– Ты что – не русский? Я вот – русский! Предки мои тут родились и выросли, в России, не подкопаешься... да... Вот сейчас как раз у бабули в Самойловке. У нас корни тут. Ха! Как это не разберёшь, кто есть кто? Я ж сказал – во мне течет чисто русская кровь! Не подкопаешься...
Внук Андрюха кричал на стоящий перед ним ноутбук. Ноутбук что-то отвечал ему, но баба Люся не понимала – что. Она слышала только внука.
– Вот ведь, – он раздосадованно и резко откинулся на спинку стула, тот скрипнул, – Ой, – стул был жесткий, – Я привык к креслу компьютерному, ба, прости.
– Стулья мне так сломаешь. А они, между прочим, австрийские.
– И ты туда же! Чего вы все так это заграничное любите? Наше-то российское ничуть не хуже!
– Так ить... Мама твоя подарила стулья-то. Я разе против российского?
– Вот скажи, бабуль, – внук прошел на кухню, нажал кнопку электрочайник а, – А кто были твои бабки и деды? Про твоих родителей, ну, как их ... про Сергея и Любу, ты рассказывала, а про дедов и бабок своих знаешь хоть чего?
– Мало... Померли ведь они. Кто до войны, а кто... Бабушку по маме фашисты машиной задавили. Да говорила ведь я тебе ...
– Ну, они же русские были, без всяких там примесей, правда?
– Да кто ж их знает, Андрей! Меня ещё и в помине тогда не было. Я ж в сорок втором родилась только. Ни дедов, ни бабок уж не было... Только мама и папа. Сергей и Люба мои... Царствие небесное!
Внук уже отвлекся, налил чаю и с кружкой и пакетом пряников опять уселся за ноутбук. Баба Люся поворчала, что портит аппетит, а ведь скоро обед...
Вообще-то, она любила вспоминать свое прошлое. Но сегодняшний настрой внука заставил взволноваться. Была у нее на то причина.
Эшелон шёл медленно – так медленно, что многие уже отчаялись, сошли на долгих станциях и направились домой своим ходом. Быстрее было попутками, на перекладных, или даже дойти пешком по послевоенным дорогам. Многим рукой подать было до дома, но поезд стоял и стоял на больших и небольших станциях.
Шел сорок седьмой год. Не один их поезд сейчас вез солдат и репатриированный народ из плена, эвакуации, с работ, с точек дислокации частей. Железные дороги были забиты составами. Паровозик поломанный, слабый, требующий бесконечного ремонта порой свистел жалобно, и мужская половина высыпала на улицу – надо было подталкивать, помогать сдвинуть состав с места.
И все же паровозик на каждой станции с победным свистом лихо подкатывал к перрону. Победителей уже не встречали так, как встречали в сорок пятом, но машинист так и не снял с паровоза алый флаг и транспорант о Победе, поэтому привычно и старательно гудел.
Да и в вагонах, почти в каждом, ехали гармонисты. Звучали песни, наигрывала мелодия. Всем не терпелось оказаться дома, обнять своих, вернуться, наконец, с затянувшейся войны.
Молодой солдат, лет двадцати с небольшим, в линялой гимнастёрке, выгоревшей шинели, спал, примостившись в углу теплушки, положив голову на свой вещмешок. Во сне он выпрямлял ноги, и тогда они перекрывали проход. Кирзовые сапоги с широкими голенищами его то и дело кому-то мешали. Его беззлобно подпинывали, и он сворачивался. Солдатик был уж очень высокого роста, но худ настолько, что его, свернувшегося калачом, можно было и не заметить. Он просыпался ненадолго, помогал, если требовалось, а потом опять, отворачивался от всех и спал.
– Эй, брат, перекуси, хошь, встань..., – мужичок в фуфайке, с бородой, угощал квашеной капустой, которой удалось разжиться на станции.
– Да нет, спать буду. Спасибо...
Он опять отвернулся, казалось, уснул.
Вдруг на ходу состав резко вздрогнул, залязгал буферами, остановился. Солдатик проснулся, вместе с другими выскочил из вагона.
