Воспоминания армейского офицера Александра Львовича Верниковского
В 1848 году Галицкий егерский полк квартировал в Царстве Польском, в г. Плоцке. Простояли мы там всю зиму, и раннею весною 1849 года, в апреле месяце, я получил приказание отправиться в Варшаву для приема палаток и устройства там, на Белянах, лагеря для полка. О предстоявшем же походе в Венгрию мы в Плоцке ничего не слыхали, и никто о походе и не говорил.
Прибыв в Варшаву, я с торопливостью занялся приемом палаток и устройством лагеря, и когда все было уже готово, то полк наш, вместо лагеря, по новому распоряжению, не останавливаясь в Варшаве, проследовал на краковское шоссе, а мне было дано предписание обратно сдать палатки в комиссариат, и по сдаче оных присоединиться к полку.
В Варшаве, с двумя офицерами нашего полка, зашли мы в кондитерскую выпить по чашке шоколаду. К нашему столу присел какой-то немолодой пан, и начал с нами разговор "выражением сожаления о том, что мы идем в поход против венгерцев, что они в Карпатских горах устроят нам ловушки и уничтожат нашу армию".
Он рассказывал, что "венгерцы очень храбрые, что в их войсках много поляков, что у них есть сформированный легион пращников, которые с необыкновенной ловкостью поражают из пращей, а в артиллерии недостаток медных орудий заменяют деревянными орудиями, и как такие орудия после двух или трех выстрелов разрываются, то они взамен разорванных рубят деревья, заготовляют новые, и стреляют из них; что все это делают они на походе, и у них идет неумолкаемая пальба из орудий".
Капитан, бывший с нами, слушая болтовню пана, улыбался и сказал: - Знаете, пан, ведь вы рассказываете чудеса; меня удивляет только одно, что вы, при вашем немолодом возрасте, можете пороть такую несообразную со здравым умом дичь.
После таких слов капитана, польский пан убежал от нас.
Покончив со сдачей палаток, я нагнал полк в местечке Ендржееве. Тут было роздано офицерам не в зачет третное жалованье, как подъемные деньги. Офицеры занялись устройством походных вьюков. Ротные командиры каждый заготовлял для себя и лошадку, и вьюки, прочие офицеры, кто вдвоем, заводились лошадью и вьюками, а были и такие, которые, не будучи в состоянии обзавестись и в складчину вьюками, "как кукушки кладут яйца в чужие гнезда", свои вещички раскладывали по вьюкам товарищей.
Но нечего было делать! Кто как мог, так и устраивался.
Останавливались мы по разным местечкам, где на неделю, а где и подольше, как например в Кошицах. Здесь пятая пехотная дивизия поступила под команду нового начальника, храброго кавказского героя, г.-л. Лабынцева (Иван Михайлович), а наш бывший дивизионный начальник (здесь Сергей Герасимович Батурин) получил назначение сенатором в Москву. О нем войска сожалели, и он оставил перед войною дивизию немного сконфуженный сенаторством.
Наконец, приблизились мы к Кракову, и здесь полк остановился на несколько дней. Для офицеров роты, в которой я числился, отвел квартиру помещик во флигеле своей усадьбы, и пригласил нас на время квартирования к своему панскому столу. Пани С., хозяйка дома, была очень милая дама и заботилась о том, чтобы нам не было скучно в ее доме.
Она прекрасно играла на рояле, читала нам польские сочинения и восторгалась ими, как истая полька. Мой капитан, по происхождению литвин, а по вере католик, слушал ее, более отмалчивался, а мы субалтерн-офицеры, русские, но все же говорившие по-польски, не возражали ей, и пани была к нам любезна.
Она нам неоднократно говорила, что "мы в Карпатских горах с венгерцами не справимся, и что пращники нам причинят большой урон". Говорила и о том, что "в венгерских войсках много поляков, и что в Венгрии находятся польские генералы". Она сочувствовала венгерцам и своим землякам, принявшим участие в их войне.
