«Прямая невротическая попытка решить создавшуюся ситуацию посредством психологического надрыва, полушизофренической, а то и в буквальном смысле слова шизофренической атакой, отражена в нашумевшем фильме молодого итальянского режиссера Марко Беллоккио «Кулаки в кармане» (Г. Капралов).
Читаем фрагменты старой статьи киноведа и кинокритика Г. Капралова (1921-2010), опубликованной в 1971 году:
«Критики пишут о Беллоккио как о представителе поколения «рассерженных», одного из иконоборцев, «еретиков» века, стремящихся уничтожить культ понятий, которые считаются в определенной буржуазной среде традиционными и священными.
Действительно, в фильме ощутим динамический заряд ярости, ожесточенного неприятия окружающей жизни. Несомненно, его мог создать только художник сильного темперамента, острого и беспощадного взгляда. Но вопрос заключается в том, что именно попадает в поле зрения художника, на чем сосредоточивается его внимание, как он видит диалектику движущегося мира.
Для своего киноанализа Беллоккио избирает семью физически и духовно ущербных, больных людей. Главный герой картины, подросток Алессандро, страдает комплексом неполноценности, осложненным тяжелой формой эпилепсии. В редкие минуты, когда его покидает состояние депрессии, Алессандро пытается доказать свое превосходство над окружающими, изощренность, ум, силу воли.
Сначала Алессандро сталкивает с каменного обрыва в пропасть слепую мать, которую привозит в намеченное место якобы для загородной прогулки. Затем он топит в ванне, предварительно дав своей жертве солидную дозу снотворного, младшего брата, дегенеративного Леоне. И наконец, он занят планами убить свою полупарализованную сестру.
Последнего замысла он осуществить не успевает, так как гибнет от очередного эпилептического припадка. Сестра хладнокровно наблюдает его смертельные судороги. Алессандро ранее признался ей в убийстве матери, а затем она сама догадалась, как мог Леоне захлебнуться в ванне. В момент, когда Алессандро извивается в конвульсиях, заведенный им перед этим граммофон проигрывает пластинку с руладами известной арии из «Травиаты».
Картина полна аллегорически-символических сцен, вроде той, в которой Алессандро с сестрой сжигают старую фамильную рухлядь, а заодно и журналы с портретами всех столпов веры и буржуазного правопорядка — от Христа до короля Виктора-Эммануила и реакционного правителя Бадольо.
Есть в картине и такой эпизод, когда Алессандро, оставшись наедине с сестрой, прыгает через открытый гроб матери и даже кладет на него ноги. Это тоже — символ.
Сцены изощренных убийств, осуществляемых Алессандро, показаны во всех натуралистических подробностях, так же как кинокамера тщательно фиксирует ужимки и гримасы припадочного маньяка.
Нетрудно заметить, что внешне как будто бы социально направленный бунт Алессандро является, по сути дела, дикой и бессмысленной расправой безумца с беспомощными и абсолютно общественно нейтральными людьми.
Социальное в произведении Беллоккио оказывается плотно закрытым патологическими напластованиями, которые уводят мысль зрителя совсем не в ту сторону, в какую, по всей видимости, думал вести ее автор. Анархический радикализм создателя фильма подрывает здесь сам себя патологической миной, начиненной всеми видами физических и психических недугов, какие только можно себе представить.
Может быть, слепая и беспомощная мать семейства дегенератов и должна олицетворять собой, по мнению автора, некие обветшавшие социальные ценности, но, думается, что любой зритель ничего не увидит в этом образе, кроме больной, несчастной женщины, которая в бедственном положении продолжает все же хлопотать над своими убогими детьми.
Нельзя не согласиться с Гвидо Аристарко, который считает, что протест Беллоккио «абсолютно абстрактен и пуст», поскольку «режиссер осуждает действительность, от которой бежит, но не выражает ничего критически конкретного, и в конечном итоге остается пустота, ничто. Попытка же создать в фильме, как считают некоторые критики, определенную парадигму (пример из истории, вроде сравнения Алессандро с Гитлером), весьма поверхностна и явно не достигает цели. Фашизм, даже в аспекте его программы истребления «неполноценных», требует социально-политических, а не клинических диагнозов».
Пригласив для исполнения главной роли актера Лу Кастеля, Беллоккио нашел в нем жестокий талант, беспощадный к своему герою как маниакальному невротику. Но чем вернее картина физического и духовного распада человека, чем точнее клинический анализ, тем дальше уходит фильм от своих социальных целей. …
Столь же двусмысленным оказывается и фильм другого молодого итальянского режиссера, Сальваторе Сампери, «Спаоибо, тетя», показанный на конкурсе XXI Каннского фестиваля в мае 1968 года.
Герой этой картины — Альвизе, сын богатого финансиста. Юноша вполне здоров, но симулирует паралич ног и расстройство нервов. В связи с отъездом родителей в туристическое путешествие Альвизе приезжает погостить к своей тете, молодой красивой женщине по имени Леа. Конечно, никто из родственников не знает о притворстве Альвизе. Причина же его симуляции — ненависть к своим родителям, ко всей буржуазной среде, построившей свое благополучие в годы так называемого экономического «бума».
