Там, в глубине каменных пещер-коммуналок, на площадках, вершилось священнодейство — свистели на разные голоса, пылали дивными цветами золотые кухонные идолы, раз и навсегда утвержденные на изогнутых черных треногах в очерченных мелом квадратах — разъяренные примуса. Даже заходить туда было страшновато, в эти сырые подъезды пятидесятых с расколотыми ступеньками, с громадными, мерцающими из темных углов котами...
Запахи пеленок, развешенных на перилах, опрелость суконной ветоши, брошенной у дверей вместо ковриков, мешались с запахами еды — кислой капусты, жареной рыбы и керосина. К тому же и ступить на саму площадку было небезопасно. Ведь там готовилась Еда! Запросто можно попасть под горячую руку шаманящих над кастрюлями хозяек. Военная голодуха еще сидела в людях: еда священна, как и место ее приготовления!
Примостившись на каменных ступеньках у шатучих перил, я мог часами глазеть на происходящее. Манил сюда не чужой кусок — своего как-никак хватало. Манило зрелище сверкающих огней, блеска и свиста туго накачиваемых примусов. Забыв обо всем, смотрел я, как огонь, рвущийся из конфорки, страстно впивался в днище кастрюли, поначалу стоически молчащей, но постепенно начинающей жалобно роптать, возмущаться и, наконец,— закипать. Это было зрелище первого порядка! Хотя, если припомнить, были в нашем дворе и другие, вполне достойные внимания картины.
Взять хотя бы этого «Точуножи-но-о-жницы-и...», регулярно навещавшего наш двор, как и все окрестные дворы. На ритуальный зазыв высыпали из подъездов дети, взрослые, домохозяйки — кто с чем. В колюще-режущих дефицита не ощущалось. Любо-дорого было посмотреть, как, налегая плечом, всем корпусом, раскачивал точильщик при помощи педалей и приводных ремней свою чудо-машину с вылетающими из-под шершавых кругов снопами то беленьких, тонко-жалящих, то пышно-оранжевых искр. Вот они опять схлестнулись в единоборстве с металлом и опять — как всегда — одолевают его! Но точильщик, бесстрастный демиург с суровым лицом, ловко поворачивает лезвие, и вот уже укладывает его на новый, более ласковый круг. Но и тот хищно нападает на металл, подъедая тончайший слой стальной кожицы. Металл раскален и сильно шипит, когда точильщик окунает его в воду. Теперь можно продемонстрировать качество и блеск труда, «пробуя» лезвие на пожелтевшем ногте, виртуозным движением сняв с него почти волосяную спиральку. И только потом вручается владельцу неузнаваемое — «новенькое» — орудие труда. Закончив работу, точильщик ослабляет ремни, укладывает защитные очки в суконную блузу и, закинув станок на плечи, уплывает в серенький денек. И голос его все дальше и глуше растворяется в чужих кварталах: «Точуножи-ножницы-и...»
Ярчайшим событием для нашего двора был цыганский десант. Цыганки-гадалки тогда еще не гнушались любого подаяния — куска хлеба, ношеных галош, сандалет, всегда деликатно обернутых в газету: подаяние не должно унижать. А чаще это было как раз подаяние: услугами ясновидящих тогда мало кто пользовался. Но уж если пользовался, посмотреть было на что! Ловко подоткнув бесчисленные юбки-парашюты, прорицательница усаживалась за столик в дворовой беседке и ловкой рукой раскидывала колоду карт, которые под ее «всевидящим» взглядом становились не картами — вестниками судьбы.
— Ты мне сказку, сказку давай! — как бы упреждала решившаяся на гадание конформистка — похитительница предстоящего. И она ее получала. Добротную (с учетом очевидной реальности) сказку, участливо рассказанную нараспев.
И совсем уж немыслима была наша жизнь без регулярных визитов старьевщика! Чаще всего им был пожилой солидный татарин с неизменной крючковатой палкой, которой он, допущенный к ящикам бельевого комода, ловко орудовал, сортируя нужное в одну сторону, ненужное — в другую. Годное укладывал в полотняный мешок и, прищурившись, на глазок оценивал — с молчаливого согласия хозяев. Торжественно расплачивался потертыми грошиками, которые выдавал аккуратно, не спеша, отсчитывая по одному. Уходил с достоинством, вежливо распрощавшись с хозяевами.
А приезд великолепной ассенизаторской машины — машины-полуторки с овальной цистерной вместо кузова, с рифленым хоботом-шлангом для откачивания недр деревянного нужника? О, этот торжественный ее проезд через двор по дорожке, усыпанной отработанным шлаком из кочегарки! Медлительный взъезд на пологую горку, где возвышался наш общественный «белый дом», густо крашеный гашеною известью! Он был восхитителен, этот трубный клокочущий агрегат, и уже один только пролог к готовящемуся представлению сопровождался ликующим свистом и криками:
— У-р-ра! Ганавозка приехала! Айда глядеть, робя!..
Зажимая носы, мчались на пригорок и окружали машину, дожидаясь прочистки голосовых ее связок и погружения хобота во тьму...