Но все же, когда мы получили приказ выступить в Краков, и когда при выступлении прощались с нашей доброй хозяйкой, то последние ее слова обращенные к нам были: "кого же теперь жалеть?", и слезы блеснули в ее глазах. То есть, "жалеть ли нас, что мы идем на верную гибель, или же в одно время жалеть и тех, против кого мы идем?".
В Кракове последовало первое знакомство русских войск с австрийцами. Говорили тогда, что в одной из полпивных русские унтер-офицеры сошлись с австрийскими унтер-офицерами и совершили дружескую выпивку, которая кончилась тем, что наши побили австрияков.
С вступлением в пределы Австрии, начало выражаться и нерасположение наших войск к австрийцам. Между офицерами нередко можно было слышать вопросы, "зачем мы идем спасать фальшивых австрийцев? Они "поблагодарят" нашего Императора так, как поблагодарили когда-то польского короля Яна Собеского за спасение Вены от турецкого погрома".
В Варшаве громко говорили о том, что "император Николай Павлович, после "ольмюцкого свидания" с императором австрийским, проезжая из Лазенковского дворца с фельдмаршалом Паскевичем мимо монумента, воздвигнутого Собескому, назвал себя "товарищем Собеского".
Мы двигались походом чрез австрийскую западную Галицию. Край этот был в полном разорении; все деревни представлялись в нищенском виде. Мазуры, населяющие край, народ вполне бедный, невежественный, грубый, развращенный и ненавидящий панов. Нищета в крае так была сильна, что все дороги усеяны нищими. Панские усадьбы были в разорённом виде; да и самых панов редко можно было встречать, и край имел вид пустыни, по которой прошел ураган.
Польские паны, всегда стремящиеся к восстановлению независимости Польши, а с нею и самоуправных своих вольностей, всегда вели свои агитации и в 1846 году произвели в Кракове революцию. Австрийцам надоели польские волнения, почему они, пользуясь нерасположением мазуров к панам, как говорят, дозволили арестанту Шеля (Якуб) бежать из тюрьмы.
Шеля сформировал разбойничьи шайки и производил с ними нападение на панские дворы, резал и тиранил панов и разорял панские усадьбы. Погром был страшный, много погибло панских семейств под ножами убийц. Польша кровавыми слезами плакала. Заграничные газеты с ужасом рассказывали о галицийском погроме, а Меттерних, выражаясь об этом происшествии, говорил: "Год слез польских будет столетием спокойствия для Австрии".
Рассказывали нам тогда в Галиции, будто австрийские чиновники находились в разбойничьих шайках переодетыми и руководили делом разбоя. Да, много тогда передавали нам разных рассказов о том смутном времени. По окончании разбоев Шеля удалился в Буковину, где ему Австрия предоставила имение. Подобный дар заставил всех предполагать, что Шеля действовал не сам собою, а по указаниям тех, кому это было нужно.
Говорили нам также в Галиции, что когда в Кракове в 1846 году вспыхнула революция, с которою начались и бесчиния революционеров над народом, и когда русский генерал Реад (Николай Андреевич) явился в Краков с войсками для восстановления порядка, то жители города встретили его как ангела, и народ хватал казаков за стремена и целовал им ноги, как своим защитникам.
Мазуры нам говорили также и о том, что когда они с Шелем резали панов в Галиции, то чрез Вислу они кричали крестьянам Царства Польского, чтобы и они последовали их примеру. Но там нельзя было ничего подобного сделать, потому что русские войска были выдвинуты на границу Австрии и оберегали спокойствие в крае. Странным явлением в 1846 году было то, что "русины, населяющие восточную Галицию, не любимые поляками, не принимали участие в избиении панов и стояли в стороне".
Такое безучастие русинов в деле польского погрома плохо было оценено поляками. Они все меры употребляют к тому, чтоб убить русскую народность и веру народа; преследуют русинов и строят новые планы восстановления Польши с помощью Австрии. Смотря на польские проделки, предвидели, что, быть может, вновь потребуется Шеля или новый Богдан Хмельницкий, которые и покончат с польскими затеями и с польскою неправдою.
Русские войска в Галиции шли по мирному положению и еще не испытывали бивачной жизни, а останавливались для ночлегов по деревням, где из любопытства мы расспрашивали мазуров о 1846 годе.
