова на этом свете.
Философ Владимир Соловьёв, которого очень трудно заподозрить в какой-либо бульварщине, взял, да и сочинил вдруг следующую историю, основанную на древних сведениях о шотландских корнях Лермонтова.
В пограничном с Англией шотландском местечке в тринадцатом веке известен был замок, мрачноватый с виду, Эрсильдон. Тут жил знаменитый в то время рыцарь Лермонт. Слава его основывалась на том, что он представлял собой нечто вроде тогдашнего Нострадамуса, ведуна и прозорливца, наделённого к тому же громадным поэтическим талантом. За что имя ему дано было Рифмач — Thomas the Rhymer. Слава его особо возросла, когда предсказал он неожиданную и вполне случайную смерть шотландскому королю Альфреду III.
Сам Томас Рифмач закончил свою земную жизнь при весьма странных обстоятельствах. Он поехал на охоту. Там попались ему два совершенно белых оленя, за которыми он погнался. С тех пор его не видели. Пошли однако упорные слухи, что это были вовсе не олени, а посланцы подземного царства фей. С тех пор гениальный певец и обитает в том царстве, услаждая лирой слух своих неземных слушательниц. Философ уверен, что давний случай этот имеет к истории русской литературы самое непосредственное отношение.
«А проще сказать, это душа зачарованного феями Томаса Лермонта (Рифмача) выходила в очередной раз на поверхность бренного мира в облике причисленного к десятому его поколению неправдоподобно гениального в своём возрасте рифмача Михаила Лермонтова».
Англоманию Лермонтова можно объяснять его корнями. Как на главную причину смерти его некоторые указывают на ложно понятый байронизм. В чём выражался этот байронизм, давший когда-то пышные всходы на русской почве, нам надо бы хорошо знать, потому что без этого мы многое не поймём в нашей литературе. Не поймём многих мотивов творчества и поведения Пушкина, а особо — Лермонтова. Байронизм, и без того злая маска, становился особо опасным в форме той беспощадной карикатуры на него, которую изображал собой Лермонтов. В том вижу я зов его предков. И это он увёл его в очередной раз в заколдованное царство английских фей.
Первый признак байронизма заключался в том, что самые талантливые поэты наши изображая своих героев, даже самых тёмных и негодных, стали награждать их только теми чертами, которые имели сами. Если черт этих недоставало, то их надо было приобрести, воспитать в себе. Лермонтов занимался этим с большим успехом. Тут он, как и в поэзии — образец классический. Особо удавались ему, почему-то, те черты, которые к положительным, вот именно, никак не отнесёшь. Известен ответ его на вопрос о том, кого изобразил он в главном герое поэмы «Демон».
— Как? Вы не догадались? Да ведь это я и есть собственной персоной...
Самое поразительное в его Печорине, конечно, тончайшие оттенки его переживаний. Это потрясает. Не верится, что обладая даже гениальным воображением, можно с такой беспощадной достоверностью переживать придуманные события. Вот тут-то и заковыка.
Придуманных событий в романах Лермонтова почти нет никаких. А то, каким образом появлялись эти события на страницах его рукописей, и есть в его творческом методе самое занимательное, возможно, поучительное, но больше... жестокое. В рамки традиционной морали и даже морали сегодняшнего дня, ну, никоим образом вместиться не способное.
Вот он задумывает написать некоторого рода сатиру на светское общество - роман «Княгиня Лиговская». Ему всего двадцать лет. Но приёмы уже вполне сформировавшиеся и определённо — демонические. Весной 1835-го, за год до написания этой, незаконченной, правда, повести, пишет он письмо родственнице своей, Александре Верещагиной. А в нём такие строки:
«Теперь я не пишу романов. Я их затеваю...».
Его биограф запишет потом нечто в этом же духе:
«Я изготовляю на деле материалы для будущих моих сочинений, — ответ Лермонтова на вопрос: зачем он интригует женщин?».
Посмотрим, что это за интриги.
Одна из них, самая странная и с большим налётом цинизма, отмеченного ещё современниками, произошла с известной в лермонтоведении Елизаветой Сушковой.
Это она однажды спросила Лермонтова:
— Вы пишете что-нибудь?
— Нет, — ответил он уже известное, — но я на деле заготовляю материалы для многих сочинений: знаете ли; вы будете почти везде героиней...