...Ах бабушка, бабушка, почему у тебя не было примуса? Я знаю, керосинка не требует таких усилий и хлопот, как примус. Примус — гордая птица. А керосинка — послушная домашняя курочка: подкормил с руки — и она хлопочет сама по себе, горит ровненьким огоньком, и закипает на ней твоя кастрюлька, и варится еда — как раз к обеду поспеет. Отдраенная песочком добела, оловянная, совсем нестроптивая вещица. Даже чудовище-керогаз, сменивший впоследствии керосинку, мощный, гудящий, с резервуаром на отлете, с двумя конфорками, с более сложным устройством, и тот был сподручнее, чем примус. Я понимаю... но — Примус!.. Разве сравнить его с прокопченным керогазом? Его, восстающего из полумрака подъезда в золотых сияниях, в медных отблесках, в серебряно-синих, упругих фонтанах огня? Он был опасен, строптив. Он требовал тонкой прочистки иглой, наладки привередливой горелки с форсункой, подкручивания штуцером. Он требовал осторожного набулькивания керосина из большого бидона. Через приставную жестяную воронку керосин еще должен точно попасть в узкую с винтовой резьбой горловину бачка, затем маслянистую ту горловину следовало изолировать от огня, крепко-накрепко завинтив медным колпачком, тщательно отереть мягкой тряпицей лоснящиеся бока и только тогда приступать к возжиганию. При старых твоих глазах это не так уж и просто. Конечно, широкий бачок керогаза намного сподручней... Но главное, примус надо было туго накачивать. При этом действовать аккуратно и решительно, точно шприцем, — накачивать стальным насосиком с конусовидной скользкой головкой. Поначалу-то ничего, поначалу насос мягко подымался и, смазанный, плавно входил в поршневой паз, даря радостное ощущение податливой тяжести, размеренности, лада. Но раз за разом в ритмичном нагнетании давление все росло. Вот уже примус гудит, поухивает, в желтую лавину огня вплетаются голубоватые струйки, они все гуще и гуще; вот уже ровное голубое пламя темнеет, наливаясь, как грозовая туча, и, точно разрешаясь от бремени, прозрачневеет, проясняется. Вот уже сухие, жесткого накала голубоватые вихри с шипением выползают на свет и вытесняют вяловатые охвостья добродушных огоньков. Это уже не струйки, это клешни — колючие, беспощадные, целенаправленные. Им надо действовать, раскалять сковородки, кастрюли. Им не до лирики. Время — деньги, температура — страсть, предельный накал — цель!.. Но руки-то, бабушка, я ведь все понимаю, им не под силу борьба с такой стихией... Ах, какая жалость, какая жалость, бабушка!.. Не было у нас примуса.
Ну разве можно сравнить все те дворовые представления со зрелищем, от которого я не мог оторваться, вознесенный нездешним сиянием? Откуда меня, пристывшего к ступенькам чужого подъезда возвращали на землю чьи-нибудь «хозяйские» слова:
— А ты чего тут забыл?
— Коляна жду.
— А чего ждать? Дома он.
Дома так дома. Ничего не остается, как только шмыгнуть в обитую клеенкой дверь, спотыкаясь о ящики и велосипеды в общей прихожей, освещенной подслеповатой лампочкой. Попав из потемок в Колькину клетушку, сразу не могу освоиться, жмурюсь от резко хлынувшего из окна света. Нехитрая, стандартная по тем временам обстановка. У стены дерматиновый диван с высокой деревянной спинкой, в которую неизвестно зачем вправлено узкое прямоугольное зеркальце, давно потускневшее и потрескавшееся. У стены, напротив, простенькая железная койка с облупившейся краской, с шариками наверху спинки. Посреди комнаты круглый деревянный стол под полосатой клеенкой, поверх которой — лоскутная салфетка. Фанерный буфет со стопками тарелок и горками чашек в застекленном отделении. Тяжелая кадушка с неизменным фикусом — под окошком. Семейные фотографии на стене и вечно вещающий, черный ком репродуктора. Над столом, почти задевая его бахромой, навис зеленый абажур.
Самого закадычного друга, Коляна, скрючившегося на полу, под этим столом, не сразу и нахожу. Он занят разбором старого будильника. Из десятков колес, пружинок, втулок, натасканных отовсюду, мой друг намеревался соорудить заводной автомобиль наподобие такого, как у соседского Борьки. Борьке-то автомобиль из Москвы привез отец. Автомобиль этот — предмет зависти двора. Еще бы! Пружинящий шнур с коробкой управления позволял ему, сверкавшему черным лаком «Зису», катить на мягких шинах во всех направлениях, развивать любую скорость, натыкаясь легированным буфером на препятствия и плавно их обходя. Это была шикарная микромодель правительственного лимузина. Что и говорить — мечта, а не игрушка! И вот Колян вообразил переплюнуть Борькино диво, создать из обломков и всякой рухляди свое детище, которое, несмотря на все старания, так и не работало. Он таскал со свалок, из куч металлолома старые часы, граммофоны, репродукторы — но все вертящееся, добросовестно смазанное, пригнанное им, наотрез отказывалось работать в новом режиме. Ничего не получалось, хоть лопни!.. За этим занятием я теперь обычно и заставал Коляна...
...Но если вдруг, громыхая и дребезжа, во двор въезжала телега Китайца, мы немедленно бросали все и бежали, на ходу собирая из зарослей полыни бутылки, загодя собранные по городским скверам. Мы неслись на великое торжище! Ведь Китаец не только скупал стеклотару. С уморительным акцентом, крикливый и тщедушный, он вел с нами настоящие торги, заключал, как теперь бы сказали, бартерные сделки! В его деревянной телеге, запряженной вислоухой пегой лошадкой, стоял волшебный сундучок, обитый железом, запертый на висячий замок. Поначалу Китаец скупал бутылки у взрослых со скидкой в две-три копейки за сервис. Наступала наша очередь. Ключиком, висящим на цепочке у пояса, отмыкал он заветный сундучок — и начиналась демонстрация. Узкие, поблескивающие глазки на сморщенном, как печеная картошка, личике суживались еще сильнее — это были уже две крохотные лукавые щелочки. Встряхивая короткой седенькой косичкой, он вздымал над нами поочередно свои драгоценности, определяя стартовую цену:
— Тири бутилька!..
— Сесь бутилька!..
— Осемь бутилька!..
Чего тут только не было! Расписные глиняные свистульки в виде зверушек и птиц. Лоскутные куколки для девчонок. Целлулоидные шарики, утяжеленные изнутри, обернутые фольгой и перекрещенные двумя цветными полосками. В одно из перекрестий крепилась резинка, за счет которой шарик становился в руке живым, послушным существом. При легком покачивании вверх-вниз постепенно достигал земли и, спружиня, взмывал уже над головой — веселый полосатый тигренок. Ну а если, вытянув руку, закружиться на месте, — все сильнее, сильнее, сильнее — шарик мог изобразить в воздухе окружность диаметром до трех, до пяти метров!
Но самым дорогим сокровищем, стоившим не три и не восемь бутылок, а, пожалуй, целую дюжину, да и то при удачной торговле, — был калейдоскоп. Картонная трубка, оклеенная плотной бумагой с диковинными китайскими узорами. С обоих концов трубка была запечатана простыми стеклами, и там, между ними, таинственным образом — при малейшем повороте трубки — вершилось оптическое чудо! Легко погромыхивали разноцветные осколки, перекатывались внутри, передислоцировались меж собой, но световой луч все равно собирал их в фокус, да так, что корявые осколочки эти, при просмотре на свет, сливались в новый, никогда не повторяющийся, но всегда симметрично лучащийся узор...
