Найти тему
Инмирь | Писатель.

Аждаха

Посвящение: тем, кто любит Камю.

Хазмет набрал два ведра воды и занес в беседку.

Тазики с виноградом занимали весь стол. Во главе сидела Бану, вся обложенная гроздьями, руками — в чаше с жижей, не то черной, не то бордово-сизой.

Хазмет присел на край стола и засмотрелся. С невысказанной злостью Бану давила виноградины, и под ее пальцами тонкая кожура лопалась и темный сок брызгал в чашу.

— Какие же у тебя белые руки. И как будто все в черной крови.

Бану не подняла глаз — молчала. Только запястьем снова поправила косынку на голове, жалея, что не оставила волосы простыми. Она любила ситец и шелк, которых в ауле почти никто не видывал.

Винограда в этом году было много. Хазмет собирал его целый день — только во дворе. А вниз по холму, на винограднике, трудились рабочие. И пока солнце стояло высоко, они изжаривались и чернели под его лучами. Вечером, когда люди возвращались в аул, Бану слушала их песни и плакала.

Дом Хазмета стоял особняком, на самом отшибе. Большое хозяйство было у него: и конюшня, и загон для птицы. Внизу под холмом — виноградники, а дальше — луг, где паслось овечье стадо в семьдесят голов. От отца Хазмету достались земли и винокурня, но Бану сама делала вино для дома. В городе она научилась особому рецепту, и Хазмет решил, что отныне каждое лето они вместе будут давить виноград.

"Мои белые руки станут черными", — думала про себя девушка, но работала не отрываясь.

Иногда она хотела вскочить и крикнуть в лицо Хазмета: «Зачем тебе все это? Зачем притворяться, что ты живешь как все? Позови своих слуг и не мучай меня», но сдерживалась. Молчала. Терпела.

В этих отдаленных и тихих местах жили гачаги. Хазмет был разбойником, и жители аула были разбойники. Бану боялась спать с ним в одной постели, но без него она не могла спать совсем. Девушке казалось, что в очередной день кто-то вломится в дом с саблей и зарежет ее: если не сами жители, то войска государя. Хазмет рассказывал, что они воюют против царской власти, которая ущемляет людей. Если найдут — сравняют аул с землей, а всех мужчин, женщин, детей и стариков уложат там же.

«На что ты меня обрек, когда отнял у семьи…»

— Ты всегда молчишь. Три месяца прошло. Время привыкнуть.

«Видеть тебя не могу, не то что говорить, проклятый».

— Вечером девушки придут, помогут тебе. Ты не выгони их, это только на один вечер, — он улыбнулся в бороду, пряча удовольствие.

У них всегда были люди. По два раза в день приходила кухарка, по три дня в неделю — девушка, которая убиралась в доме. Мальчик-пастух жил по соседству, а молодой конюх, таскавший иногда воду из колодца, иногда оставался ночевать.

С первыми работницами Бану не подружилась, всех выгоняла одну за другой. Хазмет решил, что она ревнует его, боится, как бы не стал заглядываться на других. Ему это очень польстило — несколько дней ходил окрыленный, счастливый, важный. Тогда он выполнял каждую прихоть своей новой хозяйки, но она быстро развеяла эти грезы: холодно молчала и не поднимала глаз, как будто жила с Аждахой*. Ни на один поцелуй не ответила с чувством, ни разу не произнесла приветливого слова — бессердечно разбивала все Хазметовы надежды.

— Бану, взгляни на меня, — сидя в крапинковой тени виноградных лоз под галдеж и щебетанье птиц, он все смотрел и смотрел на ее гордое лицо.

Она бросила колючий взор к нему. Солнце прорвалось сквозь листья, косым лучом падая ей на глаза, высветлило черный ободок радужки и соболиные брови.

Хазмет не выдержал — сомлел, даже плечи опустились. Сколько он ждал, сколько сделал, чтобы вот так запросто протянуть руку, поправить косынку, тронуть острые девичьи скулы.