Они со всем цинизмом, как бы хвастаясь доблестным делом, преравнодушно рассказывали, как они уничтожали панов и заставляли их умирать в мучениях: кого распинали на досках и вырывали внутренности, кого распиливали досками пополам. Страшные были истязания и страшная была смерть панов; не было пощады ни старым, ни малым; уцелели только те из них, кого они не захватили дома.
Когда мы им говорили о том, что "погибшие паны были поляки, и что не следовало с ними так поступать, потому что они и сами тоже поляки, на это они нам возражали, что они не поляки, а мазуры и цесарцы. Мазуры, коренная отрасль польского племени и говорит на польском наречии, но отрицают свое польское происхождение; а панская над ними неправда поставила их в такое тяжелое положение, что они в настоящее время стремятся к выселению в Америку и не хотят иметь ничего общего с панами".
Им чужда и мысль о восстановлении Польши. Вообще мазуры показались нам народом нравственно убитым, а умственно, - неразвитым. Вот вам и образчик значения так называемой польской культуры, о которой так громко кричат поляки.
Наконец, мы вступили в Карпатские горы. Первый наш ночлег в горах на бивуаках был под сильным дождем с громом и молнией. Гром нас поражал страшными раскатами в горах. Горный поход был утомителен; нужно было то подниматься, то опускаться и проходить вброд быстрые горные потоки. В горах мы видели небольшие деревеньки, бедные, но чистенькие; население составляют словаки.
Когда войска приближались к спуску с гор в Венгрии, то был отслужен молебен. К молебну из униатских церквей местное духовенство с хоругвями и образами присоединилось к нашему духовенству, после чего мы двинулись в поход и 6 июня вступили в Угорскую Русь. Здесь, нам попадались по дороге, следы бивуаков уходившего перед нами отряда венгерских войск, под командою старого русского знакомца, по польской, революции 1830 года, генерала Дембинского.
Мы следовали за ним по пятам и, не доходя Бардиева, когда наши войска остановились уже на отдых, кавалерия наша наткнулась на арьергард венгерского отряда, и завязалась схватка, слышны были в дали выстрелы из орудий. Уже приказано было двум нашим егерским полкам, налегке, без ранцев, быть готовыми двинуться против неприятеля, бригада стояла в готовности; но последовала отмена этого распоряжения: неприятель в поспешном бегстве скрылся от преследования наших войск.
Проходили мы чрез Бардеёв, называемый австрийцами Бардефельдом. Бардеёв - это старинный небольшой славянский городок; дома в нем каменные старинной архитектуры; в нижних этажах все окна за решетками, и каждый дом представляет собою маленькую крепостцу или блокгауз.
Когда войска проходили, в окнах были спущены жалюзи, и никого из жителей на улицах мы не видели. Из одного дома выбежавшая девочка и подала мне небольшой букетик цветов; я ее поблагодарил, и она скрылась в калитку. На вид Бардеёв напоминал собою что-то из средних веков, когда люди, опасаясь неприятельского нападения, жили за крепкими каменными стенами и в случае нападения отсиживались за ними.
После Бардеёва заняли мы Прешов (по-австрийски Эпериес), и оттуда двинулись в Кошицы (Кашау). Движение наше шло полями, лесом; много перемяли мы прекрасного хлеба и, наконец, под сильным дождем остановились на биваках под Кошицами. Тут был открыт австрийцами для русских войск военно-временный госпиталь на 2500 человек, и больных солдат наших сдали в госпиталь.
14 июня мы направились в Мишкольцу. В этом переходе от продолжавшихся дождей, размякшая земля затрудняла движение солдат; их утомляли грязь, недоброкачественная для питья вода и расползавшаяся на ногах обувь. По дороге попадались виноградные сады с фруктовыми деревьями; солдаты врывались в сады, наедались там незрелыми фруктами, приносили с собою оттуда такие же фрукты для лакомства своим товарищам, и последствием этого, нужно полагать, было появление в войсках холеры.