Машинист, вовсю ругаясь, оттягивал с путей, уносил, держа под мышки перед собой, маленькую девчушку в пуховом рыжем платке, в черном пальтишке с затертым цигейковым воротником. Он прошел канаву, поставил ее на насыпь, наклонился и отчитывал. Девчушка стояла смирно, опустив голову.
Мужики подходили ближе.
– Ведь второй раз уже! Второй раз! С месяц назад вот также. И куда мать смотрит! Что за матери! – жаловался машинист.
– Ох, долго ль до греха-то...Так есть ли мать-то? – всплеснула руками одна из женщин, – Мать-то есть у тебя?
Девчушка кивнула.
И тут все увидели, что по насыпи тяжело бежит женщина, машет им рукой. Платок упал с головы, запинается, ноги скользят по насыпи, по всему видно – устала, спешит. А когда подошла ближе, все увидели, что женщина совсем ещё молода.
– Моя это! Моя... , – подошла быстрым шагом, взяла девочку за плечи, виновато и как-то обречённо посмотрела на машиниста, вздохнула, – Сдавайте! Я уж и сама не могу больше.
– А вот и сдам! Чего за ребенком не следишь, коль знаешь?
– Так ведь работаю. Тут на лесоскладе. Со знакомой оставила, а она не уследила. Разве уследишь?
– Так чего она у тебя все бегает-то... Ведь прям навстречу поезду шла, по шпалам...
– Папку ждёт. Вот и встречает поезда.
– Погиб?
– Не знаю я... Пропал.
Машинист посмотрел на девчонку, на мать, махнул рукой, и направился к паровозу. Он достал грязный платок из нагрудного кармана, вытер усталое лицо и, оглянувшись, крикнул:
– В следующий раз сдам, так и знай!
Девушка лишь кивнула, присела перед дочкой, что-то говорила ей, внушала, поправляла платок. Ее волнистые волосы растрепались от бега, выбились прядками из косы. Она была совсем юной. Такой юной, что старик- пассажир произнес:
– Сама-то ещё – дитя глупое! Где уж– за ребенком уследить...
Девушка взяла дочку за руку и пошла с ней вниз по насыпи по направлению движения их поезда. Высокий угловатый солдат смотрел ей вслед. Состав медленно тронулся, он прыгнул на подножку.
Перелесок, старые складские помещения, редкие домики оставались позади. Поезд уходил, растворялся в серой дымке. По тропинке от путей к складам завернули молодая мать с дочкой. А на другую сторону насыпи, чуть проехав станционные домишки, спрыгнул с неразогнавшегося ещё состава длинноногий солдат. Он решил сойти очень неожиданно даже для себя самого, стоял и озирался в растерянности от такого своего поступка.
Постоял несколько минут и направился к складам. Нужно было как-то устраиваться, раз уж остался.
Сразу за перелеском расстилались поля. Черными квадратами шли они чуть не до горизонта. А он решил, что тут, за станцией, раскинулся целый поселок. Оказалось, домиков тут совсем немного и все они рядом со станцией. И лишь чуть дальше – уходящая в лес отдельная ветка сверкающих рельсов, длинные склады, со штабелями бревен и жилые бараки.
Солдатик не доехал до своей станции всего-то часа четыре. Можно было сесть на другой проходящий поезд, но он пошел к будке стрелочника. Там сидела конопатая девчонка в большой жёлтой фуражке, она-то и показала ему, где найти начальника рабочего участка.
Из вагончика на сваях навстречу ему вышел дед с клюкой и папкой.
– А Вы не подскажите, мне б начальника.
– А зачем тебе он? – дед запирал дверь, а потом махнул ему рукой, – Подь-ка, подмогни..., лестница эта поганая, пропади она!
Он бросил клюку вниз, на землю, засунул папку под ремень штанов, опёрся одной рукой за перила, другой – за плечо парня, давя, тяжело спускался.
– Мне б работу. Я демобилизовался. А дома... В общем, нет уж дома.