Одного только никогда не было в том сундучке — игрушечного примуса. А ведь я подозревал, что были такие!
…Новость мгновенно облетела двор: в подвал, точнее в цокольный этаж под домом, вселяют новых жильцов. Подвал этот глухим лабиринтом протянулся под всем зданием. Когда-то здесь размещались купеческие склады. Узкая лестница, чуть вбок от парадной, вела под сводчатую арку к серокаменной площадке-прихожей. Массивная деревянная дверь, обитая полосным железом, была навечно заперта кованым ржавым засовом. А уж за эту дверь никому не удавалось проникнуть. Каких только легенд и россказней не ходило про наш подвал и его обитателей — от «Черной ноги» до «Синей бороды». Гурьбою, теснясь вечерами на любимом месте дворовых посиделок — на теплой приступочке кирпичной трубы, возносившейся над котельной, над домом, над кварталом, — теряясь в догадках, отвергали мы версии-небылицы и сочиняли новые, все более захватывающие. Но что бы ни сочиняли — проникнуть дальше той двери не удавалось никому. Дверь была непростая. И теперь издалека непонятно, зачем были встроены в нее три толстенных круглых стекла вроде иллюминаторов, да еще и разных цветов: желтое, зеленое и красное? Даже со свечкой, даже с фонариком-жучком невозможно было разглядеть сквозь эти стекла, что там, за дверью. Окна же, забранные решеткой, выступающие во двор из бетонных ниш-углублений, изнутри были плотно прикрыты фанерой. Полнейший мрак!..
И действительно, вскоре прибыла бригада, загрохотали отбойные молотки, завизжали дрели, запахло карбидом. А после и цементом, и свежей штукатуркой — подвал стал приобретать жилой вид. По слухам, сюда въезжала семья какого-то начальника, потерпевшего крушение в суровом море — в очередной партийной тряске. Правда, не такое уж непоправимое крушение, просто из высокого партийного кресла перепихнули в кресло исполкомовское, но из апартаментов цековских бедолагу, естественно, попросили. И присмотрел он, видать, наш теплый полуподвал. Дом в хорошем районе, строение добротное, старой кладки.
Вскоре мы поняли кое-что еще.
Пятитонка за пятитонкой, борта которых ломились от скарба, с утра стали поочередно вползать во двор. Конечно, двухкомнатным, однокомнатным нашим секциям не вместить было этих фигурных вавилонов. Трофейное пианино светло-коричневого дерева с двумя бронзовыми канделябрами на шарнирах у бронзовой же подставки для нот. Ослепительный трехстворчатый сервант с зеркальными дверцами. Шкафы и кровати карельской березы. Черный обеденный стол на мощных слоновьих ногах. Стулья на гнутых ножках. Кресло-качалка. Телевизор-комбайн. Вешалки, раскидистые оленьи рога, тумбочки, люстры с подвесками — все это едва протискивали в расширенный работягами дверной проем. И лишь когда исчезли в нем последние коробки с барахлом, на черном «Зиме» подкатили новые жильцы.
Их было четверо. Сам хозяин — лысоватый полный блондин лет пятидесяти. Кроме барственной осанки, замедленных жестов и важной походки ничего замечательного в нем я не обнаружил.
— Хорош гусь! — поглядывая вослед удаляющейся в подземелье фигуре, оценили его наши хозяйки, разом поблекнувшие в моих глазах жрицы огня. Все они к тому же ни в какое сравнение не входили с выплывающей из машины новой нашей соседкой. Еще бы! — золотая корона волос («Крашеные!» — шипели завистницы), чистый открытый лоб, теплые карие глаза, излучавшие всепобеждающий свет. Матовой белизны кожа, полные, конечно же не знающие поденной работы руки, легкий подвижный стан, плавная походка — актриса и только! А имя, имя-то какое — Виктория Александровна! Да она еще и добрая оказалась — настоящая королева! Как хорошо она поговорила с нами, с дворовой ребятней! Напевным, грудным голосом спросила имена и пригласила в гости на новогоднюю елку, выражая полнейшую уверенность в том, что мы не только подружимся с ней, но и будем защитниками ее дочерям, двум хорошеньким, как показалось, девочкам. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что девочки эти не такие уж и хорошенькие, пошли они, увы, не в маму. Прыщавые они были. Белесые, серенькие, тихие мышки. Одной лет шесть, другая чуть постарше. Русые косички заплетены «корзиночкой», слабоголосые, чистенькие, застенчивые девочки. Глаза, правда, были замечательные — теплые, лучистые, как у матери. Но это и все, что досталось им от нее.
Откуда было знать, что из таких-то гадких утенышей вырастают подчас величавые, милые женщины и становятся с годами лучшими женами и матерями, что из-за них, глазастых тихонь и скромниц, насмерть бьются повзрослевшие парни?..
Ту, что постарше, звали Верой, младшую — Лилией. Поскольку тощая чернявая Нелька, дочка дворничихи из соседнего двора, нам уже надоела, мы с Коляном тут же, не сговариваясь, влюбились в Лилию. Старшая, Вера, оказалась отличной выдумщицей и болтушкой. Ох и рассказики она загибала на теплой трубе летними вечерами! Не то что наши байки про уборную-мясорубку, про пирожки с человеческими ногтями и прочие послевоенные ужасы. Она распевала нам, понижая голос, она ворковала про солнечные королевства принцесс и принцев, про голубые сады, где пьют зеленый чай под золотою звездой, про страны вечного тепла и ясного света...
Но все это позже, позже, в иные года. Потому что теперь стояла зима и оставалась только неделя до Нового года, на который мы впервые в жизни были заранее приглашены, и старательно обхаживали нашу прыщавую принцессу, угождая ей и поддакивая. А она тихо, но неуклонно гнула свою линию и уже командовала нами как хотела. Впрочем, девочка была умненькая, и не просто отдавала распоряжения, а нежно и вкрадчиво подходила к нашим сердцам. Вот они уже распахнулись ей навстречу, вот мы уже готовы ко всему, вот мы уже сами страстно желаем того, о чем эта девочка лишь исподволь намекнула...
Что ни день, «принцесса» приоткрывала завесу, заставляя с еще большим нетерпением ждать праздника. С природной тонкостью и расчетом (чтоб хватило на каждый оставшийся денек) она интриговала программой новогоднего бала.
— Перво-наперво — телевизор!..
Этого мы еще не видали. Слышать слышали, в кино видели эти скругленные по бокам ящики с пучеглазыми линзами. И вот теперь один из таких должен предстать перед нами воочию.
— Это раз. Это пока готовится стол...
— А что к столу?
— Ну, пирожные,— лениво растягивала, видя наше нетерпение, девочка.— Ну, лимонад…
— А какой? Я лично лучше всех люблю «Крем-соду»!..
— И «Крем-сода» будет, и «Дюшес», и даже «Крюшон», — многозначительно понизив голос, сообщала она.
Про этот самый густо-пенный лимонад «Крюшон» говорили, что он хмельной, и детям наливать воздерживались. А тут, гляди-ка, — можно!
— И мороженое с вареньем. И чай с конфетами «Белочка», и «Мишка на севере», и «Мишка косолапый»... — много чего такого интересненького, застенчиво интимничая, обещала она. Про основное блюдо мы и не спрашивали. В магазинах тогда было все — икра, мясо, рыба по доступным ценам. И хотя нечасто перепадала та же икра, роскошествовали, бывало, и мы. Причем предпочтение отдавалось красной — она была так крупна, красива, зерниста! Точно смородина, аккуратно снятая с куста, тщательно очищенная от веточек и соринок...
— Ну, а дальше?
— А дальше — бал! То есть танцы...
— Какие еще танцы? — ужасались мы с Коляном.
— Вокруг елки — успокаивала Лиля.— Просто полька, хоровод вокруг елочки. Да вы не бойтесь, это просто! Мама в два счета научит.
— А потом?
— А потом — игры, загадки, викторины.
— Ну это ладно, сойдет... А потом?
— А потом,— загадочно улыбалась фея, — потом лотерея с подарками.
«Вот это да! — ухало сердце.— Что же это за дом? Что же это за подарки такие?»
— А что, что? Назови хоть что-нибудь!..
И вот тут, в этом коронном пункте, царица была непреклонна:
— Доживете — увидите. А то неинтересно.
— Еще как интересно! Ты чо? Ну скажи, жалко тебе? — еще продолжали мы тянуть жилы, но, убеждаясь, что уста царицы немотствуют окончательно и бесповоротно, сдавались. И, жалковато отыгрываясь, сквалыжничали:
— А всем подарок достанется?
— Всем, конечно же всем, — милосердствовала Снегурочка.— Лотерея беспроигрышная.
— А сколько гостей будет? А кого позовут? — ревниво любопытствовали мы. — А взрослые будут?
— Нет, взрослых не будет. Они соберутся в другой раз. Отдельно.
Ух ты! Отдельно — взрослые, отдельно — дети. У нас так все в один присест. Да еще после обеда обязательно выпрут в другую комнату или на улицу...
— А кто из ребят будет?
— Из ребят?.. — Она задумчиво загибала пальцы. Один, два, три… — вот уже кончились пальцы одной руки... вот уже загнут восьмой, девятый, десятый... куда, куда столько? Как можно? Неужели хватит подарков? Я ужасался молча, а вслух лишь предательски выдавил:
— Нелька будет?
— И Неля будет. Мама сказала, в первый раз пригласим всех ребят, посмотрим, кто умеет себя вести прилично, а кто нет.
Вот это да! Это по-королевски.
Обидно, правда, что старались зазря, обхаживали принцессу впустую,— позвали б и так. Но жалеть поздно. Да нам с Коляном, честно говоря, и жалеть-то было не о чем — игра в поддавки принята, негласно одобрена, и яблоко раздора, нежно подброшенное судьбой, с каждым днем становилось все соблазнительнее, все слаще, наливаясь, дозревая до своей окончательной полноты, до промысленного свыше исхода...
Свежо, празднично пахнуло мандаринами, вынутыми из буфета, остро запахло елкой, оттаявшей в чулане и уже с самого утра, покуда я досыпал, вставленной в крестовину, сооруженную из перевернутого табурета посреди комнаты. Теперь предстояло нарядить ее с тонким, вечно непредсказуемым выбором, с учетом зияний и выпуклостей кроны, ее мутноватых, иззяблых глубин; нарядить хрупкими шарами, витыми стеклянными сосульками, морозно облитыми звездами, перевить канителью, пересыпать блестками, увешать конфетами и грецкими орехами, звонко обернутыми в золотую и серебряную фольгу, — в общем свершить весь тот волшебный, радостно-хлопотливый обряд, который ожидался каждый год с таким нетерпением, с предвкушением чего-то неизмеримо большего, чем может дать любой, самый замечательный праздник на свете.
Каждый год ожидалось Чудо. И оно не совсем обманывало, нет. Оно мерцало в какие-то забвенные доли минут, скрадывалось и снова вспыхивало — вон там, над зажженной свечой, внезапно озарившей медленный поворот стеклянного шара в густой темной хвое. Оно проскальзывало в незнакомо-праздничной улыбке старых знакомых, весело и шумно отряхивающих снег у порога, в ласковом слове, в обещании… но уплывало, обязательно уплывало куда-то в долгую морозную ночь. Таяло золотыми отблесками на стене, весело-приглушенными голосами из соседней комнаты, где все еще длился взрослый праздник, а тебе оставалась лишь узкая полоска света, яркая щелочка в двери, да и та все мутнела, дробилась и гасла. И только мраморно мерцавшие слоники на комоде все продолжали свой баснословный поход за счастьем, семь бессонных (от мала до велика) путников, крутолобо бодающих тьму. А из тьмы выходил и, сгустясь над кроватью, окутывал мягкой поволокой Сон...
Наутро было уже не то. Чудо истончилось, иссякло, выдохлось. Оставалось доживать остатки праздника — колоть орехи, сосать конфеты. А потом, через недельку-другую, виновато расставаться с елкой, чей постыдно желтеющий костяк еще долго безмолвным укором чуть ли не до самой весны будет истлевать на задворках в жалкой кучке таких же горемычных предвестниц Чуда... Оставалось перекладывать ватой игрушки, убирать в ящик, а потом снова ждать, целых двенадцать месяцев дожидаться Нового года...
И вот он вновь наступил. Ну, уж в этот-то раз все будет не так, как бывало: в этот раз нас позвали на бал! И Чудо не ускользнет. Стоит только поосторожнее, повнимательнее выследить его...
Елка наша, домашняя, это, конечно, хорошо. Это просто замечательно. Но как же медленно тянется день! Двенадцать... час... два... вот уже наряжена елка. Вот мы уже пообедали. Я слоняюсь по дому. Я сдерживаю себя. Я не выхожу на улицу, где сейчас так интересно. Я лишь смотрю из окошка. Там пацаны подманивают чужого голубя. Вот уже на снег кружочком рассыпали зерна. Вот уже доверчивый чужой сизарь вместе с нашими дворовыми голубями, заманившими его с поднебесья, ходит по этому кругу, погуркивает, поклевывает просо, не замечая того, что хитрый пацан тихонько подкрался, распахнул полушубок и, выбрав момент, коршуном падает на него!.. Молодчага! Он накрыл его полою, зарылся в нее с головой, зарюхался в собственный полушубок. Нелепо елозя, покопошился в нем и, наконец, радостно крича, покатился по снегу с пойманным сизарем в руках!..
Ну нет! Я с утра чисто вымыт, меня дожидается глаженая белая рубаха и черные — в диагоналевый рубчик — штаны. Мне нельзя кататься по снегу.
…Дубовая дверь отворилась. Вот они, иллюминаторы. Они густо замазаны краской. Это подводное царство давно затонуло, нечего в него заглядывать попусту, видать, рассудил домуправ и однажды замазал оконца. Да и нет там ничего, кроме огромного никчемного подвала...
Как бы не так!
Теперь это не подвал, теперь это чертог, сверкающий изумрудными, рубиновыми, золотыми огнями!..
— Заходите, заходите, мальчики! С Новым вас годом, с новым счастьем! — приветствовала королева Виктория. — Хотя счастье в ваши годы, — она притворно вздохнула, — это каждый ваш божий денечек...
Она была великолепна в черном бархатном платье с открытой грудью, на которой полыхали переливчатые каменья, нанизанные на столь прозрачную нить, что если б не золотой замочек, порою взблескивавший на шее сзади при взмахе волнистых кудрей, было б загадкой, как они, при ходьбе перекатываясь по высокой груди, не соскальзывают дальше, за черную каемку платья, в глубокий вырез, в безвестную глубь...
— Алмазы! — восхищенно шепнул Колян. Кудри, сияющей лавиной спадавшие на плечи, были слегка скреплены на затылке круглой серебряной брошью-заколкой с голубым камнем в середине. Брошь, подсобрав волосы, точно просеивала их через себя, ровно распускала по плечам и спине. Недоставало только короны.
А корона ждала. Она горела на серванте, поджидая владелицу. Это была корона королевы бала, которую предстояло избрать. Посреди огромной залы возвышалась ель. Не елка, а целая ель, упиравшаяся в высокий потолок серебряной звездой на макушке. Под елью в пуховых ватных облаках стоял Дед-Мороз, чуть не с меня ростом, — марлевый мешок с подарками в одной руке, а перевитый красной ленточкой посох — в другой. Румяный, седенький, лукаво-улыбчатый зимовик. А рядом Снегурочка, девочка-снежинка в голубой бело-звездчатой короне. Недалеко от елки, ближе к стене, вытянулся раздвижной стол с накрахмаленной скатертью, уставленный приборами, бокалами, разноцветными графинами. А в самом центре стола — серебряное ведерко с ушками по бокам, где вместо бутыли шампанского во льду (как на знаменитой картинке в книге о вкусной и здоровой пище) горкой громоздились конфеты.
— Итак, все собрались, выбираем королеву бала! — громко, с лихостью массовика воскликнула Виктория Александровна и захлопала в ладоши. Ее поддержал, барственно рукоплеща, в меру улыбчивый супруг, неизвестно откуда возникший и вдруг оказавшийся рядом со своей ненаглядной. Мы, оробевшие, молчали. Как себя следует вести, что требуется предпринять в этом случае? Кричать «ура», кажется, не к месту. Высунуться первым, схватить корону и поскорее напялить ее на Лилю? Что королевой бала выберут ее, сомнений у меня не было, но тоже выйдет не очень-то ловко. Надо вести себя прилично, уговаривал я себя весь день. А вот как это — прилично? Ну вот хотя бы в данной, конкретной ситуации?
Тайный огонек, всколыхнувшись из темных глубин, заныл и медленно зашатался в сердце, точно слегка подкачали его тяжкой, тягучей, чужой волей. Первые сомнения-страхи закрались в меня: зачем я спустился сюда из дневного, ясного мира? Я ведь ничего такого не знаю, могу запросто оконфузиться, и, может быть, совсем не Чудо ожидает здесь, а одна глухая надсада? Но надо крепиться. Надо выждать, продержаться еще немного, и кто-нибудь не вынесет тишины, закричит, захлопает, и все разрешится само собой...
И — закричали, захлопали невпопад наши дворняжки, наша простодушная братия. И Виктория Александровна сняла с серванта лучистую корону, вырезанную из плотной золотой фольги, и понесла ее к Лиле... или к Вере... — она вопрошающе-весело поглядывала на публику: кому, мол, больше подходит? И все же остановилась на младшенькой. Сразу стало легко и празднично — выбор сделан, королева назначена, бал продолжается. И хотя огонек, так сосуще вспыхнувший в сердце, угас не совсем, на него теперь можно не обращать внимания, с ним уже можно жить — гром и сверкание бала затмили его. Мы приплясывали, неловко схватившись за руки, хороводили вокруг елки, пытались подпевать хозяйке хваленую польку:
Встаньте, дети, встаньте в круг,
Встаньте в круг, встаньте в круг.
Ты мой друг, и я твой друг,
Старый верный друг...
Мы отгадывали загадки. Вера была здесь главная мастерица. Играли в испорченный телефон, в жмурки. Руководила всем, конечно же, королева бала — Лиля. Она могла, например, топнуть ножкой и закричать:
— Все! Теперь — фанты.
И мы подчинялись. Или:
— Мама, убери музыку, сейчас мультфильм по телевизору.
И мама послушно исполняла приказание — легко протанцевав через залу к патефону на тумбочке в углу, грациозно снимала пластинку, укладывала ее в коробку с такими же тяжеленькими, глянцево-черными кругами и шла включать телевизор. Она была довольна всем — жизнью, праздником, дочерьми. А то, что супруга ее, куда-то незаметно удалившегося еще в самом начале, постигли неприятности по службе, казалось, и не занимало ее вовсе: все наладится, все будет хорошо. Вот как сейчас. Ведь лучше и быть не может — говорила она всем своим видом, настроением. Легкая, светлая, замечательная женщина! Такую и вправду минует любая беда. Такой к лицу удача, роскошь, блеск!..