Бану отвернулась, не могла смотреть: адским огнем горели глаза гачага, будто в него вселился иблис. Она часто думала, а точно ли живет там, где кажется? Вдруг это джинны украли ее и она больше никогда не увидит людей…

Пальцы продолжали давить виноградины, сок брызгал в лицо. Хазмет взял целую кисть из тазика и собирался что-то сказать, но дали послеполуденный азан. Поэтому он только вымыл виноград и отошел в сторону. В воде плавали паутинки. Бану выдавила сок уже на несколько чаш, юрко перебирая пальцами под звучный голос муэдзина. Дождавшись, когда прочтут икамат*, Хазмет нетерпеливым движением оттолкнулся от столба и подошел к девушке сзади.

— Купил новых лошадей. Как думаешь, выдать одну чабану?

— Нет, молодой еще.

— Я всегда любил лошадей, как увидел впервые — так и… Однажды конь на дыбы встал, я не удержался и упал прямо на камень. Разбил голову... Ты права, пусть пешком ходит, — Хазмет невзначай положил ей руки на плечи и погладил шею большими пальцами. Затем опустился ниже, к ключицам.

Бану вздрогнула и щедро разбрызгала сок по столу судорогой сведенными пальцами. Хазмет хмыкнул и накрыл ее ладони своими большими руками. Щекой он коснулся платка на ее голове, пальцами давил вместе с ней ягоды и, казалось, был счастлив, как в раю между гуриями средь золотых пальм.

Подул ветер, задрожали виноградные листья — и крапинка тени вместе с ними. Ворота со стороны гор открылись, во двор вошел конюх, держа под уздцы коня. Бритый вороной красавец лоснился на солнце мощными перекатами мышц и мотал головой.

Бану вскинулась, выпутываясь из объятий Хазмета, которые не грели, но жгли раскаленным углем.

— Замана привели. Я прокатиться хочу. Разреши.

Она боялась, что ей откажут и в этой малости — последнем вкусе свободы.

— Бану, — взгляд Хазмета потемнел, как будто в глаза залили ночное небо. — В лесу волки водятся и много опасного ждет. Помни об этом.

Она кивнула и кинулась в дом, переодеться. Они оба прекрасно знали, что главный волк здесь — сам Хазмет. В какой стороне был родной дом, девушка не знала, да и не было больше никакого дома. Никогда не смогли бы принять назад гачагову женщину. Никогда не позволили бы вернуться обесчещенной и опозоренной.

Все из прошлой жизни теперь — перечеркнутое глупое воспоминание.

Бану помнила тот день, когда ее выкрали. Случалось, что она гуляла по городу и чувствовала на себе взгляд, тогда сестры смеялись над ней: «Влюбленный джинн на тебя смотрит, вот так и купайся нагая в реке!» Но со временем смутные чувства превратились в кошмар наяву. Она проснулась в саду, где иногда девушки проводили летние ночи. Кто-то сильный и тихий зажал ей рот и приставил к горлу нож. Тогда впервые она услышала этот хриплый голос. «Не дернись». Хазмет пришел не один: кто-то завязал Бану глаза, несколько лошадей тихо фыркали и звенели на седлах стремена.

Ехала с завязанными глазами и руками, а позади в седле сидел тот, кто вынырнул из темноты и принес за собой запах смерти. Только к следующей ночи с нее сняли повязку, а через два дня бешеной скачки они добрались до леса перед аулом. Мужчины не уставали, не спали и не ели. Бану почти не чувствовала себя живой.

В долине между горами лето было не таким жарким, как дома, но намного красивее. Тропинка из двора Хазмета вела вниз, к садам и виноградникам, а дальше — к реке. На горизонте рисовались величавые горы. Душу продать стоило бы, чтобы каждое утро смотреть с балкона на неровную линию между землей и небом, где иногда туман, а иногда низкие облака прячут снега на далеких вершинах. Но Бану готова была продать душу за то, чтобы никогда об этих местах не знать.

«Если бы только все это оказалось сном».