Дед спустился, парень подал ему клюку, и вместо ответа на вопрос, спросил сам:
– Чего худой какой? Болеешь?
– Сейчас нет уже. Подлатали. Долго в госпитале после войны лежал, в живот ранение. А теперь уж нормально. Порода просто такая...
– А я думал – больной. А нам, знаешь ли, больные не нужны, – сказал и потер себе поясницу дед, – У нас работа тяжёлая, лес ведь возим, не пёрышки.
– Так у меня права есть. Я и водителем на фронте был. Это уж потом перевели меня в пехоту.
– Разжаловали, значит? И за что?
– Ааа...
– Ага, значит поэтому и задержали.
– Так где начальника-то искать?
– А вот он, начальник, перед тобой. Только решения-то не я принимаю. В Тверь езжай, в военкомат сходи, а я записку черкну. Парни нам нужны. Только здоровые и без выкрутасов. Слышь – здоровые.
Опершись на плечи, дед, явно почувствовал неладное. Плечо у солдата было, как у дитя – тонкое, одна кость. Работничек.... Но нынче было не до жиру. Люди требовались, их заваливали деревом, он без конца просил помощи.
Начальник достал папку, черкнул записку для военкома:
– К Ваське иди, во-он тот барак, вишь выпирает крыльцо. Он тама, спит. Но, с утреца – в Тверь. Скажи ему, чтоб поселил тебя. Звать-то как?
– Сергей!
– Тёзки, значит... Меня Сергей Санычем кличут.
Сергей даже удивился, что так быстро его устроили. Конечно, не взяли ещё на работу, может и завернут. В последнее время он научился ничему не удивляться. Но, хотя бы, расположили.
Длинный деревянный барак с проходом во всю длину и спальными местами по стенам его расстроил. Он бывал в подобных бараках, но те хоть были разделены на комнаты. Тут же никакого разделения не было, как в казарме.
Мужики велели ему располагаться на свободной койке. Косились, приглядывались, но пока не расспрашивали, занимались своими делами. Их было тут всего пятеро, трое, в том числе и водитель Васька, спали.
Сергей снял кирзачи, свернул шинель, сунул ее под голову, прилёг на койку, свернулся калачом. Койка ему явно была коротка, и если он вытянет ноги, то они высунутся в проход.
Он лежал и думал о той девушке. Если тут целая казарма холостяков, так всего скорей, она уж не одна. Два года прошло с войны. Хоть дочка и ждёт папку, но...
Он закрыл глаза и тут же представил глаза ее. Такие грустные, такие глубокие. Именно такие глаза могут понять всё, проникнуть без слов в самую душу. Красивая девушка, вот только зря он остался. Уж, наверняка, она – не одна...
Но наутро он уже ехал в Тверь. И там легко получил разрешение на оформление. На обратном пути уже думал, что ничего не теряет. Поработает тут, и пусть такая короткая, но уже довольно кривая жизненная дорога выведет его туда, куда требуется. Лишь бы здоровья хватило. Саныч приметил верно – с этим у Сереги не очень.
Через день Серега вместе с мужиками уже орудовал на складах. На чугунный прицеп трактора грузили лес, а потом перетягивали его в вагоны. Укрепляли, связывали, комплектовали. Мужики переживали за какую-то норму, а Серёга просто падал с ног.
– Он не ел сегодня, мужики, – сказал сосед его по койке, хмурый парень по имени Иван, – Я не видел, чтоб ел.
– Я не хочу, – разогнулся Сергей. Кружилась голова и, согнувшись, быстрее мир возвращался на место.
– Обед скоро, – махнул рукой бригадир, – Иван, проследи, чтоб его там поставили на учёт, и чтоб поел плотно.
Сергей уж понял здешнюю систему. Их барак – мужской, с другой стороны стоял барак женский, а посреди – два семейных. В семейных бараках было разделение на комнаты. Семейные ели дома, а для одиноких мужиков и баб была организована кормёжка – часть женского барака занимал длинный стол, и женщины по очереди дежурили по кухне.
