(Дорогие читатели! Повесть "Экскурсовод" слишком велика, чтобы ее можно было разместить в данном блоге одним единым файлом. Деление же ее на 5-6 последовательных отрывков, с моей точки зрения, испортит целостное впечатление. Всем, кто заинтересовался повестью, я могу выслать ее полный текст на любой адрес электронной почты или переслать в сетях "Одноклассники" и "Вконтакте" - Ваш автор)
По-английски - сплин; по-русски - хандра; что так, что этак, но герой повести предпринимает просто-таки героические усилия, дабы справиться с ней в погожий летний воскресный день.
Тягучая, липкая, нудная тоска, как-то незаметно угнездившаяся в моем сердце недели две назад, к нынешним выходным дала такие пышные всходы, что они заполонили собою весь дом и места мне в нем почти не оставили. В каждом углу я вновь и вновь натыкался на ее грустные, безысходные вздохи, стенания и жалобы на судьбу и уже к середине дня начал чувствовать себя здесь совершенно посторонним и таким же ненужным, как и щегольской, но непарный ботинок где-нибудь у помойки.
Положение усугублялось и тем, что прекрасно представляя себе глубинные причины возникновения моей болезни и ее хронический характер, я никак не мог взять в толк, какая конкретно муха укусила меня именно в это утро, а поэтому был не в состоянии назначить подобающее лечение.
А, с другой стороны, разве можно с точностью взвесить ингредиенты того, что в Англии обозначают сплином, чисто русским эквивалентом которого испокон веку является тоска-а-а-а-а! Прибавь к колченогой, будто с чужого плеча судьбе хилое, унылое, бессолнечное лето, приправь хроническим воспалением на работе, грозящим едва ли не летальным исходом для всего бюро, присовокупи неурегулированность собственных финансов, а потом можно солить, перчить, и "гвоздичить" чем и сколько угодно - химического состава углей, медленное тление которых вполне верно сжигало сегодня мои сердце, душу и мозг, это уже не изменит.
Обычно в подобных случаях мне хотя бы на время помогала охлаждающая спортивная микстура, но сегодня ее футбольные компоненты как назло отсутствовали напрочь, а с шахматными я настолько переборщил за последние дни, что при одной мысли о них меня начинало ощутимо мутить. Я даже не мог спрятаться за достаточно огнеупорной стеной своих привычных комментариев к спортивным новостям на нескольких форумах, иногда хорошо защищавшей меня в подобных случаях, но на то были особые причины.
Будь на улице хоть немного душевнее и приветливее, я, наверное, придумал бы себе какие-нибудь неотложные работы в саду, но ночной ливень и пришедший ему на смену ранним утром жуткий ветродуй исключали не только стрижку насквозь пропитанных водой кустов и травы, но даже и совершенно бездумный подсчет облаков и ворон из лежака.
Оставались книги, но шкафы и полки, точно сговорившись, при одном моем приближении виновато разводили руками, не дожидаясь просьбы поискать в своих недрах что-нибудь новенькое, хоть как-то годящееся для срочной терапии духа, а, в конечном итоге, еще и тела.
Жалея, что не могу просто выключить себя из сети, как телевизор или компьютер, я бесцельно шатался таким образом из комнаты в комнату и, совершенно позабыв о времени, опомнился, лишь когда день почти уже перевалил на вторую половину. С оторопью посмотрев на часы, я, в припадке безумной храбрости, решился довериться судьбе и положил себе, вытащив из ближайшего стеллажа первую попавшуюся книгу, провести с ее героями как минимум следующие полтора-два часа - будь они даже Курочкой Рябой со товарищи.
В целях чистоты эксперимента по определению несчастного, обреченного разделить со мною хандру, я зажмурился, покрутил немного рукой, сбивая ее и себя с толку и подсознательной наводки, и вытянул наугад пузатый, небольшого формата томик, как-то затесавшийся между высокими, зачитанными мною едва ли не до дыр фолиантами "Библиотеки американской фантастики". Это был сборник стихов Пастернака, и я, натурально, разочарованно вздохнул.