На третьем переходе от Кашау командир полка приказал мне отвезти холерных больных в фургонах, посылаемых в Кашау за сухарями и крупою для полка, и сдать в кашаусский госпиталь. Больных, кажется, было более ста человек; их уложили в обозные телеги и каждому за обшлаг шинели положили записки с обозначением "имени, чина и кто какого полка". Для медицинского пособия назначен фельдшер. Было дано 7 казаков для конвоирования транспорта. С больными было и их оружие.
По пути следования моего с транспортом, останавливался я на привалах для отдыха больным и оказания им возможного пособия. Призывал я фельдшера, но спирт для больных был у него на руках, и он им пользовался не в меру.
В повозках оказывались умершие; нужно было их похоронить. Трудная задача! Мы с офицером обходили воза, и тем, которые выглядывали поздоровее, приказывали выходить из повозок, и с помощью их убирали умерших; казаки в деревне набирали людей с заступами для рытья могилы, в которую мы и опускали умерших во всей их одежде.
При опускании в могилу, унтер-офицер вынимал из-за обшлагов записки, по которым я отмечал умерших в списке. Во время недолгого моего пути я в две могилы зарыл около пятидесяти человек; а в одной деревне (из которой народ, опасаясь холерного транспорта, разбежался), я, не будучи в состоянии похоронить умерших, свалил в лютеранскую церковь более двадцати трупов, и попросил пастора предать их земле.
Кто именно у меня из больных умер в дороге, того я не знал; отметки по списку оказались неверными; оказалось, что больные обменивались шинелями с умершими. На умершем была лучшая шинель, чем на живом; товарищи больного снимали ее с умершего и надевали на живого, а шинель живого шла на умершего; делалось то же и с обувью. Я бросил делать отметки.
Сама по себе страшна холера, но она страшнее еще была полным бессилием людей оказать помощь больному. Я весь растерялся; но мысль самому заразиться холерою от прикосновения с больными не приходила мне в голову; о смерти я не думал и с полною апатией относился в жизни.
После недолгого, но памятного странствования, с остатком больных я прибыл в Кашау и привезенных людей сдал в госпиталь, где не хватало ни мест, ни постелей; больных укладывали на соломенную подстилку, а то и на голые полы. Я пошел в контору госпиталя за квитанцией в сдаче больных.
Главный доктор опросил меня, сколько умерло человек в дороге и отмечены ли они по списку. Я объяснил ему, что это было невозможно сделать; но доктор настаивал, чтобы я шел непременно в госпиталь, проверить, кто остался в живых и отметить их по списку, и что он без этого не даст мне квитанции в приеме больных.
Нечего было делать. Я отправился в тот дом, где были помещены привезенные мною больные. Меня поразила страшная картина; роскошные комнаты дома графа Форгача, занятого под госпиталь, были завалены больными: они лежали на полах на соломе. Вид их был страшен; страдания исказили их лица. Слышен только был в комнатах стон больных, да давал себя чувствовать испорченный воздух, которым трудно было дышать.
Между больными лежали уже и умершие, которых не успели еще убрать. Я подходил к больным, и, нагнувшись, спрашивал, кто какого полка и кто они. На мой вопрос они отвечали стонами. Я опрашивал людей, которые уходили уже в полки загробного мира. Мне самому показался странным мой опрос, которым я беспокоил в последние минуты умиравших людей. Я выбежал из госпиталя и доложил доктору, что умирающие люди ничего мне не отвечают, и просил его выдать мне только квитанцию в сданном мною оружии.
Проливной дождь произвел дезинфекцию повозок, на которых были привезены мною больные, и на другой день, приняв сухари и крупу, я отправился в путь на соединение с главною армией.
Прибыв в армию, я застал холеру в такой степени, что главнокомандовавший, приехавший в Мишкольц 21 июня, приостановил движение войск, чтобы дать им время немного отдохнуть и вместе с тем произвести эвакуацию больных в Кашау. В Мишкольце все сараи были заняты больными. Для эвакуации было собрано громадное число обывательских пароконных подвод, и вызвано из полков пять обер-офицеров, в число которых попал и я.
Заведовать транспортом был назначен штаб-офицер, из медицинского персонала врач и несколько человек фельдшеров. Санитарами к больным назначены люди из числа здоровых солдат; больных было три тысячи человек. На подводы укладывали от 4-5 человек.