Она не обрадовалась бы, если б знала, какой именно героиней ей выпадет стать.
Тут надо вспомнить сюжет этой самой «Княгини Лиговской».
В нём изложена история «отцветающей» двадцатипятилетней, светской львицы, которую увлёк молодой, недостаточно красивый и не совсем светский офицер по фамилии Печорин. Ему это надо было с единственной целью — чтобы о нём заговорили.
«Полтора года назад, — говорит о своём герое Лермонтов, — Печорин был в свете ещё человек довольно новый: ему надобно было, чтоб поддержать себя, приобрести то, что некоторые называют светскою известностью, то есть прослыть человеком, который может сделать зло, когда ему вздумается; несколько времени он напрасно искал себе пьедестала, вставши на который, он мог бы заставить толпу взглянуть на себя; сделаться любовником известной красавицы было бы слишком трудно для начинающего, а скомпрометировать молодую и невинную он бы не решился, и потому он избрал своим орудием Лизавету Николаевну, которая была ни то, ни другое. Как быть? в нашем бедном обществе фраза: он погубил столько-то репутаций — значит почти: он выиграл столько-то сражений».
Тут точно описаны собственные переживания Лермонтова.
Начало жестокого романа с Екатериной Сушковой в изложении самого Лермонтова выглядит так:
«Если я начал за ней ухаживать, то это не было отблеском прошлого. Вначале это было простым поводом проводить время, а затем... стало расчётом. Вот каким образом. Вступая в свет, я увидел, что у каждого был свой пьедестал: хорошее состояние, имя, титул, покровительство... Я увидал, что если мне удастся занять собою одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества. Отсюда отношения к Сушковой».
Первое своё сражение Лермонтов выиграл так.
Детальные донесения с этого удивительного поля сражения он посылал упомянутой А. Верещагиной. С не совсем достойной настойчивостью и подробностями, которые могут много сказать психоаналитику.
«Я публично обращался с нею, как с личностью, всегда мне близкою, давал ей чувствовать, что только таким образом она может надо мною властвовать. Когда я заметил, что мне это удалось... я выкинул маневр. Прежде всего в глазах света, стал более холодным с ней, чтобы показать, что я её более не люблю... Когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я первый её публично покинул. Я в глазах света стал с нею жесток и дерзок, насмешлив и холоден. Я стал ухаживать за другими и под секретом рассказывать им те стороны, которые представлялись в мою пользу... Далее она попыталась вновь завлечь меня напускною печалью, рассказывая всем близким моим знакомым, что любит меня; я не вернулся к ней, а искусно всем этим пользовался...».
Вслед за этим, буквально, то же самое проделывает и Печорин с бедною Лизаветой Николаевной:
«...Печорин стал с нею рассеяннее, холоднее, явно старался ей делать те мелкие неприятности, которые замечаются всеми и за которые между тем невозможно требовать удовлетворения. Говоря с другими девушками, он выражался об ней с оскорбительным сожалением, тогда как она, напротив, вследствие плохого расчёта, желая кольнуть его самолюбие, поверяла своим подругам под печатью строжайшей тайны свою чистейшую, искреннейшую любовь. Но напрасно, он только наслаждался излишним торжеством...». И т. д.
Есть в том житейском романе эпизод с письмом. Шокирующий, настоящего мужчины совершенно недостойный. Мне никак не представить чтобы совершил его, например, Пушкин, тоже, в большинстве достаточно вольно поступавший с женским полом.
Чтобы выйти из надоевшей игры в любовь, Лермонтов поступает самым примитивным, но опять скандальным образом. Он пишет Екатерине Сушковой анонимное письмо, полное чудовищных нелепостей. При том сознаётся в дополнительной интриге:
«Я искусно направил письмо так, что оно попало в руки тётки. В доме гром и молния...».
Девушка скомпрометирована окончательно. Эта, по всем признакам дикая и нелепая история, продолжается около года. Всё это время Лермонтов наслаждается своей бесчеловечной по всем статьям ловкостью. Он страшно доволен собой. И особенно тем, что влюблённая в него Екатерина Николаевна отказывает блестящему жениху. Вновь остаётся на бобах, и в критическом возрасте своём рискует навсегда засидеться в невестах. В тогдашнем обществе — женская трагедия из самых жестоких.
Этот эпизод, который, повторим, Лермонтов затеял и шлифовал целый год, в романе занимает всего несколько страниц. Такая тщательность в отделке литературного шедевра, наверняка, единственна в своём роде.