К Пастернаку я всегда относился довольно прохладно, хотя, разумеется, не смог бы объяснить не только другим, но и самому себе, почему именно. Было ли тому виной отсутствие у меня некоего особого музыкального слуха, необходимого, наверное, для восприятия его лирики? Или я подсознательно переносил на нее свое категорическое невосприятие стиля и языка его прозы, прочитанной мною, быть может, слишком рано или, наоборот, слишком поздно? Бог весть, но настроиться в резонанс на "пастернаковскую волну" мне удавалось крайне редко, и сейчас я, честно говоря, предпочел бы собеседника поживее.
Конечно, я мог бы немного поиграть в Конституционный Суд и объявить выборы недействительными - ведь никаких международных наблюдателей на них не присутствовало. Но начинать терапию с такого малодушного поступка мне все же не хотелось. Сделав несколько нерешительных кругов по гостиной, я нашел еще несколько зацепок, раскрутка которых позволяла порассуждать о возможности нарушения заключенного с самим собой соглашения. Однако все они выглядели настолько малахольными и надуманными, что я быстро отмел их одну за другой и покорился судьбе: ну, Пастернак - так Пастернак.
Я отказался от чая с кусочком кекса и, дабы не тянуть время и не вводить себя в искус новыми уловками и отговорками, решил начать немедленно, однако перепробовав несколько кресел и даже кровать в спальне, еще не раскрывая книгу, решил, что наилучшим местом для стихотерапии будет подвал. Уже само название помещения с вечным полусумраком и почти вопиющей пустотой представлялось мне наиболее соответствующим моему теперешнему настроению, а большой, безымянный, винтажного вида диван, Бог знает когда от кого полученный в подарок, идеальным воплощением кушетки, обязательной, насколько я понимал, для любого кабинета психоаналитика.
Проходя еще раз через гостиную, я раздвинул пошире гардины выходящих в сад окон и поразился перемене, произошедшей с погодой за время моих бесцельных блужданий по дому. Свирепый ветер, с ночи остервенело рвавший в клочья тяжелые, черные тучи, окончательно разметал их ошметки по горизонту и, одержав такую блистательную победу, сменил гнев на милость, успокоился и теперь аккуратно и не спеша затягивал небо легкой белой кисеей, через прорехи которой там и сям даже проглядывало голубое. И хотя лужайка позади пруда по-прежнему напоминала небольшое болото, но сама терраса выглядела уже вполне сухой и гостеприимной.
"Ну, уже хлеб - все лучше, чем подвал!" - подумал я и недолго думая запахнулся поплотнее в толстенную шерстяную кофту с капюшоном, выволок наружу глубокое кресло и уселся в него, держа томик стихов на боевом взводе.
К моему удивлению, на улице было вовсе не холодно. Во всяком случае никакого дискомфорта я, мерзляк по натуре, не испытывал, тем более, что стена дома надежно защищала меня от ветра, в очередной раз изменившего свое направление. В гости ко мне немедленно пожаловали запахи и звуки, до того прятавшиеся где-то от непогоды и моей хандры. В соседнем дворе дети шумно возились с мячом и пожилой овчаркой - удивительным образом, действительно тезкой жены Шульца; рыбки, отсидевшиеся в глубине и устроившие теперь настоящее сафари на разрезвившуюся после непогоды мошкару, то и дело выпрыгивали из воды и плюхались обратно с сочным плеском и чмоком; восхитительный запах мокрого можжевельника смешивался с тянущимся откуда-то из-за дома дымком гриля - кто-то, как видно, намного раньше меня почувствовал и использовал перемену погоды к лучшему; длинные многоточия дятла из соседней рощи отзывались совсем близким контрапунктом капели с ветвей огромной пихты в конце моего участка, нашедшей какую-то особенно звонкую посуду в траве у подножья дерева.
С самой ее вершины на куст коринки около меня спланировал мой приятель скворец. Мы хорошо знали друг друга, и за весну и лето он настолько привык ко мне, что часто без всякой опаски прыгал и скакал у самых моих ног. Я в очередной раз провел с ним душеспасительную беседу на тему недопущения воровства моей коринки, до которой скворец, очевидно, был большой охотник. Тот покивал в ответ, косясь на меня черным глазом, почистил перышки, склюнул в благодарность за лекцию очередную ягодку и снова улетел на пихту, в зелени которой тут же мелькнуло что-то рыжее - белок вокруг водилось полным- полно.
Наконец, я раскрыл книгу. Предисловие было составлено в форме диалога двух не знакомых мне литературоведов, которые, впрочем, обсуждали не столько самого Пастернака и его творчество, сколько общие вопросы взаимодействия культуры и общества предреволюционной России, окружение писателя и эстетические взгляды других поэтов "серебряного века" и их влияние друг на друга. Все это было умно, тонко, наверняка, хорошо аргументировано и интересно. И стало бы еще интереснее, будь я сам хоть немного "в теме". Но, увы, уже к четвертой странице мне стало казаться, будто я присутствую на продолжении давнего разговора двух хороших знакомых, причем граничные его условия, задачи и категории подробно объяснялись на предыдущих стадиях беседы и мне поэтому вовсе не известны. Продираться через казавшиеся собеседникам очевидными, но мною, напротив, слышанные впервые отсылки, примеры и факты было так тяжело, что еще через несколько минут я вообще перестал понимать простейшие фразы. Да и те вели себя мало достойно: прятались друг за дружку, пытались переставлять в себе буквы и слова самым злокозненным образом а потом и вовсе стали расплываться перед глазами. Я почувствовал, что начинаю дремать.
Собственно говоря, на этом терапию мою уже вполне можно счесть успешно завершенной. Снедавшее меня всю первую половину дня чувство дикой и неумолимой неприкаянности наконец оставило меня, оставив по себе длинный-предлинный зевок, закончившийся не то вздохом, не то воем, на который из-за забора в унисон тут же откликнулась Эмма. Будь я сейчас дома, на кровати, я бы немедленно отложил книгу, повернулся на бок, закрыл голову одеялом и, конечно же, крепко заснул, растворив, возможно, во сне остатки своей хандры. Но вставать сейчас и плестись в дом на восхитительно отяжелевших ногах, да еще и рискуя при этом загубить прорастающие во мне бутоны сна, мне ужасно не хотелось. Да и двигаться вообще - тоже. Поэтому я лишь откинулся на спинку кресла, поерзав немного, умастил поудобнее ноги на бордюре пруда из груботесанных камней и закрыл глаза, а страницами так и оставшейся лежать на коленях книги немедленно занялся ветер.
Однако же долго дремать мне не довелось и тут. Карниз над террасой, безнадежно сломанный еще полтора года назад, застыл с тех пор в полураздвинутом состоянии, но, повинуясь каким-то таинственным и не управляемым извне сигналам, сохраненным в его памяти, время от времени начинал с отвратительным скрежетом трепыхаться на одном месте, не умея ни разойтись на полную катушку, ни втянуться до конца в стену. Вот этот-то противный лязг, в самый неподходящий момент раздавшийся у меня над самой головой, и вырвал меня до срока из моего забытья, оказавшегося, судя по всему, таким глубоким, что, очнувшись, я некоторое время вообще не мог сообразить, кто я, где нахожусь и зачем.
"Ах ты, черт, как не вовремя; надо было все-таки домой идти!" - с досадой подумал я, приxoдя в себя, и машинально посмотрел на книгу. Та была раскрыта на Второй Балладе.
О-о-о, я даже улыбнулся: уж на это-то стихотворение мое безразличие творчеством Пастернака точно не распространялось! Даже наоборот, оно было моим хорошим и старым знакомым, и я счел весьма милым, что именно сегодня оно нашло время навестить меня. Когда-то давным-давно - то ли студентом, то ли вообще еще школьником - я услышал эту балладу с пластинки проигрывателя в исполнении Юрского и сразу же был буквально заворожен ею. Понравились ли мне ее рваные, синкопические строки, похожие на мгновенное ночное пробуждение, когда реальность мешается с еще не остывшим сном, услышал ли я в ней верные отзвуки своих собственных летних ливней и непогод, прошедших или даже еще не родившихся, - я никогда не мог сказать с уверенностью, почему именно это стихотворение обладало для меня такой притягательной силой, да, собственно, и не пытался. Так или иначе, но слушал я его так часто, что быстро заучил наизусть прямо с пластинки и вскоре в любой момент мог прочитать его сам себе с подходящими под свое собственное текущее настроение интонациями, ударениями и акцентами.
Мне вдруг ужасно захотелось проверить, помню ли я всю балладу от начала до конца, ведь последний раз я слышал ее так давно, как будто это было совсем в другой жизни. Закрыв книгу, я внутренне приосанился и тихонько начал:
- На даче спят. В саду до пят...
Нет, это строчки Пастернака -
В саду соседская собака облаивает двух бельчат
На старой пихте у забора...
Я осекся, с удивлением посмотрел на книгу, открыл ее, полистал зачем-то, будто рассчитывая найти свою отсебятину в напечатанном виде, снова закрыл, пожал плечами: "Понятно, что строчки Пастернака, но собаки-то с пихтами здесь при чем? Что это меня на запасные пути понесло?"
В принципе, ничего сверхособенного в подобной импровизации не было. Для меня никогда не составляло особого труда не только зарифмовать десяток строчек, но и сделать это достаточно аккуратно и мастеровито, соблюдая размер стиха, длину строчки и не соблазняясь услугами всем хорошо известного проходимца "розы-морозы" и ему подобных. Пики моего рифмоплетства обычно приходились на 8-ое марта, когда я сочинял довольно-таки длинные стихотворные поздравления всем дамам нашего отдела: каждой на свой особый лад, руководствуясь особенными чертами ее характера, злободневными событиями и девизом праздника, который менялся из года в год по моему же хотению. Никакого своего оригинального стиля у меня, разумеется, не было - так, подлаживался то под одно, то под другое, а однажды даже ухитрился составить полтора десятка довольно объемистых, строчек по 16-20, славословий, как будто они вышли из под пера вздумавших поздравить наших женщин с праздником знаменитых поэтов разных времен и народов: от Руставели до Евтушенко. Понятное дело, это было чистейшей воды подражательство, и я сам относился к нему именно так, полагая, что рифмованная чепуха все равно остается таковой несмотря на определенную отточенность и изящность рифм. В общем, в этом отношении я ставил себя не намного выше попугая - тут мне все всегда было ясно. А вот каким образом у меня в голове рождаются и зацепляются друг за друга в нужном порядке именно необходимые мне слова - в этом я никогда не мог отдать отчета даже самому себе. Классический образ поэта, подперевшего щеку или лоб ладонью и быстро нанизывающего строчку за строчкой на стержень стиха, был, увы, не про мою честь. Бог уж знает почему и отчего, но мои вирши возникали во мне в полуготовом виде и, как правило, на ходу, будь то прогулка, езда в транспорте или даже безостановочное болтание от одного бортика бассейна до другого. Надо полагать, это было нечто вроде классической верхушки айсберга, подводная часть которого - работа по смутному поиску и угадыванию нужных образов - совершалась где-то в глубине меня, никому, даже и мне самому, не очень ведомая и объяснимая.
Однако, она все ж-таки существовала, пусть и подспудно! А еще до нее - ясная задача и какое-то, пусть даже самое общее, направление мысли, заданное темой будущего стихотворения. Но сейчас-то, сейчас все эти необходимые и достаточные условия, как учили нас в подобных случаях говорить еще в школе, отсутствовали напрочь! Я, во-первых, вовсе не собирался заниматься какой-либо литературной деятельностью, а во-вторых, уже, наверное, много-много месяцев кряду не читал, не видел и не слышал не только самого Пастернака, но даже и книг или передач о нем. Оставалось предположить, что семена импровизации на его темы были посеяны во мне совершенно невероятным и уникальным, но покамест не очень поддающимся анализу совпадением обстоятельств в течение последнего часа и дали совершенно молниеносные всходы, либо же, напротив, отлеживались где-то в глубоких запасниках души и памяти долгие годы, не напоминая о себе и терпеливо дожидаясь своей очереди. Я, впрочем, склонялся к первому варианту.
- Это я просто еще не окончательно проснулся, - сообщил я поэтому скворцу, прилетевшему справиться о моем здоровье. - И вот, видишь, какие фокусы вытворяет с нами наше подсознание, когда его упускаешь из виду. Смешай в нем хорошо известную балладу с похожими граничными условиями... Какими? Ну, какими... Сам знаешь, какими: ненастье, ветер, душевная смута, деревенская местность... Ну да, ну да, вот именно: еще и сон неглубокий. Вот, смешай, стало быть, все это как следует и, пожалуйста, сам тут же начнешь импровизировать на темы Бориса Леонидовича, да к тому же еще и с его интонациями и размером. А, впрочем, ничего особенного: сходные жизненные обстоятельства определяют и сходные впечатления, а бытие - сознание. Это, между прочим, у нас раньше вообще в любом учебнике философии чуть не на каждой странице стояло!
Вряд ли мое объяснение удовлетворило скворца, раз немедленно вслед за ним он снова улетел, трепеща крыльями чуть ли не насмешливо, Если так, то я вполне мог понять его: мне самому оно показалось излишне приземленным и отдающим грубой физиологией - ни дать ни взять развязка "Лунного камня" Уилки Коллинза, где на сходной идее весь следственный эксперимент был построен, призванный доказать невиновность главного подозреваемого.
Хотя, хотя, с другой стороны, почему же обязательно Коллинз? Вон и Станиславский, вряд ли склонный к нарочитомy и прямолинейномy материализмy, под конец жизни внес такие новшества в свою систему, что буквально запрещал своим актерам текст наизусть учить - все рассчитывал, будто они, помещенные на сцене в условия, с максимальной реалистичностью и точностью соответствующие духу и букве пьесы, сами собой найдут во время репетиции единственно верные слова и интонации, практически идентичные ее тексту. Впрочем, еще минуту поразмышляв об этом, я уже не мог с точностью сказать, в пользу ли моего предположения говорит этот пример или же нет - ведь артисты, как известно, так и не сумели воплотить в жизнь идеи метра и просто-напросто обманывали его, затверживая, как и заведено, роли наизусть, а позже, на репетициях, выдавали свои реплики с паузами и искажениями, спотыкаясь, экая, мекая и всячески делая вид, словно проведение лишь сию минуту осенило их нужными словами и эмоциями.
У меня затекла нога и, расхаживая ее, я прошелся пару раз взад - вперед по террасе и даже отважился на небольшую вылазку к пихте, осторожно ступая по глубоко ушедшим в мягкий, влажный грунт, но все-таки не покрытым водой плитам тропинки. Дереву было, наверное, не меньше полувека. За это время, не имея вокруг себя никаких конкурентов, оно вымахало до высоты пятиэтажного дома, скрывая под оборками веток нижних ярусов какую-то мелкую поросль. Страшный ураган прошлой осенью, с корнем выворотивший по всей округе сотни деревьев, каким-то чудом пощадил ее и взял в качестве дани лишь росшую в обнимку c ней и тоже вовсе не маленькую бузину. Бузину потом пришлось спилить почти до самых корней, а ниша, оставленная ею в густых, темно-зеленых с проседью лапах пихты, хотя и зарастала буквально на глазах каким-то наглым и совсем уж не знакомым мне молодняком, но по-прежнему открывала вид на ее большой, покрытый струпьями мха и лишайника ствол. Теперь, при моем приближении, по нему быстро мелькнули два рыжих комочка, и сейчас же из-за высоченной, плотной стена туи, отделяющей мой участок от соседского, раздался заливистый лай собаки, которую тут же принялась уговаривать хозяйка:
- Фу, Эмма, фу! Немедленно прекрати! Как не стыдно - они же тебе ничего не сделали, оставь их в покое!
Было бы интересно посмотреть черновики Пастернака к этой балладе, вдруг подумал я. Не написал же он ее, в самом деле, экспромтом за один присест! Может быть, и там в одном из вариантов тоже имелась лающая собака?
" А в самом деле, почему бы и нет? - продолжал фантазировать я, снова усаживаясь в кресло. - Лающая по ночам собака - то есть, конечно, скорее уж воющая, чем лающая, но это уже детали, - она всегда традиционно представлялась вполне естественным дополнением к природной и душевной непогоде. K душевной, кстати говоря, так в особенности. Отчего же подобный образ не мог возникнуть и у Пастернака, хотя бы и на стадии проработки вариантов? Лучше была бы с ним баллада или нет - это уже другой вопрос, но она, наверняка, была бы другой, абсолютно другой, нежели в теперешнем варианте."
- Да-да, вот именно: другой вариант, другая баллада, другая жизнь..., - задумчиво повторил я вслух, и в этот момент какая-то странная, причудливая, не оформленная мысль жар-птицей сверкнула в темных закоулках моей замороченной припадком сплина головы. Однако, схватить ее за хвост я не успел, потому что в этот момент у меня над головой с омерзительным железным скрежетом вновь начал болтаться туда-сюда раздвижной пантограф навеса.
Некоторое время, погруженный в свои бредни, я безучастно смотрел на мучения несчастного механизма, но через минуту мне показалось, что размах его колебаний становится все больше и больше, а вся конструкция, неровен час, вообще грозит с мясом вывернуться из стены.
Надо же - вот не было печали! Я бросился к пульту управления на внутренней стене, но проклятый датчик - видно, в отместку за вопиющее невнимание к нему
в течение многих последних месяцев - упорно отказывался передавать мои приказы не на шутку разбушевавшемуся навесу. Теперь мне вообще казалось, что вместе с ним ходуном ходит и вся стена дома, к которой он был прикреплен.
Взвыв от ужаса, я сломя голову бросился в подвал к распределительному щиту, но только с четвертой или пятой попытки мне удалось, наконец, найти пробку, полностью связавшую механизм навеса по рукам и ногам. При этом мне еще и довольно крупно повезло: ступор настиг пантограф как раз в тот момент, когда он сложился почти до исходного положения у самой стены, и теперь мне осталось лишь взобраться на стремянку и намертво заглушить парой болтов раздвижные шарниры кулисы.
На все про все ушло у меня, наверное, минут 15-20, не больше, но когда я, ввернув пробку на щите обратно, вернулся на террасу и убедился в полной покорности и неподвижности навеса, руки-ноги у меня противно дрожали и поначалу я даже не мог толком сообразить, что я делаю во дворе и какое отношению к этому имеет томик стихов Пастернака в кресле.
- Ах, ну да, - потер я себе лоб. - Я же, вроде бы, стихи наизусть читать собирался. Вторую балладу Пастернака, помнится!
Никакой уверенности в необходимости снова возвращаться к этому прямо теперь у меня не было, тем более что во мне ощутимой и малоприятной занозой сидело чувство какой-то недосказанности: мысль, посетившая меня за минуту-другую до моей техногенной мини-катастрофы, так и канула безымянной и не оформленной, а мне почему-то казалось очень важным познакомиться с ней поближе и как можно скорее. Что-то такое там было насчет другой баллады и другой жизни, но в каком контексте мне все это явилось, я уже не понятия не имел. Помыкавшись туда-сюда в поисках путеводной нити и не найдя ее, я решил, что коли Борис Леонидович так или иначе один раз уже свел нас вместе каких-нибудь четверть часа тому назад, то его новое посредничество в этом смысле могло опять оказаться полезным. А раз так, то должен же я хоть немного отблагодарить его за это, прочитав все же балладу до конца, ведь первая попытка следовала автору лишь до второй строчки.
Между тем, солнце, старательно пробивавшее себе дорогу через завесу туч и хмарь, добилось-таки своего и, перевалив через высокий конек соседнего дома, так весело осветило все вокруг, что на террасе сразу же стало совсем тепло и уютно. Тут все мои суетные умствования, которыми я себя только что потчевал, и вовсе показались мне сущей бессмыслицей. Собственно, альтернативой саду был сейчас лишь пустой-препустой дом или, еще того хуже, подвал, где меня повсюду мог караулить новый приступ меланхолии, здесь, снаружи, уже почти улетучившейся. А поскольку сидеть молча рядом с таким титаном, как Пастернак, показалось мне совсем невежливым и провинциальным, то я, поудобнее устроившись в кресле, начал сызнова:
- На даче спят. В саду до пят...
Нет, это строчки Пастернака -
В саду соседская собака облаивает двух бельчат
На старой пихте у забора...
Я потерял нить разговора с самим собой.
Туманной мглой, в подвале гулко одиноком
Мечтаю лишь о сне глубоком,
Которым только в детстве спят...
Я с такой легкостью, не поперхнувшись и не поскользнувшись, снова миновал развилку после первой же строки и так лихо, будто на санках с горы, понесся после нее вперед в своей редакции, что какая-то там вспомогательная мысль, текущая параллельно с основной, не смешиваясь с ней, немедленно оставила на полях ремарку: "с авторским текстом не сложилось и, наверное, уже больше не сложится - во всяком случае сегодня!"
Тут я сделал паузу - не для передышки после головокружительного спуска, но потому что меня опять царапнула какая-то нежданно-негаданная мыслишка из подполья. Изловчившись на полном ходу - строчки-то, рождаясь неизвестно откуда и каким образом, так бы, кажется, и лились дальше без малейших трудностей, - мне теперь удалось схватить ее и допросить. Очень странно - как будто это было самым удивительным из происходившего со мною сейчас, - но оказалось что меня очень заботят мелкие подробности свары овчарки с бельчатами, которая случилась не до ее упоминания в первоначальном варианте моей импровизации - это было бы как раз вполне логично и объяснимо: услышал и описал, - но именно после него, причем с совпадением абсолютно всех деталей!
Да вот и с подвалом дело тоже обстояло как-то не слишком кругло. При всем моем уважении к метафорам, гиперболам, параболам и прочим литературно-математическим кривым второго и более высоких порядков, было не понятно, почему он возник в моем экспромте именно в таком виде. В принципе, был он у меня оборудован для жилья и компьютерных посиделок, да и кухня находилась внизу, так что проводил я в нем довольно много времени, но ведь не спал же.
- Не спал так будешь, будешь, будешь! - залился на весь квартал скворец с самой вершины пихты. - Мало ли чего в твоей жизни раньше не было, а теперь вот начинается! Ах, да дальше, Боже ты мой, дальше, дальше, дальше!...
- Тише ты, тише, - зашикал я на него. - Ославишь меня тут на всю округу! Пойдут разговоры: русский, мол, совсем сбрендил и вместо соседей сам с собой да с птицами беседует!
- О-ди-ди-ди-ди-дино- о- о-очество! - не унимался скворец. - Оди-ди-ди-ди-но-о-о-чеством оде-е-е-е-ет!
- Не одет, а объят. Объят, окутан, - машинально поправил я его и продолжал, как будто никакой паузы в моей декламации и никаких раздумий о ее точности вовсе не было:
- Я одиночеством объят,
Oкутан, точно одеялом.
Я на каком-то постоялом
Дворе за гранью всех эпох,
И к ним дороги, видит Бог,
Мне не найти - одни пути
Давно быльем позарастали,
Другие видятся едва ли...
Здесь я снова прервался - и не мудрено: до стихов ли тут, в самом деле, было, ежели передо мной вдруг стало разворачиваться самое настоящее, ну, если и не светопреставление, то уж во всяком случае светопредставление. Оно началось без каких-то особых предуведомлений, мгновенно, будто по свистку, и тут же заворожило меня до потери дара речи. Больше всего происходившее вокруг, а еще больше внутри меня, было похоже на хорошо знакомое каждому искажение или раздвоение контуров окружающих вещей при легком нажиме пальцем на нижнее веко. Примерно то же переживал сейчас и я, вот только эти деформации воспринимались не обычным, а каким-то хитрым внутренним зрением и были
настолько яркими, объемными и убедительными, что реальное и кажущееся посекундно менялись местами, перетекая друг в друга и перемежаясь, перемешиваясь слоями, как будто на мое внутренне око постоянно надавливали с разной силой и в самые разные стороны одновременно! И пусть внешние, зрительные образы вещей вокруг меня оставались привычными и неизменными, я прекрасно чувствовал, что каждый из них находится в непрерывном внутреннем развитии, примеряя на себя различные сущности и оттого меняясь до неузнаваемости и давая совершенно новое звучание и смысл всему своему окружению.
Так маленькая девочка играет с плоским и почти безликим и безличным трафаретом куклы, накладывая на него множество вырезанных из цветной бумаги причесок, шляпок, кофточек, юбок, туфелек разных размеров и фасонов и всякий раз получая из их различных сочетаний новую подругу, одетую совершенно по-иному и, стало быть, в силу этого имеющую другое имя, историю и характер.
Первым пустился в этот тур с бесконечным переодеванием знакомый мне до последней травинки, до последнего камушка садик - причем, кажется, сразу же после слов о моем пребывании "за гранью всех эпох", как будто это была некая волшебная формула, запускавшая в ход механизм превращений. Имея за душой всего-то навсего несчастные две сотки и внешне для любого, наверное, наблюдателя и сейчас оставаясь все таким же типовым садиком за задним фасадом типового же дома, он, бедняга, буквально из кожи вон лез, пытаясь показать, что в другие времена и при иных обстоятельствах он даже Версаль заткнул бы за пояс и уж точно заставил бы говорить и писать о себе лучшие умы Европы.