С утра 22 июня занялись мы укладкой больных и при всей нашей торопливости едва окончили работу нашу в десять часов вечера. Нужно было видеть укладку больных! В сараях, где они лежали, находились медики и фельдшера, но они за неимением средств были бессильны оказать помощь. Об удобствах устройства транспорта и говорить нечего. Время было военное, в войсках не было всего нужного для пособия больным и для их успокоения.
Солдаты таскали на возы своих заболевших товарищей как умели и как могли, и со страхом, чтобы и самим не заболеть. Были случаи, что и рабочие тут же заболевали холерою и попадали в транспорт. Из офицеров заболевших холерой не было, и никто из них в транспорт не попал. Но офицерам давала себя чувствовать венгерская лихорадка, которая, не поддаваясь лечению, изнуряла их, и чтобы вылечиться от нее, нужно было возвращаться на родину.
Путь нашего следования мы означали общими и одиночными могилами. Данные нам в санитары солдаты многие заболели холерою; а иные, тяготясь своим назначением, сняв с себя амуницию, укладывались на возах с больными, и при надобности в них, приходилось осматривать воза, чтобы тем, которые выглядывали поздоровее, приказывать выходить из возов, для пособия в уходе за больными и в уборке умерших.
Варили в дороге чай и пищу для больных, но раздача приготовленного затруднялась недостатком соответственной посуды. Нужно было и чай, и пищу развозить по возам, а при громадности транспорта такое дело было слишком затруднительно, отнимало много времени и замедляло движение транспорта.
Наконец, мы прибыли в Кашау с большим недочетом в больных, и с теми умершими, которых не успели похоронить в дороге. В городе нам представилась поражающая картина. Госпиталь был открыт на 2500 человек, а больных оказалось до десяти тысяч. Начальство растерялось от такого большого прилива больных, и мы уложили наших больных в разных домах, где на голые полы, а где была солома, то на солому.
Оригинален был первый мой ночлег в Кашау. Квартиру мне отвели в бельэтаже каменного дома, из трех комнат, убранных хорошо; в спальне стояла кровать с роскошной постелью, и мне думалось, что я усну на славу. Я взглянул в зеркало на себя и увидел на себе слои заскорузлой грязи. Унтер-офицер, бывший со мною в дороге, пособляя мне раздеваться, говорил: "Ваше благородие, оставьте мне деньжонок; пока вы встанете, я приведу вашу одёжу в порядок, почищу ее, да сбегаю в город и разживусь для вас рубахою и сапогами, куплю мыльца, да приведу цирюльника вас постричь и побрить".
Я дал ему денег, а сам долго не мог уснуть на мягком ложе... Поутру, когда я проснулся, мой унтер-офицер, держа в руках сапоги, говорил: - Я купил для вас сапоги; правда, они неказисты, коротенькие, как носят венгерские гонведы (здесь пехота), но пока можно носить. Рубашки я не нашел купить, а как вам она необходима, то я выпросил в госпитале заимообразно новую рубашку, и посмотрите что за штука!
Рубашка была из сурового, довольно грубого холста, коротенькая, поясная, как носит в Венгрии простонародье. Служанка-хозяйка принесла мне кофе с сухарями и, поставив прибор на стол, ушла из комнаты, а унтер-офицер отозвался: - Ведь что за добрый народ венгерцы! Мы пришли к ним врагами и разоряем их богатую сторону, а они к нам добры, и какие они сердечные!
Мы заметили, что австрийцы исчезли из города и как будто провалились куда-то; а в войсках наших, квартировавших в городе, замечалось какое-то движение, суетня и беготня офицеров. Мы спросили у офицеров, что за тревога; они нам передали, что наши войска отступают, а венгерская армия под командою Гёргеи (Артур) прорезалась в тыл нашей главной армии, прервала сообщение с нею и идет на Кашау.
