Некоторые соображения по поводу книги «Пляска смерти Председателя Томского»
1. Под руку с Достоевским
Один французский журналист — и вовсе не Сартр, а Эжен-Мельхиор де Вогюэ, — написал однажды, будто бы все до единого русские писатели признают, что они вышли из «Шинели» Гоголя. Откуда он это взял, какие писатели и в каком трактире так перед ним разоткровенничались — до сих пор никто из наших филологов не может доискаться. Однако чуть позже кто-то из них удачно приписал эту формулировку самому Фёдору Михайловичу Достоевскому. После чего молва довершила дело — теперь и вправду все писатели охотно и даже с гордостью признают, что они вышли из той самой знаменитой «Шинели», как будто выйти из неё значит выйти непременно под руку с Достоевским. Возможно, это говорится наперекор другому, более позднему суждению, касающемуся уже всего народонаселения России, что, дескать, все мы выползли из-под «сталинской шинели». Тут, казалось бы, писатели и могут быстро найтись с ответом: «Нет уж, простите, не извольте нас с собой мешать. Это вы — из-под сталинской. Мы же, литераторы, служители чернил и пера, — совсем другая стать, ибо сказано классиком, что мы — из гоголевской».
И всё же, если вспомнить, что источник сентенции о шинели неизвестен, то коленкор будет уже совсем иной, не правда ли? Вдруг сам Вогюэ это и придумал? А мы схватили и рады стараться! Снова принимаем за священную истину любую подачку из рук Запада.
2. Русские истины
Нужно признать, есть у нас такая прискорбная черта: мы доверчивы ко всему, а в особенности — ко всякой иностранной диковинке. Но, слава богу, с тех пор, как Вогюэ в компании каких-то безымянных писателей вытолкнул нас из шинели на мороз самосознания, мы успели уже пообвыкнуться и теперь можем сказать, что, при всей нашей печальной податливости на заморские искусы, суть дела тут совершенно в другом: истины у нас не даются людьми — иначе были бы они только частными «правдами», — истины у нас возникают сами собой, ниоткуда, безымянно. Они как бы падают с неба, как это было с «Голубиной книгой» и «Алмазной сутрой». Или выползают из-под земли, где они были спрятаны древними людьми и ждали своего часа. И даже если истина изошла из-под пера какого-нибудь вполне реального и чуждого нам Карла Маркса, то, дойдя до нас, оно вдруг стала нашей родной и показала себя в таком неожиданном свете, что всякий Карл Маркс, узнай он, отшатнулся бы в ужасе и немедленно отрёкся бы от своего порождения. Так что не было никаких русских писателей, рассказавших Вогюэ нашу страшную тайну, и не сам он это придумал — но истина проросла в его записках, как гриб. Мы же этот гриб сорвали и впитали своим знаменитым всё приемствующим естеством. И теперь мы, русские писатели, оттуда — из гоголевской шинели.
3. Каменный гриб
Всё это настолько приятно и хорошо, что почти очевидно. Но есть тут одна загвоздочка. Когда мы, распираемые самолюбием русские писатели, рассуждаем о себе в контексте истории всемирной литературы (а меньше нам и не надо, мы свой масштаб знаем!), то, конечно же, вспоминая о гоголевской шинели, решаем, что дело тут ясное: «вышли» — значит переняли у Гоголя бойкую манеру письма, особую поэтику, внимание к «маленькому человеку» и деталям его быта, научились с великим презрением описывать чиновников и посмеиваться над нравами наших неказистых современников. Всё это, конечно, есть. Да только, когда речь заходит о самой истине, выросшей из ниоткуда, подобно грибу, и свалившейся нам на голову с такой каменной настойчивостью, что мы до сих пор пребываем под её влиянием, лучше даже сказать — давлением, — тогда следовало бы всмотреться в исходное положение вещей несколько внимательнее и не принимать на веру простые филологические рассуждения, кои, разумеется, всегда направлены на то, чтобы нахваливать писателя как писателя в принципе (писателя как класс), критикуя в нём всяческий неписательский элемент. Но чтобы это сделать, чтобы, так сказать, перескочить через себя, а заодно и через слишком назойливую культурную аксиоматику, надо сделать не так много, как казалось бы. Надо всего лишь войти в текст.
4. Sortir de manteau — entrer dans la mort
Кто в «Шинели» Гоголя вышел из шинели? «Выйти из шинели» («sortir de manteau», как говорит Вогюэ) значит сначала иметь её, а затем покинуть, оставив позади — навсегда. Думать долго не надо, потому что сделали это только два персонажа.
Во-первых, из шинели «выходит» сам Акакий Акакиевич. И выходит прямо-таки фундаментально — лишаясь шинели, ставшей для него самой жизнью, он вываливается в смерть, стирая себя из воображаемой реальности произведения.
Во-вторых, шинели лишается «одно значительное лицо». Этот интереснейший персонаж покидает шинель благодаря мстительному призраку Акакия Акакиевича. И в этом случае выход из шинели так же становится причиной фундаментального сдвига: лицо значительное «чуть не умер». Для чиновника такой масти «чуть» не умереть — это совсем не мало. Это, быть может, даже хуже, чем умереть совершенно. И недаром с тех самых пор «лицо значительное» стало, как отмечает Гоголь, «гораздо реже» говорить своим подчинённым любимое «Как вы смеете? Понимаете ли, кто перед вами?». Избрание «лица значительного» для изъятия из шинели Акакием Акакиевичем, то есть уже вышедшим из неё субъектом, и вышедшим прежде всего благодаря «лицу значительному», устанавливает функциональную метафизическую взаимообусловленность этой пары и в вынесении за скобку шинели определяет их неразрывное единство.