Леа живет с богатым адвокатом и журналистом Стефано, который значительно старше ее. Как выясняется из нескольких реплик, Стефано — циничный демагог, играющий актуальными политическими лозунгами и беспринципно сотрудничающий с теми, кто ему сегодня выгоден. Леа понимает, что представляет собой ее любовник, которому она, несмотря на все его увещевания, не дает согласия на брак. Испытывая недовольство окружающей жизнью, она — медик по образованию — стремится найти какое-то удовлетворение в своей профессиональной деятельности. Приезд Альвизе нарушает привычную монотонность ее жизни.
Как видим, в произведении Сампери отправная точка драмы социально более определена и аргументирована. Однако это только исходная ситуация, которая далее развивается в фильме совсем по иному руслу и в ее дальнейшем течении едва наметившиеся вначале социально-политические ручейки полностью растворяются.
Мятеж, бунт, протест Альвизе выражаются в формах сугубо невротических. Герой инсценирует истерические припадки за общим столом, говорит колкости Стефано, усиленно симулирует прогрессирующую болезнь. Он катается по всему дому в кресле-коляске, подстраивая различные каверзы его обитателям и шантажируя, провоцируя Леа на любовную связь. Альвизе играет на ее чувстве сострадания, на том, что ему как больному все позволено, и на скрытой неудовлетворенности Леа связью со Стефано.
Он ведет холодную, расчетливую, садистическую игру, и Леа уже готова уступить его инсценированным притязаниям, но каждый раз в самый острый момент Альвизе оставляет ее.
Постепенно герой доводит молодую женщину до исступления, почти до безумия. Центральный эпизод фильма — игра в жмурки, когда тетушка с завязанными глазами, босиком мечется по комнате, а Альвизе с дикими криками бросает ей под ноги разбивающиеся вдребезги фарфоровые тарелки.
И, наконец, последняя игра: Альвизе заставляет Леа впрыснуть ему яд. Кадрами героя, угомонившегося навсегда в своем кресле-коляске, и полубезумной отравительницы, которая с окаменевшим лицом машинально красит губы перед зеркалом, завершается картина.
В роли главного героя мы снова встречаем Лу Кастеля, который с таким успехом сыграл шизофреника Алессандро в фильме «Кулаки в кармане».
Выше уже указывалось, что элементы социально-политического обличения фильма, несомненно, налицо. И в развитии драмы очевидную роль играет образ Стефано, дельца от политики и политика от бизнеса.
Но по существу драматической коллизии действие картины, едва затронув социальную проблематику, тут же полностью переходит в сферу психопатически-эро*ических экспериментов, жертвой которых опять-таки становится лицо, с точки зрения общественной почти нейтральное.
Вторая половина картины и представляет собой чисто психологический этюд на тему об эро*ическом шантаже и се***уальном садизме.
Один из критиков, разбирая фильм Беллоккио, вспомнил выражение Габриэля Д’Аннунцио — «упадочнический бунт». Именно такого рода бунт демонстрирует и герой Сампери. И, конечно, не случайно, что оба «бунтаря» кончают смертью, при этом второй из них в буквальном смысле слова «собачьей».
Реклама фильма «Спасибо, тетя» привлекала зрителей обещанием «захватывающих» картин «неосадизма». В связи с этим среди участников Каннского фестиваля распространилась горькая шутка: итальянское кино прошло путь от неореализма до неосадизма. Но в этой печальной остроте есть, увы, немалая доля истины.
Темы нравственных недугов, психических травм, неврастенических заболеваний все чаще разрабатываются в западном киноискусстве. Однако это отнюдь не прихоть режиссеров или чисто коммерческий расчет для привлечения публики любыми средствами. Нашествие шизофренических героев — следствие объективных условий жизни современного буржуазного мира, где, согласно медицинской статистике, почти каждый второй или третий страдает серьезным психическим расстройством.
Невроз — есть открытое выражение скрытого конфликта, говорят медики. Но данный факт еще не дает оснований, рисуя картину течения этой болезни, претендовать на исследование социально-политических процессов современного капиталистического общества. Ведь, как правило, кинематографисты анализируют подробно отнюдь не общественные причины болезни, а саму болезнь, которая протекает по своим биопсихологическим законам.
Каково же место подобных фильмов на горизонте буржуазного кинематографа? В море картин, живописующих подвиги и добродетели Джеймсов Бондов и гангстеров всех рангов, картин, сеющих сладостные иллюзии о «процветающем обществе», эти ленты — горькие пилюли, несомненные свидетельства явного неблагополучия в «датском королевстве».
Но вместе с тем это и фильмы-жертвы общего кризиса буржуазного искусства, которое ищет выхода из тьмы, забираясь все дальше в мрачный лабиринт, куда забредают самые больные представители этого общества.