Заман послушно пустился в галоп и помчал к реке. Там часто ходили люди, но обычно по утрам или после заката — днем либо работали, либо прятались от солнца.

Бану вернулась вечером, с красными от ветра и слез глазами. Хазмет ждал ее в начале тропинки, где она обычно выпрыгивала из седла, чтобы дальше пойти пешком. Гачаг сидел на земле, смотрел на закат и горы. Конь послушно подошел прямо к нему. Так они и двинулись вверх: Бану в седле, а гачаг рядом — повел коня под уздцы.

Еще снаружи были слышны голоса и смех девушек. Они сидели на лавках, дружно и быстро расправляясь с ягодами. Их руки, привычные к работе, уже давно покрылись бронзовым загаром, и никакие следы от сока под ногтями не могли повредить их естественной живой красоте.

Беседка с горящими масляными лампами светилась уютным желтым. Бану даже стало жаль, что она ни с кем не смогла подружиться. Хазмет привязал коня к столбу и положил руку на бедро всадницы, призывая ее слезть. Она соскользнула к нему в руки, безвольно опустив газа. Девушки в беседке зашептались, и все разом кинулись поправлять платки на головах. Одна вышла и вынесла коню ведро с прохладной колодезной водой. Шепотки и приглушенный, сдерживаемый смех преследовали Бану до самого дома, она краснела от злости и стеснения, мечтая вырвать им всем языки, чтобы ни одна сплетня больше не пошла по аулу. Хотя какие там сплетни… Люди — не слепые, и так знали и видели, что чужачка живет с Хазметом как любовница. Так что говорили правду.

Гачаг хорошо видел в темноте, это продолжало пугать Бану, которая даже хотела прочесть молитву, но вдруг спросила:

— Ты джинн?

Раздался громкий смех. Хазмет запрокинул голову и остановился, Бану чувствовала, как у него ходит ходуном грудь от этого бархатного сильного смеха. Она прикусила язык и отругала себя за то, что сказала глупость. Сказки, одни только сказки.

— Если хочешь, стану джинном.

— Не говори такие вещи. Куда мы идем? — она заметила, что Хазмет повернул от своих комнат в другую сторону.

— Выпьем чай. Ты же не ела весь день.

На балконе горели лампы и свечи. Хазмет разлил в армуды* чай, крепкий и терпкий, лучше, чем любое вино. Бану отпила немного и разбавила его черным соком. Сладости на столе остались нетронутыми, только виноградная кисть лежала обглоданная до последней ягоды.

— Бану, — позвал гачаг, и она дернулась от испуга.

— Клянусь, твои глаза сейчас мечут искры, Хазмет!

— Три года назад я увидел, как ты купаешься в реке… с того времени только и думал о тебе. Прояви ко мне милосердие.

Он молчал, смотрел на нее с опрокинутой на плечо головой — ждал, надеялся, что скажет хоть что-то. Но Бану только прятала глаза, обжигала пальцы о горячие стенки стакана.

— Буду смотреть на тебя вечность. Не уйдешь.

…Ночью она любовалась на луну, прикрытую краем неба. Вернулся Хазмет, который вышел во двор провожать девушек, — скрипнули петли двери и тень расползлась по комнате. Мурашки пробежали по голым плечам Бану — губы Хазмета жалили как змеиные клыки. Он всегда подбирался сзади, чтобы она не могла его остановить. Руками — на мягком животе, до желтых следов боли и сломанной нежности; сердцем — в засахаренном сиропе удовольствия. Иногда он целовал ее в приступе слишком человеческой страсти и просил посмотреть на него хотя бы на миг. Но Бану со своей ядовитой упертостью только откидывала голову назад или утыкалась лбом в лоб Хазмета, хватаясь за его короткие волосы, и злорадно смеялась. А сквозь смех горько плакала.

Иногда они вставали пить чай и есть виноград и больше не ложились, расхаживая по балкону в сизых лунных лучах. На Хазмета было жалко смотреть: смурной, опустошенный и бессильный.