Тем самым все русские писатели — в некотором смысле суть одновременно Акакий Акакиевич и «одно значительное лицо». Как же это следует понимать?
5. Скопец буквы
Акакий Акакиевич — это абсолютный жрец буквы. Скопец буквы. Это существо, полностью погружённое в её, буквы, механическое воспроизведение, возводящее письмо на такую высоту, где полностью теряется его связь с когда-то обслуживавшейся им инстанцией живой речи и стоящим за ней царством смысла. В то же время это существо настолько глубоко ушедшее из мира предметов в мир чистого письма, что вынужденное внешними обстоятельствами возвращение оказывается несовместимым с жизнью. Акакий Акакиевич, уже вышедший из шинели, — это означающее, которое не столько способно существовать без означаемого, сколько означающее, существующее только в силу отрицания им самим означаемого. То есть Акакий Акакиевич — это нечто такое, что радикально подрывает буржуазную лингвистику соссюровской школы ещё до её основания. Это утверждение подтверждается и тем способом существования, который Акакий Акакиевич ведёт в посмертии — его значимость реализуется только в его отсутствии, на уровне слухов и домыслов. Когда же производится попытка прямого прикосновения к означаемому, оно тут же тает в эфемерности — призрак Акакия Акакиевича всё время оказывается не тем, чем его ожидают обнаружить.
6. Литература и бюрократия
Ничуть не легче обстоят дела с семантикой «лица значительного». Оно представляет собой нечто вроде болезненного нароста на означаемом. Это означающее, которое раздражается, воспаляется и разбухает до непомерных объёмов, пытаясь всё время полностью заслонить и поглотить своё означаемое, оставляя ему ровно такой минимум жизненного пространства, чтобы самому ненароком не соскочить в категорию мнимых знаков, или «симулякров», как любили говорить интеллектуалы в конце прошлого века. Тем самым это сущность глубоко невротическая, разрывающаяся между внешней экспансией и ненавистным бременем внутреннего самоподдержания. В этом смысле придуманный Гоголем безымянный персонаж как нельзя лучше выражает сущность бюрократии — стремление к беспредельному разрастанию, которое реализуется как замена всех гетерогенных связей с внешней средой на моделирующие их гомогенные связи внутри себя, где невозможность качественного приближения к моделируемому означаемому компенсируется количественным перенасыщением означаемого.
7. Сатанинский инкубаторий
Легко понять, сколь устрашающе парадоксальным явлением становится соединение Акакия Акакиевича как существа, постоянно проваливающегося в обезличенность, и «лица значительного» как существа, пытающегося утвердить свою значимость через полное подавление других значений и отказывающегося от понимания, что знак способен действовать только в системе других знаков. В этом странном порождении соединяются, с одной стороны, чистое самодовлеющее письмо, эмансипированное от любых означаемых материй, и, с другой стороны, претензия на абсолютную, можно даже сказать священную, социальную значимость. Таким образом устроен тот вышедший из гоголевской шинели социокультурный тип, за которым закрепилось наименование «русский писатель». Разумеется, речь здесь идёт об идеальных сущностных структурах, почти не свершаемых в исторической действительности, которая обусловлена многими борющимися друг с другом факторами. Правда, их свершение в каких-нибудь сатанинских инкубаториях или случайно сложившихся тепличных условиях кажется возможным. Таким типом писателя, например, кажется Д. С. Мережковский, в какой-то момент уверовавший, что его обильные писания позволят ему использовать белогвардейские и позже гитлеровские орды в качестве помела, которым можно было бы вычистить русскую землю от большевизма и вернуть жизнь утончённой интеллигенции на удобные рельсы помещичьего уклада. Таким же фантастическим персонажем кажется и немецкий мыслитель Мартин Хайдеггер, который посвятил свою жизнь и всё своё многотомное творчество отрицанию породивших его философскую личность оснований (теологии, феноменологии и европейской метафизики), выстроив для этого свой очень туманный и намеренно (экзистенциально-бюрократически) запутанный творческий космос. Если бы Хайдеггер был подхвачен каким-то дьявольским ураганом и вместе со своим шварцвальдским домиком заброшен в дореволюционную Россию, никто бы у нас не усомнился, что он обычный русский писатель.
8. Литературный яд
Но исчерпывать всю теорию несколькими казусами литературной жизни было бы грубейшей ошибкой, поскольку процесс овнешнения сущности отнюдь не есть её оголение в отдельных феноменах. Постшинельная сущность порождает не индивида и даже не тип, но функциональную субстанцию, которая определяет типологию и эманирует соответствующие этой типологии индивиды. Разумеется, речь идёт о послегоголевской литературе в России. Дух, покинувший шинель, желает вновь обрести её, но, прекрасно сознавая условия своего существования, не ищет шинель вовне, а производит её сам из себя, становясь своего рода шинельным духом — сущностью объятия, то есть тем, что движется и определяется стремлением всё объять и заключить в себя, став для этого всего замкнутой поверхностью. Короче говоря, русской литературе свойственно специфическое поглощение и удушение всего, с чем бы она ни сталкивалась. В этом, как можно заметить, реализуется и её вытесняющее отношение к означаемому — к чужому, которое мешает беспрепятственной игре означающего, и к своему, которое необходимо сокрыть, чтобы оно не мешало её значащему вздутию и экспансивному распространению. Такое её свойство послужило подлинным основаниям для горьких утверждений В. В. Розанова, прямо писавшего в «Апокалипсисе нашего времени» о том, что Россию убила её собственная литература. Причём Розанов делает очень интересное и отнюдь не лишённое оснований утверждение, что всё это дело рук Берлинского Генерального Штаба. Там поняли, как выделить каплю смертельного яда, содержащегося в русской литературе, отбросив всё «целебное в ней, чарующее, истинное», дабы вовремя опоить ослабшее в болезни тело российской государственности.