И - надо отдать ему должное - получалось у него превосходно! Так же хорошо, словно я видел это наяву, я чувствовал, как он стремительно расширяется и разрастается вглубь и в ширину, теряясь не то в каких-то далеких, совершенно неведомых мне лугах и дубравах, не то в наползающих друг на друга и вообще не поддающихся членораздельному описанию прошедше-настояще-будущих временах. Он оплетался сетью тропинок, набрасывал на себя пелерины прудов и каналов, украшался ожерельями цветников и камеями классицистических беседок, причем все это немедленно превращало мой деревенский домик в загородную резиденцию некоего знатного вельможи и, естественно, заодно возвышало меня в соответствующий ранг.
Разумеется, я был очень благодарен ему за такое повышение в чине и значимости, а он, будто чувствуя это, старался побыстрее привести все новые и новые доказательства своей абсолютной, универсальной уникальности, вообще не зависящей от таких пустяков, как время, место и климат, и так при этом спешил, что даже пару раз примерял на себя новую личину, еще не сбросив полностью старой, и тогда аккуратные боскеты и партеры прорастали геометрически выверенными рядами финиковых пальм, а позади большого луга фатой-морганой возникал полупрозрачный, будто из кальки сложенный мост с готическим замком на нем, причем волна вовсе не видимой реки плескала о берег с явно океанской мощью.
Вполне под стать саду вела себя и церковь за деревней. По-хорошему, отсюда, с террасы, я не мог видеть даже кончика ее шпиля, да, собственно, и сейчас не видел. Не видел, но знал, что по своему хотению или по чьему-то велению она тоже включилась в круговорот превращений и готова, внешне оставаясь по-прежнему все той же вполне заурядной ложноклассической церковкой конца 19-го века, обернуться для меня то изумительным романским раритетом времен Карла Великого да еще и с двумя сестрами-башнями по бокам, то узким минаретом, то вообще крепостным донжоном, и всякий раз вместе с ней менялся и я вместе со своим ощущением мира вокруг.
Наверное, это поразительное коловращение мира распространялось и на другие его области, в которых я когда-нибудь бывал или мог быть, но моему жалкому умишку и происходящего в непосредственной близости от меня было больше чем достаточно - хорошо еще, что эти галлюцинации не сопровождались какими-то звуковыми эффектами. Да и вообще, вокруг стояла полная тишина, как будто мир, щедро рассыпая передо мной пригоршни своих возможностей, терпеливо ждал, какую из них я выберу для него и себя самого, а до той поры затаил дыхание от боязни спугнуть меня резким звуком.
Один Бог знает, как долго все это могло продолжаться и на чем бы мы в конце концов поладили, окажись я сам таким же тактичным и расторопным. Но легкий шлепок о плиты террасы ненароком соскользнувшей с моих колен книги прозвучал для нас обоих двенадцатым ударом часов, и волшебство кончилось. Под вялыми лучами вновь занавешенного легкой белой кисеей солнца я снова безвольно и безучастно сидел на террасе между домом и садом, опять никак не склонными к сказочным превращениям и изменениям, впрочем, как и все вокруг, а в первую очередь, я сам - ни дать ни взять старуха из "Сказки о рыбаке и рыбке".
Я поднял книгу, отыскал нужную страницу и дважды прочел балладу, безуспешно пытаясь вызвать в себе хотя бы то юношеское чувство завороженной сопричастности, которое когда-то заставляло меня иногда слушать ее по нескольку раз подряд и, наверное, было исходным пунктом моих сегодняшних импровизаций. Да, тонко; да, необыкновенно лирично, многослойно, субтильно-туманно, что ли - Пастернак, одним словом, ну и что? Что меня так раззадорило, спрашивается? Я пожал плечами, зевнул, закрыл книгу. Баллада казалась мне теперь абсолютным, совершенным бриллиантом без единого изъяна, вот только рассматривать его под лупами времени и памяти или вращать в разных хитрых лучах, надеясь отыскать в их свете какие-то необыкновенно красивые его высверки, мне больше не хотелось. И в саду сидеть - тоже. Теперь, оставаясь бетонно неизменным, он напоминал мне тюремный двор, огражденный с трех сторон вместо забора двухметровой стеной густого кустарника и оборудованный сторожевой башней-пихтой, с верхушки которой за мной продолжал пристально следить караульный скворец. Да к тому же я, как выяснилось, сильно проголодался...