А вот с телевизором вышла заминка, уже вторая по счету. Нужно было рассаживаться перед экраном, а я замешкался. Стулья оказались заняты. Уже прыгал по экрану большеротый лягушонок, перескакивал с кочки на кочку, с лопуха на лопух, о чем-то лопотал с одуванчиком, переквакивался человеческим языком с лягушатами. Все уставились на экран, и я не нашел ничего лучше, чем протиснуться в первый ряд и просто сесть на полу, почти вплотную к телевизору. Не успел я толком устроиться, как плечо мое тронула теплая рука и приглушенный повелительный голос подземной богини заставил вскочить:
— Мальчик, так можно глаза испортить, слишком близко к экрану... да и брючки помнешь. Пойдем, я принесу тебе стул.
Это «мальчик» нехорошо отозвалось во мне. Она ведь знает имя, она ведь так внимательно со мной познакомилась, долго смотрела в глаза, оглаживала курточку, и вот тебе на — «мальчик»! Ну ладно, в комнате темно, наверное, не разглядела, успокаивал я себя, но огонек-то, огонек, задремавший было в глубине сердца, тревожно вскинулся вновь. Зрелище было смазано. Что мог я разглядеть, корчась на краешке стула, томясь и дожидаясь конца первого в жизни мультфильма? Ровным счетом ничего. Кто-то опять размеренно, тяжко подкачивал сосущий сердце огонек. «Зачем, зачем я попал сюда? Меня здесь не любят, больше сюда не позовут, да и не пойду я совсем! — изводился я, сознавая, впрочем, несправедливость и зряшность обиды. — Вот дождусь раздачи подарков, посмотрю на них и уйду, даже за стол не сяду...»
Я лукавил сам с собой, а огонек все раскручивался тонким буравчиком, свербил, поклевывал сердце. И только свет, наконец озаривший залу, приглушил его вновь.
— Теперь — прятки! — закричала королева.
И я не посмел уйти. Вот уж где представлялась возможность осмотреть таинственный подвал!..
Кому голить? Конечно, могла назначить сама королева. Но она проявила великодушие, предложив сестре избрать голящего по считалке, как это и водилось у нас. Считалка была особенная. Не какая-нибудь там «Ехала машина темным лесом...», «На золотом крыльце сидели...», «Вышел месяц из тумана…», а совсем другая. Выстроив нас в кружок, Вера затараторила, отбивая пальцем ритм и тыча им на каждом слоге в очередного из нас:
Аш-тар-дар-ми,
Пики-пики-дар-ми,
У-у-ри-та-та,
Аш-тар-да!..
Выпало на меня. Хоть здесь повезло! Почему-то росла уверенность, что мы здесь в первый и в последний раз, больше не допустят.
— Считалка иностранная? — спросил кто-то из наших.
— Почему иностранная? Татарская, — ответила Вера, — подруга научила в старом доме…— Она посомневалась и добавила зачем-то: — Все равно для пряток она действительна, здесь все по-честному...
Ну, по-честному так по-честному. Я отвернулся к стене и закрыл глаза. Досчитав до сорока, не спеша двинулся на осмотр. Можно законно забрести в любой уголок, забраться в кладовку, в любую из комнат, и никто не погонит. Та-ак... вначале стоит пройти до конца коридора, чтобы определиться в размерах жилища. В доме четыре подъезда. Неужели подвал растянут чуть ли не на квартал?.. Я гадал, пробираясь в подземелье, и вдруг, наткнувшись на глухую теплую стену, сообразил — под домом ведь еще и кочегарка, она занимает едва ли не половину здания! Что ж, пора сворачивать. Шкафы и вешалки не очень интересовали, хотя там наверняка кто-то прятался. Интересны были изгибы лабиринта, его рукава и зарукавья. Но, увы, все комнаты были заперты. И только из одной глуховато доносились взволнованные голоса. Я тихо отворил дверь, замер в проеме и сквозь сизоватый воздух разглядел чудную картинку: облокотясь на блестящий, манерно выгнутый черный буфет, сама вся в черном, раскрасневшаяся хозяйка, державшая на отлете дымящуюся сигарету, что-то отрывисто выкрикивала мужу через весь кабинет, уставленный книгами. Тот, съежившись, запахнувшись пледом, возлежал в кресле-качалке у письменного стола. На столе одиноко сияла бутылка коньяка и узкогорлая рюмка. Коньяк был опорожнен наполовину.
— Тряпка!.. Ничтожество!.. — было последнее, что я услышал. Сам хозяин, вдруг разглядев меня сквозь дым, с отвращением вздрогнул и резко изменился в лице. Из растерянного, виноватого мгновенно стал решительным, злобным.
— Кто такой?.. Вон отсюда! — загремел он, возносясь и поднимая себя до властных высот. А она, золотая Виктория, еще более властно перебила злодея и вновь загнала его в куколь:
— Не смей орать на ребенка, пугало чертово!.. Он в гостях у твоих детей!..
Она загасила сигарету, поправила сбившуюся прическу, быстро подошла ко мне и повела в зал.
— Не обращай внимания, мальчик... такое случается в жизни. Дядя болен, у него расстроены нервы. Это все я виновата, забыла закрыть дверь... Но ведь и ты, маленький проказник, чересчур любопытен, не так ли? — она уже приходила в себя, пыталась настроиться на прежний тон.
— Мы играем в прятки... — оглушенный, я ничего не мог добавить.
— В прятки? Ну и хорошо. Поиграли и будет... Вера! Лиля! — она захлопала в ладоши.— Игра окончена! К столу, к столу! Сейчас отведаем рождественского гуся... Ты ведь любишь гуся, запеченного в яблоках? — спросила почему-то меня, да так строго и требовательно, что я в ответ только брякнул:
— А какого рождественского — божьего или солнечного?
— Что-что? — оторопела Виктория.— Ну-ка объясни, что ты имеешь в виду?
И я путано, сбивчиво стал объяснять, что бабушкин Бог родился в новогодье, а другие взрослые говорят, что это рождается солнце, а какой гусь, я не знаю, я гуся вообще никогда не ел и ничего не знаю...