9. Враждебные мировые правительства
Случившееся в начале прошлого века вплотную подводит нас к ситуации в русской литературе уже совсем недавнего времени, примерно трёх последних десятилетий. Чтобы окончательно перейти к вопросам злободневным и в итоге к одной лишь книге, ради которой и была заведена речь, осталось кратко ответить на один вопрос: что связывает русскую литературу и враждебные мировые правительства?
Никто не боится русского оружия, несмотря на всю его славу и сокрушительную мощь. Мировые державы, обладающие развитой наукой и культурой, прекрасно понимают, что русский народ хоть и груб, отважен и самоотвержен (что делает его прекрасным воителем), но в конечном счёте совсем не жесток, вполне отходчив и исключительно миролюбив. Все народы, покорённые Россией, оказывались в совершенно немыслимой для европейской истории и скандальной для европейского самосознания ситуации: русский народ не истреблял их, но самоуничижительно омывал им ноги, всемерно обласкивал и приглашал к пиршественному столу всемирной истории. К сожалению, это часто приводило к обратному эффекту — к мстительной озлобленности и мелкому тявкающему национализму. В этом нет ничего удивительного. Эту ситуацию прекрасно диагностировал Ницше, когда критиковал наивность Евангелия и рекомендовал в ответ на удар по правой щеке не подставлять левую, как учил Христос, а дать сдачи — но умеренно, со знанием дела, только для того, чтобы блокировать развитие убогого чувства злобной зависти к чужому духовному превосходству. Но народ русский предпочитает оставаться в своём наивном христианском сознании, делая ставку не на политические ухищрения и тонкий ницшеанский психологизм, а на требовательную конкретность Слова Божия и бесценный опыт священного великомученичества (эта центральная интуиция русской культуры не может быть оспорена никакими историческими фактами). И посему то единственное, чего реально боятся могущественные мировые элиты и созданные ими правительства, — это русская литература.
10. Смерть капитализма
В этой навязчивой фобии нет никакой мистики или метафизики, несмотря на всю метафизичность нашей литературы. Не нужен тут и психоанализ. Как и следует ожидать от капиталистического режима народной эксплуатации с его всеотупляющим сатанинским схематизмом, здесь имеет место лишь голая прагматика.
Если вовремя не остановить процесс разбухания русской литературы, этого дрожжевого теста, в своём неуёмном расползании разрушающего границы континентов, тогда оно непременно окутает своей шинелью ум простого обывателя. Он перестанет трудиться в поте лица, чтобы оплатить бесконечные страховки и кредиты; он позабудет покупать, что ему велят; он откажется ненавидеть тех, на кого ему указали им же избранные демократические диктаторы; он не захочет посещать избирательные участки; он засомневается в оправданности истребления инородных культур и народов для обеспечения бытового комфорта ограниченной части человечества; он, чего доброго, запрётся в своей квартире и примется покрывать письменами листы бумаги, возомнив себя чем-то средним между Акакием Акакиевичем и «лицом значительным»; и что самое страшное — он начнёт грезить Россией. Он станет русским.
(Можно добавить в скобках, что говорить о прагматике капитализма без защитной маски юродства практически невозможно, ибо в сущности капитализма заключён надлом высших духовных дерзновений человека и проложен путь в тёмное царство зверочеловечества, где голос разума замолкает навсегда, а попытки трезвого созерцания снаружи — из-за угла дремучей русской жизни, проспавшей всемирные похороны, — вызывают глубочайшие приступы отчаяния и полного разочарования в человеческом сообществе. Капитализм позитивен и рационален только снаружи, внутри себя это иррационализм с отрицательным знаком.)
11. Литературный саван
Всего этого допустить нельзя. Цивилизованного обывателя нужно защитить от русской литературы. Это вопрос национальной безопасности. Для капитализма это не столько вопрос чести, которая для его рассудочной прагматики есть пустой звук, но вопрос исторического выживания. И единственный способ остановить русскую литературу — направить её против России.