Есть там и злополучное анонимное письмо. В интерпретации Печорина оно звучит так:
«Милостивая государыня!
Вы меня не знаете, я вас знаю: мы встречаемся часто, история вашей жизни так же мне знакома, как моя записная книжка, а вы моего имени никогда не слыхали... Мне известно, что Печорин вам нравится, что вы всячески думаете снова возжечь в нём чувства, которые ему никогда не снились, он с вами пошутил — он не достоин вас: он любит другую, все ваши старания послужат только вашей гибели, свет и так показывает на вас пальцами, скоро он совсем от вас отворотится...».
За то, что это письмо без изменений вставлено сюда из того житейского романа, который мы сейчас наблюдаем, говорят несколько собственноручных строчек из того же интимного письма, которое мы уже цитировали. Лермонтов — Верещагиной:
«Но вот весёлая сторона истории. Когда я осознал, что в глазах света надо порвать с нею, а с глазу на глаз всё-таки оставаться преданным, я быстро нашёл любезное средство — я написал анонимное письмо: "Mademoiselle, я человек, знающий вас, но вам неизвестный... и т. д.; я вас предваряю, берегись этого молодого человека; М. Л-ов вас погубит и т. д. Вот доказательство... (разный вздор)" и т. д. Письмо на четырёх страницах...».
Как видим, цинизма во всей этой истории Лермонтов даже и не предполагает, не видит ни малейшего намёка на него. Тут для него просто ряд весёлых эпизодов. Отчего это? Может ли великий человек страдать особого рода нравственным дальтонизмом?
Житейское поведение великого Михаила Лермонтова даёт нам достаточно поводов задать этот вопрос. Вот эту-то загадку я тут и пытаюсь, хотя бы для себя, объяснить в достаточно непростых проявлениях его мало порой доступной для понимания натуре. Понятно, что мало кому будет нравиться это моё копание в великом прахе, но я хочу кое-что разгадать. Эта загадка мучает меня. Я пишу для себя. Это дневник. Его не обязательно читать другим.
Вот ещё эпизод, относящийся ко времени печального романа с Екатериной Сушковой.
Была тогда такая мода. Неравнодушие своё можно было выражать в те времена разными трогательными способами. Она связала к его именинам кошелёк. Узнала его любимые цвета и сделала его из голубого и белого шёлка. Отправила к нему тайно, но тайна эта была, опять же, шита белыми нитками. В тот же день Лермонтов играл с некоторыми дамами в карты и за неимением разменной монеты поставил на кон этот самый кошелёк. Проиграл его без всякого сожаления.
Это, конечно же, похоже на издевательство. И оно опять бесчеловечно.
Оказывается, всей этой фантастически нелепой истории есть объяснение. Когда-то, будучи ещё вполне ребёнком, Лермонтов испытал к ней острое чувство влюблённости. А та просто не заметила этого. Ей было двадцать, ему — шестнадцать. Миша был косолап, с вечно красными глазами, со вздёрнутым носом и тогда уже был жестоко язвителен. Злопамятность его поразительна.
«Вы видите, — с жестоким задором объясняет он, — что я мщу за слёзы, которые пять лет тому назад заставляло меня проливать кокетство m-lle Сушковой. О, наши счёты ещё не кончены! Она заставила страдать сердце ребёнка, а я только мучаю самолюбие старой кокетки».
Эта месть его вышла громадной. Неожиданно, может быть, даже для самого мстителя. Какое-то и впрямь странное упорство и необъяснимый расчёт двигают им.
Год он мучает её искусной интригой. Этого ему мало. Как теперь выясняется, роман свой он задумывает лишь как продолжение этой интриги и составную своего плана страшной мести. Он находит для неё самые язвительные и уничтожающие женщину слова в этом своём романе. А это теперь надолго. Проживи Лермонтов ещё сорок лет и таких романов могло бы появиться множество. Поскольку кандидаток на подобную месть было у него, оказывается, предостаточно.
«Мне случалось слышать признание нескольких из его жертв, и я не могла удержаться от смеха, даже прямо в лицо, при виде слёз моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским донжуанским подвигам...». Это напишет о нём одна из бесчисленных кузин его Елизавета Растопчина, известная русская поэтесса.