Об нас как будто и забыли: никаких не было распоряжений и никто нам ничего не говорил. Поэтому мы сами отправились в канцелярию спросить адъютанта, какое будет нам назначение. Адъютант отвечал, что относительно нас еще не сделано генералом никакого распоряжения, и что нам самим следует обратиться к нему за приказанием. Начальником наших войск в Кашау был генерал-майор К. (Павел Яковлевич Купреянов?); он же был вместе и кашауским военным начальником. Мы отправились к нему и, войдя в залу, застали его в каких-то хлопотах.
Он бегал по комнате с полными руками разных вещей. "Ваше назначение?" крикнул нам впопыхах генерал: "Оставайтесь и погибайте!" Сказав это, он скрылся от нас. Получив "такое решительное приказание", мы передали оное адъютанту, и он нам сказал, что генерал, озабоченный распоряжениями об отступлении войск и сбором к походу, впопыхах тревоги так неловко передал нам свое приказание.
Мы здесь же узнали от адъютанта, что с курьером получено от главнокомандующего известие о том, что Гёргей прорвался в тыл нашей армии и отрезал сообщение с оною, почему и приказано "офицеров в главную армию не посылать; войскам же, забрав с собою все оружие, оставшееся от умерших и больных в госпитале, по мере возможности, убрать продовольственные наши магазины и отступить из Кашау, а больных с медиками и офицерами, оставленными на службе при госпитале, предать великодушию венгерских войск и на попечение жителей города".
Прокламацией, наклеенной по домам, жители предварялись, что за всякое насилие против русских город будет отвечать. Итак, нам пришлось оставаться в городе, на службе при нашем госпитале. Генерал К. отступил с войсками из Кашау, и мы вслед за ним отправили на подводах оружие, по дороге к Эпериесу.
Венгерцы на улицах города довольно сурово на нас взглядывали, но все же были с нами вежливы. В разговорах они выражали удивление, что мы в нашем положении осмеливались гулять по городу, и говорили, что будь австрийцы на нашем месте, они сидели бы запрятавшись по домам. Мы шутливо отвечали, что "веруем в рыцарство венгерцев, да притом двум смертям не бывать, и одной не миновать".
Впрочем, если какой-либо шальной гонвед, в пылу патриотического энтузиазма, ворвавшись в город, свернет кому-нибудь голову, то ничего не поделаешь: будь ему тогда Бог судья, на все воля Божья!
С выступлением наших войск, изъяты были из обращения и австрийские деньги. Да что это были и за деньги! Рваные гульденовые бумажки; стоимость гульдена на наши деньги равнялась шестидесяти копейкам; были в ходу еще и серебряные цванцигеры в двадцать крейцеров и медная монета. Крейцер по курсу наша копейка.
Серебряные деньги считались за редкость, да и медных было немного. Чтобы пособить такому неудобству, жители, гульденовые бумажки рвали на четыре части, и каждая часть была принимаема за пятнадцать крейцеров и называлась "фалатком".
Разумеется, такие "фалатки" ходили только между народом и в ущерб народу; казначейство не принимало их в размен на другие деньги, и "фалатки" уничтожались в руках народа. На место австрийских денег пошли в ход в городе революционные бумажные гульдены, называемые "кошутовыми". Но от нас, при покупке вещей в магазинах, равно и при расчёте в трактирах за кушанья, принимали австрийские деньги без всякого возражения. Это была своего рода вежливость.
С "фалатками" происходили курьёзные проделки. Идет наш солдат в лавку, покупает что-нибудь за два или за три крейцера, и в уплату подает "фалаток" и требует сдачи; лавочник ему отвечает, что "нет мелких денег для сдачи"; солдат, не теряясь, отрывает от "фалатка" незначительный кусочек с уголка чистой бумаги и, подавая лавочнику, говорит: "весь фалаток стоит пятнадцать крейцеров, то на два крейцера достаточно оторванного кусочка, какой он ему и дает".
Из-за подобных проделок происходили недоразумения, которые приходилось разбирать офицерам. Впоследствии австрийское правительство напечатало на больших листах десяти и шести крейцеровые бумажки, которые отрезались от листов как купоны, и шли в ход как разменная монета. Русскую золотую и серебряную монету венгерцы принимали охотно, даже и русскими кредитными бумажками не брезговали; так, по крайней мере, практиковалось в Кашау.
Обедать ходили мы в рестораны. Собиравшаяся там публика состояла из местного рабочего люда разных профессий и призвания, грубая и шумливая. Все сидели за столами в шляпах и шапках; одни закусывали, а иные пробавлялись печеными каштанами, запивая молодым кисленьким вином. Все курили, кто дешёвые сигары, а кто трубки, набитые доморощенным крепким табаком; дым от такого курева был горький, затруднявший дыхание.
К особенности венгерского разговора нужно еще отнести и то, что он сопровождается неприличным ругательством; почти ни одно слово не обходится без крепкого словца.
Глядя на этих "республиканцев", нам тогда думалось, что республиканский принцип "равенства, братства и свободы" очень труден в применении к народу разнородного образования и понятий; почему он может выражаться злоупотреблением одного над другим и произойдет господство ума или господство грубой силы; а "счастье народа от равенства, братства и свободы" делалось только пустою фразою и красноречивой болтовнёй сторонников одной или другой силы.
Торопимся, бывало, закусить и поскорее уйти, во избежание какой выходки "брата-гражданина". Молодого народа в трактирах не было видно и, как нам венгерцы передавали, все молодые люди ушли на войну.
По уходе наших войск из города, контора госпиталя разделила занятые ею обывательские дома на отделения, и заведовать отделениями назначила нас, офицеров. Была издана для нас инструкция. Занятий по госпиталю было много, но все же мы думали и об ожидаемом нашествии венгерцев, и оно нас беспокоило.
Я жил на квартире у одного виноторговца, который любил выпить. К тому же он был и ревнивец, делавший сцены своей хорошенькой жене. Жили они в доме врозь: он занимал помещение внизу, а она в первом этаже, и свидания их происходили, когда он приходил к ней обедать и для домашних сцен. Раз вздумал было он побурлить; я его остановил, сказав, чтобы не поднимал шума, а то призову полицию.
Он извинился и ушел к себе в комнату. Это был пожилой и уродливый человек без всякого образования. Однажды я зашел к хозяйке; она была мне рада, разговорилась и болтала со мною о всякой всячине. Я любовался ею и говорил любезности, глаза у нее были прекрасны, собою миловидна и симпатична; я удивлялся, как они решилась выйти замуж за такого урода, который не умеет ее ценить. Она слушала мои любезности, улыбаясь, и говорила:
- Знаете, что, г. обер-лейтенант: нам говорили, что русские варвары и страшный народ; теперь же я убедилась, что рассказы о русском варварстве все неправда. С такими варварами можно жить, и не будет скучно. Скажите мне теперь, ваши ушли, и вы не боитесь?
- Чего же бояться? Мы живем на милости вашей. На улице, если ворвутся гонведы, кто-нибудь из них легко может нам свернуть головы, а дома, хозяева, в патриотическом увлечении могут с нами покончить без затруднений.
- Как вы могли подобное сказать! Разве это возможно? Вы наш гость, вы находитесь под нашею защитою, и могла ли бы я стать вашим убийцею? Слова ваши оскорбительны для меня.
Когда она это говорила, слезы у нее катились из глаз; она зарыдала, и сделался с нею легкий обморок. Я торопливо бросился к ней и начал водою натирать ей виски. - Мне легче, благодарю вас; мне нужно отдохнуть, прощайте! - и протянула мне руку.
Венгерцы наделили меня чином обер-лейтенанта, тогда как я был только подпоручиком русской армии. В австрийских войсках существуют три обер-офицерских чина: подпоручик (лейтенант) с одной звездочкой на воротнике, поручик (обер-лейтенант) с двумя и капитан (гауптман) с тремя звездочками. У меня было две звездочки.
Венгерцы начали рассказывать с недовольным видом, что Гёргей с тридцатитысячным своим отрядом в семи верстах прошел мимо Кашау и направил свое движение по другой дороге. У нас отлегло на душе. Вскоре появились исчезнувшие австрийцы, за ними возвратился и наш генерал К. с отрядом наших войск, и жизнь наша потекла обыкновенным порядком. Мы выдержали счастливо наш невольный плен, и кончилось наше томление, продолжавшееся более недели.