Сколько раз противникам России удавалось повернуть против неё её же собственную литературу — сложно сказать. Но по крайней мере два случая, когда могущество русской литературы работало против России, можно указать довольно точно. Первый случай уже назван. Он был установлен Розановым. Немецкий Генеральный Штаб поработал на славу. Живыми очевидцами второго случая являемся мы сами. Когда холодная война завершилась уничтожением Советского Союза, противники России прекрасно поняли, что настал удачный момент для работы на перспективу: чтобы превратить территорию надломленной сверхдержавы в сверхприбыльную колонию нового типа, нужно было не только разрушить некогда процветавшие там промышленность, науку и образование, но прежде всего — раздавить культуру, лишить её самостоятельности. В значительной степени это уже было сделано: именно так Советская Россия и была повержена — постепенным отравлением её организма с помощью классических ядов, описанных ещё отцами церкви: завистью, похотью, алчностью, унынием и гордыней. Всё это преподносилось в самой праздничной конфетной обёртке. Но всякое поле, оставленное без призора, зарастает. И чтобы не допустить восстания русского духа, на Россию был наброшен своего рода трёхслойный литературный саван, под которым русская земля была надёжно спёрта, чтобы под ним задыхаться и гнить заживо. Россия была как бы заново загнана в шинель, роль которой теперь выполняло что-то, напоминающее не рваный «капот» Акакия Акакиевича, но скорее знаменитый «ледяной пиджачок» героически погибшего генерала Карбышева. Такой удушающий саван лучше всего назвать «ельцинским», поскольку теперь уже понятно, что это явление хронологически соответствовало тирании Бориса Ельцина и его приспешников, а первые признаки преодоления начали появляться вскоре после его кончины. То есть имело место явление эпохальное. Что же касается структуры, то каждый из трёх слоёв ельцинского савана может быть довольно точно соотнесён с именами трёх писателей, которые точно так же оказались явлением своей эпохи — без них она немыслима, но за её пределами немыслимы они. Имена эти — Мамлеев, Сорокин, Пелевин — не только известны всем любителям современной российской литературы, но многим уже набили оскомину. И это, опять же, свидетельство их эпохального и только эпохального значения.
12. Чтение бездны
Ю. В. Мамлеев создал что-то вроде российской лавкрафтианы. Но в отличие от Лавкрафта, он не стал описывать бездны, запрятанные где-то глубоко под землёй или на необитаемых островах и ждущие своего часа, чтобы раскрыться и обрушить свою древнюю мощь на слабых самонадеянных людей. Мамлеев стал своего рода анти-Лейбницем: он просто показал, что мы уже находимся в глубине самой кошмарной из всех бездн — достаточно всего-навсего внимательнее присмотреться к окружающей действительности, чтобы не только это заметить, но чтобы всё это начало на нас незамедлительно и неотвратимо воздействовать. Как говорят ценители, его книги обладают болезнетворно-разрушительным эффектом: от их чтения выпадают волосы и зубы, выходит из строя бытовая техника, на пустом месте начинают множиться конфликты и неприятные ситуации. Опытные библиофилы предпочитают хранить мамлеевские сочинения в специальных ларцах из свинца, которые гравированы магическими охранительными заклинаниями и погружены в аквариумы со святой водой. Они извлекают их только в двух случаях: либо когда мания саморазрушения, свойственная у нас многим интеллигентным людям, оказывается сильнее естественного инстинкта самосохранения, либо когда нужно свести счёты с кем-то из своих врагов, которых у интеллигентных людей в России всегда предостаточно – особенно среди коллег по цеху. Творчество Мамлеева образует самый нижний, инфернально-бездновый слой ельцинского литературного савана.
13. Переварившийся король
В. Г. Сорокин прославился как певец телесного низа и король литературной пародии. Лучше всего ему удавались пародии на классиков русской литературы и советских авторов. Но в определённый момент, когда его влияние в литературном мире достигло той кондиции, что уже можно было конвертировать его в общественно-политическое мнение, им мгновенно озаботились некоторые не слишком многочисленные, но весьма влиятельные круги, которые на волне всё той же авантюрной ельцинской эпохи успели провозгласить себя чрезвычайными специалистами по всем вопросам российской культуры. Эти люди на весь мир объявили Сорокина единственным живым классиком русской литературы. Сам автор не устоял перед лестью и с тех пор пародирует только себя самого. В этом самопожирании он уже давно переварился до состояния той пахучей субстанции, воспевание которой принесло ему наибольшую славу среди людей, интересующихся современной литературой довольно поверхностно. Творчество Сорокина занимает срединное положение в ельцинском саване, поскольку за счёт явно выраженного телесного низа тяготеет к бездне, впрочем не достигая подлинного инфернализма, а за счёт брезгливости к простому человеку и вычурной эстетской позы тяготеет к оторванной от жизни абстракции, оставаясь где-то посередине — в зловонной пустоте, пронизанной самовлюблённым хихиканьем.
14. Сливки симуляции
В. О. Пелевин в какой-то момент смог удивить читающую общественность своей поразительной способностью снимать сливки с той симулированной реальности, которую нам поставляло телевидение, смешивать её с другим сортом сливок, снятых уже с эзотерико-теософской волны, грозившей затопить постсоветское пространство, и подавать эту экзотическую смесь в виде почти бесконечных, весьма остроумных и довольно абстрактных анекдотов. Такое умение схватывать суть злободневного наваждения, затрагивающего миллионы людей, в сочетании с огромной писательской плодовитостью сделало Пелевина не только чрезвычайно влиятельным российским автором, но настоящим пророком для народившейся к тому времени касты офисного планктона. Однако с уходом ельцинской эпохи эзотерическая волна пошла на спад, а способы симуляции реальности вышли на новый уровень. С тех пор Виктора Пелевина читают либо прежние поклонники, катящиеся за любимым писателем по инерции, либо ищущие умы, ещё недостаточно решительные, чтобы основательно взяться за философские первоисточники, либо совсем уж жалкая, но самая многочисленная категория наших наиболее прогрессивных соотечественников, которая уже приступила к постепенному отказу от сознания и по этой причине реагирует только на импульсы, поступающие с экранчика портативного суперпротеза. Этот верхний слой ельцинского савана самый абстрактный, по своей выхолощенности приближающийся к языкам компьютерного программирования, но, вполне возможно, как раз по этим причинам остающийся самым живучим и готовящийся перепрыгнуть в новую эпоху, чтобы там укорениться уже на каких-то новых основаниях.
15. Злой демиург
В 2007 году Борис Николаевич Ельцин умер, и литература начала понемногу меняться. Правда, инерция ельцинской эпохи оказалась настолько мощной, что до сих пор достигнутые изменения имеют микроскопический характер. Но цепная реакция уже запущена, и в скором времени, дай бог, от ельцинского савана не останется и следа. Пока же эти следы сохраняются и всё ещё дымятся капища литературного ельцинизма, следует возможно подробнее изучить имеющиеся останки и остатки — уже скоро в их бывшее существование будет сложно поверить.
Первым делом нужно сказать ради справедливости, что не только эти три названных имени определили эпоху ельцинизма. У нас были сотни писателей, которые хоронили свои тексты в братских могилах толстых литературных журналов, тысячи авторов, которые выбросили свои тексты на литературные свалки интернета, десятки тысяч людей, которые писали только для себя, и миллионы сограждан, которые вообще не имели привычки записывать свои мысли. И в каждой категории можно было бы отыскать настоящие бриллианты, рядом с которыми померкнет блеск самых признанных литераторов. Злой демиург ткёт покрывало Майи человеческими руками. Саван был нужен, а кто был взят на его плетение и обслуживание, на его феноменальное оформление и как были распределены роли — это уже дело случая, связей, знакомств, интриг, а также укрупнённых экономических расчётов. Так это выглядит с нашей стороны, в суетном мире представлений. Всё как обычно, когда люди пытаются спланировать гигантское, не поддающееся контролю явление. Возможно, если бы мы взглянули с той стороны, то увидели бы чёткий план и ожесточённую борьбу за его воплощение в жизнь.
16. Литературная монополия и квалифицированный потребитель
Исследовать прошлое можно бесконечно. Но нельзя забывать, что исследование это будет неполным, если не принимать во внимание настоящее — именно оно устанавливает относительную (врéменную и временну́ю) границу прошлого. Чтобы попытаться разобраться, что же с нами со всеми случилось и какие теперь имеются ближайшие перспективы у русской литературы, полезно было бы обратить внимание на недавно появившуюся книгу «Пляска смерти Председателя Томского» (2023), написанную аж тремя авторами — Д. Горшечниковым, А. Киреевым и О. Новокщёновым (ставлю фамилии в алфавитном порядке).
Первое, что нужно отметить: эта книга была рождена вдали от литературных монополий. Она выпущена издательством «Чтиво», которое настойчиво позиционирует себя как независимое. В наше время к этому понятию возникает много вопросов, но по крайней мере можно ручаться, что независимость от крупного капитала и самой пошлой конъюнктуры у издательства пока в наличии. И это уже немало!
Как однажды проговорился кто-то из наших министров (явно из числа хищных выкормышей всё той же ельцинской эпохи), задача системы образования в современной России — выращивать квалифицированного потребителя. Тем же самым занимаются литературные монополии. Совершенно не радея о возвышении русского литературного слова и достаточно пренебрежительно относясь к искусству книгосозидания, они занимаются формированием того рынка, который сможет проглотить всю их бесчисленную продукцию, выпущенную с минимальными издержками и по оптимальным для них ценам. Для решения этих задач монополисты паразитируют на прошлом, снова и снова воздвигая амвоны ельцинской литературы и выдавливая последние соки из авторов, которые либо уже мертвы, либо давно живут лишь собственным прошлым и движутся по инерции былой славы, либо готовы послушно стряпать литературщину на потребу толпе.
17. Схимонах слова и норма чтения
«Пляска смерти» (буду писать так для краткости) прекрасно написана. Это сразу отметает частые возражения такого характера: «Сначала научитесь писать, а потом критикуйте литературные монополии, которые вас не печатают». Тут такой номер не пройдёт. Мы имеем дело с виртуозным текстом, выверенным и прекрасно сбалансированным. В отношении владения словом, так называемой техники литературного письма, он может спокойно встать рядом с любым из современных авторов. Это высокотехничный и хорошо настроенный литературный механизм. Не стоит стесняться таких выражений, поскольку несколько десятилетий существования всевозможных литературных курсов в России помогли прояснить одно обстоятельство предельной важности (не знаю, смогли ли они что-то ещё): литературному письму нельзя научиться просто в ходе освоения некоторой образовательной программы, какой бы хорошей она ни была.
Хорошим писателем, а не литературным подмастерьем можно стать, только постоянно взращивая в себе художественный вкус, что достигается весьма непростой аскезой. Нужно жить в слове как в пространстве — не повисать в одном месте, долбясь головой в одну точку, но порхать, подобно пташке, постоянно взлетая на новые высоты, и вгрызаться, подобно землеройке, в самые твёрдые и труднодоступные словесные материи. Писатель — это схимонах слова. В общем, нужно следовать совету Чернышевского: читать не менее ста страниц в день. Но увы, дорогие господа, отнюдь не только те страницы, которые читаются легко и не приносят ничего, кроме удовольствия!