И пытается объяснить это тем, что мы уже, частично, знаем:
«Не признавая возможности нравиться, он решил соблазнять или пугать и драпироваться в байронизм, который был тогда в моде. Дон-Жуан сделался его героем, мало того, его образом; он стал бить на таинственность, на мрачное, на колкости. Эта детская игра оставила неизгладимые следы в подвижном и впечатлительном воображении...».
Более прозаическими причинами объясняет его странное отношение к женщинам его двоюродный брат И. А. Арсеньев. И он, пожалуй, ближе к истине:
«В характере Лермонтова была ещё одна черта далеко не привлекательная — он был з а в и с т л и в. Будучи очень некрасив собой, крайне неловок и злоязычен, он, войдя в возраст юношеский, когда страсти начинают разыгрываться, не мог нравиться женщинам, а между тем был страшно влюбчив. Невнимание к нему прелестного пола раздражало и оскорбляло его беспредельное самолюбие, что служило поводом с его стороны, к беспощадному бичеванию женщин».
«Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздёрнутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!... Я таких глаз после никогда не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза!.. и щели полные злости и ума», — это сказал о нём человек, видевший его только раз. Прежде никого не пытавшийся описать. Лермонтова описывали все. Даже те, кто видел его лишь мгновение. Описаний таких осталась — туча.
Понятное дело, что свидетели угадывают тут явный комплекс неполноценности. Догадывался ли о том сам Лермонтов.
Один из его героев Лунгин мучается:
«Я дурён и, следовательно, женщина меня любить не может. Это ясно».
И далее:
«Если я умею подогреть в некоторых то, что называется капризом, то это стоило мне неимоверных трудов и жертв; но так как я знал поддельность этого чувства, внушённого мною, и благодарил за него только себя, то и сам не мог забыться до полной безотчётной любви: к моей страсти примешивалось всегда немного злости; всё это грустно, а правда!..».
Странно то, что этот комплекс женоненавистничества внушён был ему ещё в детстве. И именно потому, что воспитан он был исключительно в женской среде. В детстве и юности окружали его, влияли на него только женщины. Рос он безотцовщиной, мужского влияния не знал. Характер в нём воспитался женский, со слабой волей, склонный к интриге, неспособный находить самостоятельный выход из сложных житейских обстоятельств. Всех ему заменила бабушка, к которой трогательно привязан был он до конца своих дней. И которая всё решала за него. Женственность его характера заключалась и в том, что в женщине видел он не то, что должен видеть мужчина. Он не признавал за женщиной слабости. Вот и боролся с ними с полной серьёзностью, с тем азартом и упорством, с которыми может преследовать соперницу только женщина.
Это с чисто психологической стороны.
С физиологической стороны ещё с детских пор разрушено было в нём то, что составляет истинную красоту полового инстинкта. Без чего не бывает в половом влечении благородства. Не бывает подлинного чувства. Не было тайны. Тут роль свою сыграла та же бабушка:
«Когда Мишенька стал подрастать и приближаться к юношескому возрасту, то бабушка стала держать в доме горничных, особенно молоденьких и красивых, чтобы Мишеньке не было скучно. Иногда некоторые из них оказывались в интересном положении, и тогда бабушка, узнав об этом, спешила выдавать их замуж за своих же крепостных крестьян по её выбору. Иногда бабушка делалась жестокою и неумолимою к провинившимся девушкам, отправляла их на тяжёлые работы, или выдавала замуж за самых плохих женихов или даже совсем продавала кому-либо из помещиков...».
Странно думать, сколько прямых потомков великого поэта можно было бы при желании отыскать среди крестьян бывшего Чембарского уезда, где родовое гнездо Лермонтовых — Тарханы. Удивительное дело, эти потомки его — из крепостных.
На женщин взгляд у него сложился скучнейший, элементарный.
О разбираемых нами особенностях натуры Лермонтова, Белинский, который одновременно боготворил и ненавидел его, сказал лаконично и доходчиво:
«Мужчин он так же презирает, но любит одних женщин. И в жизни их только и видит. Взгляд чисто онегинский...».
Это сказано за год до смерти поэта. Дальше он растолковывает, какова эта любовь:
«Женщин ругает: одних за то, что дают, других за то, что не дают... Пока для него женщина и давать одно и то же...».
Вот такой пошлейший байронизм. Дон-Жуаном здесь и не пахнет. Дон-Жуан был романтик.
Жуткий внутренний портрет Лермонтова составил упоминавшийся Владимир Соловьёв. Основное в этом портрете — опять отношение к женщинам. Черты этого портрета производят гнетущее впечатление. Возможно, потому, что слишком густо насыщен он непривычными деталями. Но, что особо печально, порознь все эти детали подтверждаются воспоминаниями современников:
«...уже с детства, рядом с самыми симпатичными проявлениями души чувствительной и нежной, обнаружились в нём резкие черты злобы, прямо демонической. Один из панегиристов Лермонтова, более всех, кажется, им занимавшийся, сообщает, что "склонность к разрушению развивалась в нём необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху, и радовался, когда брошенный камень сбивал с ног бедную курицу". Было бы, конечно, нелепо ставить всё это в вину балованному мальчику. Я бы и не упомянул даже об этой черте, если бы мы не знали из собственного интимного письма поэта, что взрослый Лермонтов совершенно так же вёл себя относительно человеческого существования, особенно женского, как Лермонтов-ребёнок — относительно цветов, мух и куриц. И тут опять значительно не то, что Лермонтов разрушал спокойствие и честь светских барынь, — это может происходить и случайно, нечаянно, — а то, что он находил особенное удовольствие и радость в этом совершенно негодном деле, так же как ребёнком он с и с т и н н ы м у д о в о л ь с т в и е м давил мух и радовался зашибленной курице.
Кто из больших и малых не делает волей и неволей всякого зла и цветам, и мухам, и курицам, и людям? Но все, я думаю, согласятся, что услаждаться деланием зла есть уже черта нечеловеческая. Это демоническое сладострастие не оставляло Лермонтова до горького конца; ведь и последняя трагедия произошла от того, что удовольствие Лермонтова терзать слабые создания встретило, вместо барышни, бравого майора Мартынова...».
Напомнить надо, что история с Мартыновым, это та же женская история. Началась она, как и всякая лермонтовская история, в которых главное действующее лицо — женщина, с вещей весьма неблаговидных. Лермонтову, возвращавшемуся из отпуска, поручено было семейством Мартыновых доставить пакет лично в руки будущему его убийце, Николаю Соломоновичу Мартынову. Сестра Николая Мартынова, за которой Лермонтов в то время усердно волочился, вложила в этот пакет свой дневник или какие-то письма. Лермонтов знал об этом. По дороге он не удержался и вскрыл этот пакет. Слишком велик был соблазн узнать, какого мнения Наталья Мартынова о своём нынешнем пылком воздыхателе. Случай, конечно, небывалый. Лермонтов, разумеется, предполагал, какой необычайный урон нанесёт его офицерской и дворянской чести этот чудовищный поступок. Поэтому он рассказал Мартынову весьма романтическую историю пропажи этого пакета, которая с таким блеском изложена была потом в повести «Тамань». Заметим опять эти странности его творческого метода. Лучшая, может быть, прозаическая вещь написана им в доказательство выдумки, которая одна только могла спасти его честь. Задачу эту, повторим, выполнил он блестяще.
Подозрения у Мартыновых зародились тогда, когда по Пятигорску поползли вдруг сплетни о Наталье Мартыновой в таких деталях, которые никому не могли быть известны, но которые были изложены в том дневнике или в тех письмах. Значит эти дневники-письма кем-то были прочитаны? К тому же Лермонтов отдал Мартынову пятьсот рублей, которые в тот пакет были вложены, но о которых Лермонтову никто не говорил и знать о том он никак не мог. Мартынов, якобы, эти свои подозрения Лермонтову высказал. Тогда-то у Лермонтова и родился детальный план «Тамани». Новая повесть предстала перед его воображением так ярко, что он и сам в неё поверил, наверное. Не верит Мартынов, пусть поверят другие. Давней дружбе пришёл конец. Отношения двух бывших друзей вплотную приблизились к трагической развязке.
Закончить это тягостное повествование надо другим. У Лермонтова была та «одна, но пламенная страсть», которая необычайно украшает его. Несчастливая любовь к Вареньке Лопухиной. Чувство это наделено всеми благородными чертами, и по трагически высокому содержанию своему вполне стоит того, чтобы быть образцом во всеобщей истории любви. Надо думать, что подлинный Лермонтов именно в этом, как и в массе других лучших проявлениях своего необычайно сложного характера…