— Выйди за меня, Бану. Пусть придет имам. Давай будем жить как положено. Это грех, он на нас останется.

— Я должна была выйти замуж не за тебя. Мне бы нашли хорошего мужа. И жила бы я счастливо. Как я живу с этой ношей, так и ты живи со своим грехом.

— Нет, Бану, — он со злостью скрещивал руки на ее груди и обнимал до треска в ребрах. — Ты будешь счастлива только здесь. И замуж выйдешь только за меня. Или никогда не выйдешь.

***

Как-то поздним утром, когда солнце уже вовсю палит на небе, но земля еще не дышит зноем и паром, Бану спустилась в погреб. Дожидаясь хозяйку, сулеи в плетеных корзинах стояли точно в ряд. Она попробовала сахар в каждой из бутылей и осталась довольной — даже беспечная улыбка пробежала по ее лицу. Улыбка, полная любви к своему делу.

Возле виноградовой беседки Бану расстелила покрывало и улеглась греться на солнце. Листья на лозах трепетали, небо потерялось в своей высоте и широте, синея чисто и беззаботно. Ласточки кругами пускались по нему, хлопая крылышками, а на крышу дома иногда высаживались голуби, важничая и заходясь в грудном курлыканье. Бану могла часами лежать и нежиться в горючем тепле ласковых, но жестоких лучей прекрасного светила, и ни о чем не думать — только слушать птиц. Рядом стояла большая чаша с виноградом. Крупные гроздья черных ягод сверкали каплями воды на сизой тонкой шкурке.

Совсем неслышно, как кот на охоте, приблизился Хазмет. Его выдала только тень от солнца. Он вышел из конюшни, голый по пояс и облитый водой. Бану отвлеклась от своего созерцания, посмотрела на гачага с ленивым любопытством.

— Жарко совсем работать, — ответил он и натянул через голову свободную льняную рубаху. Она облепила его грудь и живот.

Бану больше не шевелилась: лежала на спине с закрытыми глазами, позволяла смотреть на себя. Ее голову и лицо прикрывал платок, а тело — кисейный балахон, поддразнивающий Хазмета, который улегся рядом, ближе к винограду.

— Будет вино вкусным? Не говори, знаю: будет. Твоими руками… Как хорошо, Бану, как хорошо…

Бану краем глаза видела, как одну за другой гачаг отрывает ягоды. Как шкурка у их основания натягивается и наконец рвется, выпуская бордовую сладкую каплю. Как Хазмет облизывает пальцы, и что глаза блестят и переливаются у него точно вода на солнце.

«А может, и правда не все так уж и плохо…» — думает Бану, пока засыпает, и чувствует, как гачаг кладет поперек ее живота руку. И сны, приходящие как спасение, являют сладкое холодное вино, закат, упивающийся, своими яркими всполохами пламени, и свободный, гарцующий по воздуху ветер. И царствует там спокойное безоблачное счастье. А когда Бану открывает глаза, то видит тот же закат, слышит ту же тишину, и так же легко ей становится на душе.

***

Аждаха — чудовище, дракон из азербайджанской мифологии.

Ика́мат — второй, после азана, призыв на молитву, читается непосредственно перед совершением молитвы. Обычно между азаном и икаматом проходит минут пять-десять.

Армуды (стаканы) — пиалочки для чая, грушевидной формы и объемом в 100 г. Толстое стекло и такая особенная форма позволяют чают не остывать долгое время.

Джинны — создания из чистого бездымного пламени в исламе, появились до людей, живут в «параллельном» мире (такого понятия в исламе нет, но воспринимать с этой точки зрения легче).

Вообще, джинны не могут быть ощутимы ни одним из чувств человека, но могут в нас вселяться и вредить нам, если захотят. Они также поклоняются Богу или иблису. Знаний о жизни джиннов слишком мало (по исламу это не должно заботить людей), но это не история или фантазия о джинне, а просто страх и суеверия, которым поддается Бану.