Видимо, слезы готовы были навернуться у меня на глазах, потому что она, умница, ласково погладила по голове и успокоила:
— Ну ничего, ничего, вот сегодня и попробуешь. Вы будете есть гуся, пить лимонад, веселиться, а я поиграю вам на пианино. Договорились?..
И еще раз внимательно заглянув мне в глаза, отправилась доставать ноты. Она развернула бронзовые подсвечники на шарнирах, пристроила их поудобнее к нотам. Потом зажгла свечи, погасила люстру и заиграла... Музыка была знакомая, красивая. И теперь уже музыка загасила тот сосущий огонек, который кто-то незримый нет-нет да подкручивал, подкачивал в сердце.
Все было хорошо, и все же…Не так я себе представлял этот день. Я ощущал себя точно в пещере, где на каждом углу подстерегает новое коварство. Было все — блеск, музыка, праздник. Не было лишь одного — легкости. Не было той естественности, в состоянии которой единственно и возможно истинное веселье... Ну вот, теперь гусь. А как с ним управиться, как его правильно есть? Я уже боялся всего, всюду чудился подвох. Видать, и впрямь «пуганый Какаду баобаба боится», как приговаривал соседский Сенька-стиляга, щеголявший в неизменной кепке-белянке, с вечной папиросой в златокованных фиксах... Да что я буду церемониться, разозлился я вдруг на себя, возьму сам. Чего дожидаться? И в приливе отчаянной смелости потянулся к большущему фарфоровому блюду в центре стола, где, нарезанный на кусочки, соблазнительно и совершенно бесполезно дымился гусь. И вдруг — толчок, другой, третий; огонь, перед тем, как полыхнуть, испуганно затаился. Забился вглубь...
— Мальчик! — раздалось из-за спины (я и не расслышал как смолкла музыка),— бедный мой, хороший мой мальчик, ну нельзя же руками брать пищу. Я всем поставила приборы. Вот вилка... нет, давай я тебе положу сама... вот так, кушай теперь на здоровье... и тебе, Нелечка... и тебе, Коля... а мои девочки сами возьмут. Ну, командуй, Лиля, ты же у нас королева!..
«Какого же ты черта раньше молчала! — взбесился я уже всерьез.— Только сюсюкала: «Садитесь, угощайтесь...» А сама все на пианино поигрывает!.. Да что же это такое? Куда ни глянь, всюду подвох. Да-да, на чердаке, на голубятне — подвох. Там надо обмануть, хитростью заманить чужака. Во дворе, в играх — подвох. Эти вечные прятки, жмурки — кто изловчится, кто лучше обманет, тот и в выигрыше. А здесь, в подвале, и того хуже. Все горит, сверкает, а за блеском — подлог и коварство. Куда деваться? Поскорей бы все кончилось!...»
Но стол был обилен, тон задавали хозяйки. Ели неторопливо, со вкусом, с разговорчиками... Кусок застревал у меня в горле, и я был просто счастлив, когда Лиля наконец торжественно объявила:
— А теперь — лотерея!
— Да-да, разыграете подарки, поедите мороженое, попьете чай и — по домам. А то родители забеспокоятся... — Голос Виктории был уже не такой праздничный. Слегка потухший, усталый. Но все же задорно бодрящийся!.. Она подошла к елке, отняла у Деда-Мороза его марлевый мешок и стала выставлять подарки прямо под елку...
Сердце мое чуть не разорвалось, когда я увидел свой, только свой, мгновенно ослепивший меня из-под хвойной лапки подарок. Он один смотрел на меня. Ни на кого больше он не имел права смотреть. Не то чтобы принадлежать кому-то, смотреть не имел права на другого! Хотя, возможно, это был и не самый дорогой подарок в затейном мешочке. Вот уже встала под еловую лапку форсистая кукла-венгерка в тончайшем кружевном сарафане. Вот легли на коричневую половицу блестящие ручные часики — почти настоящие. Вот, слегка прокатившись по полу, замерла на месте машина — мечта Коляна! — копия Борькиного лимузина. Чуть-чуть разве поменьше, да без ручного управления, но такая же, с открытым верхом, с откидной в гармошку кожаной крышей, — тот же правительственный «Зис»! И я видел, как встрепенулся Колян, подмигнул мне, гузкой выпятил губы и показал большим пальцем — во! Вот посыпались, полились ленты, колечки, сережки... это уже не существовало для меня. Ведь там, под пушистой елочной лапкой, поджидал меня Он — священный скарабей, в клешнях воздевший солнце, золотой пылающий жертвенник на черной треноге, почти настоящий (раз в пять поменьше настоящего) — ПРИМУС! Игрушечный примус, о котором я столько мечтал. Нет, я не мог уйти, как вознамерился. Просто посмотреть подарки и уйти. Этот примус принадлежит мне, и завладеть им нужно во что бы то ни стало!.. Но зачем лотерея? Ведь и так ясно: кукла — Нельке, машина — Коляну, мне — примус... Да и остальные разберутся. Нет, им еще лотерея нужна!..
Решив подстраховаться, я пошептался и условился с Коляном: если машина мне, а ему примус — меняемся. Колян был согласен. Еще бы не согласен! И вот началось:
— Кому? — выкрикивала королева бала, стоя к нам спиной и поднимая над собой одну из игрушек.
— Борису! — отвечала Вера, стоявшая на пороге зала, так же отвернувшись от всех. И вручались Борьке игрушечные часы.
— Кому? — продолжался разбор.
— Иннокентию! — И «Нелькина» кукла никчемно уходила в Кешкины лапы. Впрочем, по обоюдному согласию был дозволен обмен, который свершался тут же, как правило, благополучно.
И вот засверкал в королевских перстах примус! Я стоял совсем рядом и мог наконец-то разглядеть. Где они раздобыли это чудо? В наших магазинах таких не было. Привез, поди, из столицы большой начальник, заботливый папа. А может, из самой заграницы, откуда-нибудь из Германии? Он был точной копией настоящего. Такая же черная жукообразная тренога обхватывала золотое тельце. Та же, только уменьшенная, конфорочка. Форсунка. Крохотный насосик. Крышечка для заливки керосина... А может, он и работает как настоящий? От такого предположения у меня аж дух захватило!..
Но — примус уплыл к Коляну. А его лимузин — ко мне. Не зря мы предусмотрели такой оборот событий, именно он и вывернулся из таинственных хором его величества Случая. Конечно, лучше было б получить мой примусок по закону. Из рук, так сказать, самой судьбы... Машина мне тоже, честно говоря, нравилась. Но и на секунду не возникло сомнения в единственно возможном, единственно праведном церемониале обмена.