18. Выход из савана
Как выше уже было подсчитано, «Пляска смерти» написана сразу тремя авторами. Для мировой литературы явление очень редкое. На слуху только дуэты. Вполне возможно, что удачно сложившаяся ситуация тройной взаимокомпенсации и позволила почти полностью вытащить рождающееся произведение из гравитационного поля отмирающего ельцинского савана в свободные горизонты новой, ещё не оформившейся литературной эпохи. Ещё одна шинель оставлена. Однако присутствие пелевинского духа всё-таки чувствуется в этой книге. Наверное, из-за того, что авторы предпринимают сюжетный ход, связанный со своеобразным синтезом оккультизма и засекреченных высоких технологий. Возможно также, это связано с тем, что Горшечников, Киреев и Новокщёнов более тяготеют к московской литературной орбите, нежели к петербургской (здоровое купеческое настроение против измождённого декадентства). Но пелевинский след по-хорошему ослаблен эстетической зрелостью авторов, которая явственно чувствуется. Что же до чернушного инфернализма Мамлеева и циничного салонного эстетства Сорокина — их, слава богу, нет и в помине. Воздух этой книги можно вдыхать без опасений.
19. Разговор на три персоны
Авторы-одиночки склонны к мечтательности, сентиментализму и нарциссизму. Иногда их просто невозможно остановить. Здесь же видно, как три взрослых человека, несомненно обладая своими личными невротическими багажами, очень деликатно сдерживают и, когда надо, поддерживают друг друга, всякую слабость либо превращая в достоинство, либо, когда это невозможно, просто оставляют её за рамками текста. Ответственный диалог всегда помогает заметить ошибки в своём мышлении. Разговор на три персоны, когда они удачно подобраны и образуют совещательное единство, — это уже принципиальный шаг в сторону объективности. Так сказать, движение от затхлых туманов достоевщины к пушкинской кристаллической чистоте. Само по себе это ещё не достоинство для художественного произведения. Достоинством оказываются авторский самоотчёт и последовательность замысла. В итоге получилось увлекательное произведение, написанное очень лёгким, изящным, каким-то даже искрящимся языком, постоянно меняющим стиль и модальность. Такое ощущение, что книга написана в едином порыве вдохновения. Но это впечатление ложное. Кажется, ещё в 2019 году я побывал на выступлении одного из авторов, А. Киреева, в книжном магазине «Фаренгейт 451» (Санкт-Петербург), которое было посвящено выходу печатной версии дебютной книги той же троицы — «Архив барона Унгерна». И когда кто-то из зала спросил о творческих планах, Киреев проговорился, что они ведут работу над книгой о Председателе Томском с предварительным названием «Колода судеб». Так что за нынешней публикацией стоит большой труд и, судя по всему, труд совсем не напрасный.
20. Маски творчества
Говоря о режиме трёхсторонней компенсации в коллективном авторстве, можно обозначить ещё один момент. Как распределены роли в триумвирате Горшечников — Киреев — Новокщёнов — об этом можно строить гипотезы, основываясь, например, на дополнительных материалах и биографических справках, прилагаемых к изданию. Но дальше речь пойдёт вовсе не об их личностях и их ролевом распределении, но всего лишь о злободневной симптоматике современной российской литературы. Все совпадения, если они вдруг обнаружатся, совершенно случайны. Речь пойдёт о трёх, так сказать, типических фигурах творчества — о масках, которые живут в мире творчества своей жизнью и легко налипают на лица писателей. Это филолог, эстет и энциклопедист.
21. Латентные постмодернисты
Филологи портят литературу. Филологи — это латентные постмодернисты, которые отхаркивают на бумагу замысловатую мозаику накопленных за годы университетской учёбы знаний. Поклоняясь слову как самосущему означающему, попирающему и затуманивающему всякое означаемое, эти фанатичные идолослужители способствуют превращению литературы в чистое развлечение. В своего рода наркоз. Казалось бы, для нынешних нравов, когда почти уже никто не отличает культуру от фабрики грёз, это вполне годится. Но для той русской литературы, которая всё-таки не до конца вышла из гоголевской шинели, но продолжает скрюченным заскорузлым пальцем хвататься за ветхие ткани древности, памятен принцип созидающего слова: слово создаёт реальность, принципиально отличную от себя. Литературное слово должно созидать человека, а не стирать его. Возможно, поэтому когда-то Максим Горький, прочитав тексты молодого и талантливого Исаака Бабеля, отправил его поучиться жизни. Филолог всегда должен кем-то сдерживаться, заземляться, как в Ницше внутренний филолог сдерживался внутренними же философом и кавалеристом.
22. Духовные лакеи
Эстеты тоже вредят подлинному искусству. Они всё время пытаются сорвать его с оснований и подмять под себя. Искусство, отравленное эстетизмом, страдает от переизбытка форм, наросших на бесхребетность содержания. Законченный эстет предпочтёт задохнуться, но не высморкаться. Тем самым эстет заканчивает свой путь в имморализме и духовном лакействе: он легко променяет создавшие его материально-исторические условия, не слишком приятные именно в силу своей органически-генеративной специфики — на льстивые эфемерные посулы, оформленные с хорошим вкусом. Проще говоря, продаст сырую русскую землю за стеклянные бусы. Эстету для пробуждения необходим добросовестный энциклопедист, который предъявит ему цепочки исторических фактов, беспристрастно очерчивающих границы горькой правды и сладкой лжи.
23. Собирание осколков
Энциклопедисты — тайные враги творчества. Они ценят всякий интересный факт, но всё превращают в мёртвое музейное хранилище. При этом периодически наступают времена, когда их деятельность необходима: для своего возрождения культура требует, чтобы кто-то собрал её осколки и привёл в порядок, соотнеся между собой все части. Даже на загнивающем Западе была целая эпоха блистательных энциклопедистов. Сегодня может создаться впечатление, что фигура энциклопедиста неуместна: любая информация по мановению пальца мгновенно доставляется до сведения любознательного ума. Но это заблуждение, которое вскрывается при первой же попытке ответственно расследовать какой-то вопрос до самых истоков.