В нос пахнуло чем-то горелым и мясным. Сергея затошнило. Все сами брали хлеб, подходили за алюминиевыми мисками, толпились у общего котла, возле которого стояла краснолицая бабенка, она оговаривалась, краснела от мужицких слов ещё больше, разливала суп по мискам.
– Кому сегодня сердце-то свое оставишь, Кать? Сейчас и поглядим...
– А может и тебе?
– Так наливай двойную, коли так! Я не прочь...
– Больно хитёр ты, Борька, да ловок. Было бы чем, так всех бы баб себе заграбастал.
– Так разе нечем?
– Да иди ты, дай вон – новенькому поболе налью. А то стоит скромно. Распихались тут локтями-то.
– Не надо поболе..., – Сергей аж испугался.
Он помнил задание бригадира Ивану – следить, чтоб поел. Но Иван, похоже, про задание забыл. Сидел на другом конце стола, уткнувшись в миску, хлебал свою порцию. Сергей аккуратно и медленно съел ложек пять и застыл в ожидании. Только делал вид, что кусает хлеб, елозил ложкой по дну миски.
Как поведет себя его резаный, перерезаный кишечник и желудок?
Страх перед едой – стал сопутствующим его повсюду страхом. Если б можно было не есть совсем, он бы и не ел. Но не есть было нельзя. На этот раз боль не пришла, и он съел ещё пять ложек супа. За вторым не пошел. Только взял чаю, выпил полстакана и вышел из барака. На лбу проступил пот, то ль от страха, то ль от съеденного.
– У тебя не желудок теперь, а напёрсток. Но есть надо. Понимаешь, надо! Есть, чтобы жить! – наказывал ему Егор Палыч Штеймер – хирург от Бога, который вытянул его с того света, когда с раскореженными до позвоночника внутренностями привезли Сергея в лагерный госпиталь. Штеймер – тоже был лагерный.
Он оперировал его четырежды. Два раза сразу, а потом через полгода ещё два раза, когда выяснилось, что кишечник Сереги довел его до состояния бесзонания, когда Серёга чуть не отбросил концы в бараке. Если б не Штеймер...
Он сидел у постели Сереги, старый, усталый и какой-то потерянный...
– Боритесь, Васильков! Боритесь за жизнь! Она того стоит. Вам двадцать три. Знаете, сколько там хорошего, в этой жизни Вас ждёт? Не знаете... А узнать стоит! А я вот знаю... Жаль больше не увижу. Годы... Старея, человек видит хуже, но больше. А Вы живите за всех за нас... Живите, как все живут.
И Серёга боролся. Внутренности его требовали особого подхода к пище. Лучше всего они себя чувствовали, когда он ничего не ел. Он привык обходиться самым малым. Стоило расслабиться, поесть чуть больше, и кишки его заставляли сгибаться пополам, охватывали все нутро страшной резью.
От здорового плечистого бойца вскоре остался один скелет. Пожилая медсестра, прикрывающая его тело тонким одеялом, вскрикивала:
– Да что ж это! Под одеялом тебя не видно, милок! Ну, домой вернёшься, мать откормит.
А у Сереги тогда и сил не было пояснять, что матери у него нет давно. Что никого у него не осталось.
Потихоньку Штеймер на ноги его все же поставил, заставил питаться, сам порой кормил с ложки. Сначала жидкими гадкими растворами, а после и обычной едой. Он читал ему лекции о питании, иногда орал на него, ругался, пытаясь действовать и так.
– Опыт - это слово, которым люди называют свои ошибки. Но сколько можно их совершать!
И Серёга перешагивал через свой страх, через боль – ел, постепенно приходя в себя, обрастая хотя бы малой массой ещё совсем невесомого своего тела.
Когда уехал из госпиталя, несколько раз прихватывало, да так, что страх к еде вернулся. И вот теперь, когда из лагеря его, больше по болезни, чем по сроку, отпустили, он оказался здесь. Конечно, он понимал, что эта работа – не для него. Но доктор велел жить так, как живут все. Он и жил... Справку о своей инвалидности Серёга никому не показывал.