— Давай! — подрагивая от затаенного счастья, с некоторой даже важностью и снисходительностью (машинка-то, мол, подороже будет, ну да уж ладно, уговор есть уговор) вымолвил я и протянул Коляну его лимузин.
— Сейчас-сейчас — отвечал Колян. А сам как-то неестественно, как-то подозрительно медлил.
— Сейчас, только поиграюсь маленько... — он не глядел на меня! Он боялся взглянуть мне в глаза, где, подкачиваемое яростными толчками, раздраженно томившееся пламя уже начинало свой роковой, свой неотвратимый разбег.
— Чего играть, нечего играть... я потом дам поиграть. Бери свою машину, и все. Мы же договорились...
Но Колян, сосредоточенно склонивши на грудь бедовую свою головенку, только сопел и накачивал, накачивал, любуясь насосиком, примус. Примус, похоже, действовал как настоящий, хорошо смазанный рабочий инструмент... Тем хуже было для Коляна! Чем настойчивей я уговаривал, тем дороже, милей становился для него мой — Мой! — примус. Искры ненависти уже готовы были выхлестнуться из меня. Я, сатанея, вдруг разом припомнил все его мелкие подляны. Память услужливо развернула передо мной целую их череду. Здесь было и обжуливание с альчиками — почти невинная, но конфузная подмена «ле-вушков» на «правушки». И неудавшаяся кража знаменитой на весь двор австралийской — треугольной! — почтовой марки. И сокрытие двух порожних бутылок из общей казны. И еще много, много чего такого выплыло из сумеречных недр нашей долгой, нашей великой дружбы. Конечно, грешен бывал и я. Но разве память хранит дурное в собственной биографии? Она старательно отсеивает мелочь и оставляет крупные, неизгладимые буераки чужой низости. Ядовитая стрелка ее, напряженно подрагивая, нацелилась в черное сердце Коляна. А последнее время? О, только теперь я вспомнил и отчетливо понял все эти низкопоклонские штучки, все эти заискивания перед Лилей, когда он, дружище мой, чересчур уж усердно старался меня обойти да еще и выставить в самом невыгодном свете. И вот, наконец, предел.
Но ведь мы же договорились, договорились! Ведь он мечтал о такой машине, а примус — ха, что ему примус? У них в коридоре есть свой, настоящий. Они каждый день готовят на нем еду, и мать еще заставляет Кольку драить его до блеска. Он же ему надоел, этот примус, он же ему портил жизнь! А теперь?.. «Ах ты злодей!» — задохнулся я. В глазах у меня помутилось, и сдавленным голосом я завыл:
— Отда-ай!..
Колян опасливо отшатнулся. Но лишь крепче прижал безделушку.
— Отдай, гад, мое-о!.. — уже во весь голос заревел я. Шум в зале смолк. Дети испуганно замерли. Виктория Александровна всплеснула руками и запричитала:
— Ах, Боже мой, этот мальчик совсем не умеет себя вести... этот мальчик совершенно... отвратительно воспитан... Коля, ну отдай ты ему игрушку, будь же хоть ты благоразумен... ах, и ты такой же упрямец?! — воскликнула она, видя, что Колян только крепче прижимает к себе примус и медленно пятится к стене.
— Ну, раз так... Лиля! Вера! Больше мы этих детей никогда не пригласим к себе, правда?.. Правду я говорю?..
Но зря она вопрошала. И Лиля, и Вера, и все остальные оцепенело следили за дикой корридой, которая разворачивалась в раззолоченной зале. Огонь достиг своей полноты — налился, остервенел. И я, уже почти не владея собой, затрубил напоследок:
— Отдай, гад, убью-у!.. — Запустив в стену дрянным лимузином, я изо всех сил ринулся на Коляна. Мы сцепились, хрипя и воя, покатились по мягкому ковру, выкатились на голые половицы, закатились под елку, отпихнув румяного старикашку с голубенькой девчонкой, сотрясая блестящий, изумленно ахнувший и жалобно зазвеневший стол…
А что творилось в доме! Виктория носилась по залу как фурия. Следа не осталось от ее былого величия. Она визжала, требовала милицию, родителей, «скорую помощь». И только когда нас выводили, точнее выталкивали всей толпой из залы, я успел разглядеть под столом растоптанный, изувеченный и уже совсем далекий от меня примус — огненное божество, задохнувшееся под землей...
.....А потом мы пошли в первый класс. Мы окончили школу... и редко-редко теперь, случайно повстречавшись на бегу, вздыхаем: хорошо бы собраться, посидеть, вспомнить детство. А про себя знаем — оно мертво. Оно погибло там, во дворе, мягко обволокнутое янтарными наплывами лет. Оно светится там вечерними окнами. Оно мерцает в темных подъездах уже мертвое, уже бессмертное — драгоценная мошка в янтаре, а жизнь пыхтит себе, пыхтит, раздувает меха, и уже иные искры, иного накала огни ослепляют всех нас; жизнь жива огоньком, как уж тут ни крути...
А примуса у меня как не было, так и нет. Провели газ, и медный этот допотопный инструмент стал как бы ни к чему. Потом исчез, почти исчез из ларьков керосин. Но вот пошли перебои с газом — и вновь забрезжила насущная необходимость в этих верных, в этих домашних, пышущих пламенем жучках... Увы! Когда я купил наконец по случаю бидон керосина для дачи, оказалось, что в продаже нет не только керогазов, которым отдавалось явное предпочтение, но и древних примусов...
Как-то в завалящем хозмаге я набрел на его следок. Примус, можно сказать, был у меня в руках! Я видел его через витрину!.. Но время попалось обеденное, и когда через час я вернулся, кто-то увел его у меня буквально из-под носа.
— Последний экземпляр, только что забрали, — равнодушно ответствовал горбоносый продавец, глядя мимо меня сквозь засиженную мухами витрину куда-то далеко-далеко — вдоль пыльной улицы, пропахшей бензином и гарью, уводящей сквозь пригород в горы...
Кому он опять понадобился, мой примус, мой потускневший истукан? Кто позарился на него в этом дымном, болотном погребе города, в этом заколдованном круге? Кто решился пойти на его бледный, блуждающий огонек?..
Автор: Вячеслав Киктенко
Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.