Суперпротез мировой сети беспомощен перед строгим философским вопрошанием. Его задача состоит в затушёвывании границ знания, а не в их проявлении. В такой ситуации современный энциклопедист (но ещё не философ) имеет несколько иные функции: это не только тот, кто ведает фактами, но также тот, кто готов к их неожиданному столкновению. Он ведает связями фактов в их почти непредсказуемом ветвлении. Такому энциклопедисту, заколдованному безудержным ветвлением связей, необходима ограничительная помощь филолога и эстета, которые чувствуют пределы благодаря выучке и вкусу.
24. Энциклопедия национальной жизни
Разговор об энциклопедизме было бы хорошо завершить, сказав, что «Пляска смерти» — это воистину энциклопедия. В национальных литературах периодически являются такие книги — «энциклопедии жизни». Вот самые простые примеры: «Евгений Онегин» и «Война и мир» в России, «Улисс» в Ирландии, «Махабхарата» в Индии, «Бесконечная шутка» и «Пидор» в США. В этих книгах собран обширнейший культурно-исторический опыт, причём это сделано с такой художественной интенсивностью, что за нагромождениями фактов начинает высвечиваться сама душа народа. В случае «Пляски смерти» речь идёт о новом историческом периоде в жизни России, когда её ослабевшее тело только-только показалось из-под ельцинского савана.
В книге, но не столько в описательной фактологии, сколько в россыпях слов и стилей, собрано почти всё, что служило нам духовным пропитанием в позорную и унизительную эпоху на стыке двух веков. Тут и вся европейская литература, и наша советско-постсоветская мифология с её демонами, и восточные сказки, и авангардный кинематограф, и научная фантастика, и литература застолий, и эротика, и религиозное мракобесие, и всё что угодно. Причём, чтобы как-то справиться с этим опытом, в книге работает сложная система намёков и отсылок. Интеллектуалы не могут без отсылок. Для них это дело чести. Не стоит слишком презирать их за это. Читая «Пляску смерти», невозможно без умиления пройти мимо радостных возгласов одной из героинь: «Мы поедем в Семикаракоры, мы поедем в Семикаракоры!»
Однако хочется сказать в защиту авторов, что многочисленные отсылки в книге как следует отшлифованы. Можно читать книгу подобно сочинениям Спинозы — не знать вообще ничего и наслаждаться. Но можно знать и наслаждаться вдвойне.
25. Раскулачивание кухарки
Отдельного внимания заслуживает ситуация с героями романа. Главного героя в нём как будто бы даже и нет. Председатель Томский — это герой, или персонаж, только отчасти. Он очень быстро перерастает в какого-то сверхчеловека, потом в миф, а потом вообще — в принцип организации повествования. И так складывается вообще вся персонажная текстура романа: либо сверхлюди, либо жалкие безличне статисты, человеческие декорации. Кто-то может сказать, что это противоречит реалистической школе русской литературы. Но роман-энциклопедия не может быть реалистической зарисовкой, исходящей из чьих-то превратных представлений о реальности (а это всегда так, уж извините, дорогие наши реалисты!).
Россия — страна, существующая для нездешнего мира. Россия — это вечное ожидание конца. Отсюда проистекает наша постоянная бытовая неустроенность, но отсюда же — все наши духовно-нравственные завоевания. В России почти нет места для срединности. Она сама — мировая срединность, соединяющая крайности. Либо прорыв к трансцендентному, либо прозябание в болоте профанной действительности. Мы плюём в лицо среднему человеку и тому, кто проповедует прелести среднего класса. В этом смысле сталинская эпоха, как раз описываемая в романе Горшечникова, Киреева и Новокщёнова, была вовсе не кошмарным наваждением, как ещё недавно пытались нам навязывать самозваные авторитеты от культуры, но была вполне последовательным натуралистическим проведением принципов русской метафизики. Такой вот жёсткий у нас позитивизм! Сталинская эпоха благоприятствовала, с одной стороны, маленькому коллективному человеку — толстовскому Платону Каратаеву, если хотите. С другой стороны — сверхлюдям, умеющим проскальзывать сквозь шестерни репрессивной машины и порождать собственные вселенные обитания. Таким как раз и является Председатель Томский. Таковы же, хоть и в меньшей степени, Вернадский и Циолковский, планирующие космическую экспедицию на спутник Сатурна. Норма России — космос, вечность, Христос. В соответствии с этим извольте строить свою жизнь. Всё остальное не лишено права на существование, но никогда не будет расцениваться как благо.
В сталинской России, ровно как и в системе русской метафизики, нет места для так называемого среднего человека (земляной блохи, по Ницше) — для такого человека, который, в общем-то, ни на что не претендует, но которому приспичило иметь всеми признаваемое право думать, что он тоже в некоторой изначально данной потенции сверхчеловек. Средний человек — это та самая заматеревшая кухарка, которая не знает ничего, кроме своей прогорклой стряпни, но смертельно обижается, если кто-то ей говорит, что она не сможет управлять государством. В России фигура среднего человека комична и позорна. Поэтому никакой средний класс у нас не может нормально существовать. Он есть, никуда уж не деться, но в процессе моральной стратификации постоянно смешивается с наркоманами, проститутками, спекулянтами, содомитами, нелегальными мигрантами и прочим социальным отребьем, которое, разумеется, ведёт свою интенсивную и очень живописную жизнь, но занимает ниши, соразмерные своему достоинству и вкладу в сокровищницу православной культуры.
Давно пора понять, что срединность человека — экзистенциальная ловушка. Средний человек — это, с позволения сказать, сопля на ветру. Он может думать, что оседлает свою волну и что сквозняки свободы, залетевшие в петровское окошко, благополучно унесут его в тёплые пески Тель-Авива или Майями, где он пригреется в вожделенном комфорте. Иногда так и получается. Там, на блаженных островах своих фантазий, он постепенно засыхает, превращается в пыль и забывается всеми. Такая вот свобода.
Крепкий средний класс в беспощадных понятиях советской идеологии — это кулачество. После крушения СССР и введения моды на оплевание советского прошлого многие люди стали с особенной аффектацией оплакивать своих раскулаченных предков, твердя, что они были репрессированы исключительно из зависти к их трудолюбию и умению организовать жизнь. Заманчивые мысли, если не вспоминать, что инженеры Освенцима и Бухенвальда тоже были трудолюбивыми людьми и знатоками своего дела. Неужели мы должны теперь прославлять их трудовые достижения и горевать об утрате ценных специалистов? Сложный вопрос. Нужно ли искать бесконечные оправдания для жалости к себе или нужно принять как должное беспощадный ход кровавых механизмов истории. Вопрос поистине гамлетовский. Пускай каждый решает сам.
26. Здоровый юмор — здоровый дух
Но долой грустные мысли! Ведь «Пляска смерти» — чрезвычайно весёлая книга. В процессе чтения почти возникает ощущение живого присутствия авторов — время от времени как будто слышится их смех. Но это не злобствующее ядовитое хихиканье постмодернистов, а здоровый смех трёх старых друзей. Представляются то ли три мушкетёра, фехтующие перьями за пиршественным столом, где шутки пенятся не хуже игристого вина. То ли этакие Миронов, Ширвиндт и Державин, собравшиеся в фильме «Трое в лодке, не считая собаки», где кто-то может казаться шутником в большей степени, чем остальные, но на самом деле каждая шутка рождается и многократно усиливается благодаря атмосфере, которую создаёт единство идеально слаженной компании. Такая атмосфера безудержного веселья делает возможным самые невероятные юмористические кульбиты. Например, не вызывает никакого отторжения фрагмент, когда Сталин вдруг начинает говорить о «когнитивных исследованиях». Заслуживает восхищения, что даже смешение исторических эпох и дискурсов, нередкое для второсортной литературы, здесь полностью оправдывается авторским гротеском. Сразу вспоминается, например, как «советские солдаты, впервые столкнувшиеся с римским манипулярным построением, дрогнули». Или переживаемая котом «классовая ненависть к собакам прусских аристократов».
В книге ещё очень много мест, которые запомнятся надолго. Одна из самых взрывных шуток романа — это речь музейного экскурсовода в процветающей России будущего, в которой воздаётся должное «взаимному уважению и безграничному доверию наших лидеров — Михаила Сергеевича Горбачёва и Бориса Николаевича Ельцина».
27. Великое переселение смыслов
У книги много достоинств. Однако все представленные здесь рассуждения о судьбах России и её литературы оказались бы избыточными, если бы книга не представляла из себя чего-то совершенно нового. Но оно есть. И это очень важно. Сам по себе сюжет смены масок, приводящий в движение повествование, вовсе не нов. Но, например, в отличие от грандиозной книги Егора Радова «Змеесос», «Пляска смерти» — это довольно изящный переход от прямолинейного метемпсихоза к сложной, многокомпонентной палингенезии.
Но заслуга авторов не в том, что они вняли чаяниям Шопенгауэра. Она в том, что, уловив, возможно интуитивно, некий сверхмощный принцип организации реальностей, они смогли использовать его для производства своего литературного полотна. Во-первых, это позволило им отделиться от поля тяготения уже существующих и уже поставленных на промышленный поток литературных течений, заняв свою собственную позицию. Этим не может похвастаться почти никто из ныне обильно печатаемых авторов. Во-вторых, что ещё интереснее, они смогли распространить освоенный принцип палингенезии с содержания на форму, благодаря чему создали литературный механизм, способный порождать почти неограниченные последовательности текстов. Отчасти это продемонстрировано в самой «Пляске смерти», начиная с пятой книги (роман разделён на «книги»). Единый массив первых четырёх книг как будто раскалывается и рассыпается на множество осколков, которые полностью самостоятельны, но сохраняют возможность связи друг с другом за счёт своеобразного «семейного сходства». Эти небольшие тексты оказываются как бы ростками новых произведений, которые могут жить в отсутствии породившего их материнского тела.
Как бы пафосно это ни звучало, но явление «Пляски смерти Председателя Томского» во всей своей внутренней и внешней специфике, некоторые принципиальные черты которой были здесь обозначены — прежде всего тексты-ростки, которые напоминают всходы новых книг, — внушает серьёзные надежды в отношении перспектив возрождения и развития настоящей, новой, независимой литературы в России, то есть такой русской литературы, которой она и должны быть по своему существу вне любых навязываемых ей одеяний.
Николай Старообрядцев
Санкт-Петербург, октябрь 2023 г.
Обретайте издание «Пляска смерти Председателя Томского» Олега Новокщёнова, Александра Киреева, Дмитрия Горшечникова на сайте Чтива: https://chtivo.spb.ru/book-predsetatel-tomskiy.html