Здесь, на наш взгляд, мы встречаемся с еще одной формой мистификаций, заключающейся в том, что исследование социальных противоречий подменяется анализом психопатологических процессов, хотя и провоцированных где-то в своих истоках реальной социальной ситуацией, но представляющих собой качественно иное явление.
Начав с некоей социальной отметки, кинематографист, разворачивая свое произведение, меняет горизонт наблюдения, переходит с уровня общественно-политического на уровень медицинско-клинический, продолжая, однако, уверять зрителя и самого себя, что он все еще остается в сфере социальных конфликтов. Однако это заблуждение опровергается самой логикой художественного произведения, в котором бунтующий, как будто бы бросающий вызов обществу герой неминуемо погибает, но не в результате осознанной атаки на ненавистный мир, а вследствие законов неумолимо прогрессирующей болезни.
С особой формой мистификации мы встречаемся в фильмах известного французского режиссера-католика Робера Брессона. Его фильмы, как правило, выдвигаются в центр общественного внимания, служат предметом подробного анализа многочисленных статей и рецензий, обсуждаются широкими кругами зрителей.
Последняя работа Брессона — «Мушетт» — заслужила оценки как «шедевр из шедевров» этого мастера и французскими кинокритиками и зрителями поставлена на одно из первых мест в числе наиболее значительных произведений мирового кино 1967 года. …
… Мушетт живет в крайней нищете. Ее отец — алкоголик, человек жадный и злой, подозрительный и беспощадный. Мать неизлечимо больна. В доме не хватает хлеба и дров. Плачет от голода и холода маленькая сестренка Мушетт. В школе девочку из-за ее нищенского грязного одеяния преследует учительница, травят ученики. И вот после уроков Мушетт из канавы забрасывает грязью своих мучителей.
Спасаясь от преследователей и заблудившись в лесу, Мушетт попадает под проливной дождь, укрывается в заброшенной хижине. Здесь она встречается с бродягой, страдающим падучей, и помогает ему во время приступа болезни. В этом ребенке, хмуром, озлобленном зверьке, таится скрытая жажда человеческого тепла и участия.
Но бродяга, придя в себя и напившись, насилует Мушетт. В довершение всех бед в муках умирает мать девочки. Ханжеское, притворное участие городских обывателей еще больнее задевает эту в действительности чуткую, отзывчивую и легко ранимую душу. Мушетт остро ощущает фарисейство, показную жалость и унизительность благотворительности. Она заходит в богатый дом, не снимая галош, в которых перед этим специально прошлась по грязи. Пусть черные следы останутся на пышных коврах этих равнодушных, себялюбивых и тщеславных людей.
Получив новое белое платье из рук «благодетельницы», Мушетт идет на крутой берег реки и ложится на землю. Затем медленно, а потом все быстрее переворачиваясь с боку на бок, начинает скатываться к воде. Кусты и колючки рвут ее обнову, какая-то коряга задерживает ее у самого конца склона. Но Мушетт встает, поднимается по откосу и снова повторяет свою опасную игру. И опять какой-то куст останавливает ее падение над кромкой обрыва. Однако Мушетт еще раз карабкается вверх, опять скатывается, теперь уже с ожесточением, неостановимым упрямством человека, решившегося на все. На этот раз она достигает цели: маленькое тело беспрепятственно и легко соскальзывает с откоса и исчезает в речной глади. Чуть всплеснувшись, вода смыкается. И вот река уже катит свои воды спокойно, величаво, в какой-то торжественной красоте и гармонии мира, непотревоженного человеком. …
Мир, изображенный на экране, предельно реален, веществен, осязаем. И этот реалистический план повествования порой оказывается значительно сильнее его второго— символико-филосрфского. Сила прямого социального обличения Брессона нередко активнее той примирительной христианской сентенции, к которой ведет режиссер. Но та же конкретность оборачивается в фильме и своей обратной стороной, претендуя на выражение некоей всеобщности человеческой подлости, развращенности, погруженности в страдание.
Мир Брессона — это юдоль печалей и мук, жестоких испытаний, которым подвергается чистая и незащищенная душа. Заброшенная в палаческий мир, несущая непосильную ношу, она находит успокоение только в смерти, и только в этот последний час некто приоткрывает перед ней завесу незримой благодати. Балтазар узрел ее. Мушетт, бунтующая, ожесточенная, ее не увидела. Но эта благодать скрыта в умиротворенной картине природы, в величественном спокойствии реки, поглотившей маленькое тело. Они — свидетельство того, что, покинув землю, душа Мушетт нашла успокоение.
Так именно реальная, с такой беспощадностью и точностью изображенная действительность объявляется Брессоном призрачной, несущественной, как случайные одежды, наброшенные на вечную душу. А ирреальный мир объявляется подлинным» (Капралов, 1971).
Капралов Г. Мистификация на широком экране // Мифы и реальность. Буржуазное кино сегодня. Вып. 2. М.: Искусство, 1971. С. 37-70.