Лишь через неделю он увидел ее – ту девушку. Оказалось, она была здесь учетчицей.
– Любаша твоя придет сегодня, Борька! Челочку-то расчеши, – мужики шутили.
Борька тоже отшучивался:
– Да она меня как черт ладана боится. Во думаю – чумной я чё ли? Дикая она, Ну, ее! Найду у кого потеплее пригреться. Сами знаете, не проблема...
– Ты это, – бригадир посерьёзнел, – Галину-то не обижай! Хорошая ведь баба.
– Так я и не обижаю! Кажну-у ноченьку не обижаю! Разве обидчивая ходит?
– Дурак ты, Борька...
Мужики дружно хохотали, а бригадир злился. Галина была подругой его жены. Женщина серьезная, одинокая с сынишкой. Связь ее с Борькой им обоим не нравилась. Балагур и болтун! Чего от таких ждать?
Любаша сейчас казалась ещё моложе, чем тогда, у состава. Она хмурила совсем детские свои бровки, считала и пересчитывали все очень тщательно, чёркала в блокнот, на шуточки мужиков не реагировала никак.
Его она заметила. Сергею показалось, что узнала, немного округлила свои глубокие глаза, но тут же отвела их, продолжила свой подсчет. Потом аккуратно убрала блокнот в лоскутную сумку, попрощалась серьезно и отправилась восвояси, на оклики не оглядываясь.
– Вот ведь! Уж не девка ведь, с дитем, а ведёт себя, как будто царица неприступная, – проговорил ей вслед с обидой Леонид. На его шутки, она лишь косила глаза, было обидно.
– Говорю же – дикая! – добавил Борис.
***
Любаша шла по шпалам, мужики что-то кричали позади, шутили, просили ее оглянуться. Но она не оглядывалась. Тот высокий и худой парень не кричал. Она поймала там его взгляд. Смотрел он на нее с какой-то тоской, прям-таки внутрь ее глядел.
И Любаше вдруг стало немного страшно, как будто мог он разглядеть там, внутри, ее потаенное. Она глубоко вздохнула – тайна у Любы была.
Сентябрьской ночью сорок первого в их село Задворино приехали немцы. В дом их ворвались неожиданно, светя фонарями, ослепляя. Они схватили четырнадцатилетнюю Любашку и потащили в машину.
Ее мать в белой сорочке с распущенными волосами встала на пути автомобиля, широко раскрыв руки. В грудь тяжело ударило, обрушилась тяжёлая глыба:
– Не дам..., – простонала она.
Но Любаша этого уже не видела. Играла губная гармошка, кругом улыбались и подмигивал ей чужестранные мужские лица в черной добротной одежде.
Потом с нее содрали сорочку, посадили в катку с теплой водой, хохоча, стали мыть. Рядом играл патефон, пахло вином и незнакомым табаком, шла гулянка. Ее, завернутую в простынь, принесли туда.
Через три дня Любашку нашли на окраине далёкого от ее дома села. Нашел старик, проезжающий на телеге. Подобрал, укрыл своей фуфайкой и соломой, с глаз немцев, и привез в село. С трудом ее выходили, долго ещё она болела.
А потом вернулась домой, узнала о смерти матери, выплакалась на могиле. А вскоре узнала и о своей беременности. Оставаться в селе побоялась – фриц родится, все догадаются. Вместе с беженцами отправилась к линии фронта, которая была много восточнее.
Зацепилась за людей, за работу на станционном лесоскладе, да там и осталась. Работала, как вол. Поначалу хотела скинуть, взваливала на себя все самое тяжелое. А потом, когда почуяла биение трепещущего внутри младенца, вдруг разрыдалась прям на складе, призналась, что беременна бабам. Сказала, что от любимого, который ушел на фронт, да и пропал. Поверили – таких было тысячи...
Тайну свою никому не раскрывала.
Комсомолка же... Как можно!
***
Доброго чтения, друзья!
А я прикреплю ещё пару рассказов для вас: