Я полусонно гляжу на Григория и тянусь к нему алой, замороженной рукой, больше напоминающей охлажденную форель на Новогоднем столе, прикасаюсь к его щеке...колючая и тёплая. А если губами поцеловать, будет колюче-приятно? Фу-ты ну-ты! Илона Юрьевна, какие поцелуи? Ты мозги напрочь отморозила вместе с целлюлитными ляжками?!
— Что? — спрашивает, не убирая мою руку от лица, хотя от меня явно веет холодом.
— Проверяю, ты ли это? — я глупо хихикаю и зеваю, глаза предательски слипаются.
— Я, а у тебя другие варианты имелись? — ревниво шепчет и убирает таки мою руку, чтобы согреть своим дыханием.
— Ты снился мне в коралловой рубашке, красивый такой, с глазами-сапфирами, — я уплываю в сон, не в силах совладать с собой, — проверяю, наяву ты предо мной, или продолжаешь сладко сниться. Я бы посмотрела во сне на тебя дальше без рубашки.
Слышу, как Григорий закашливается, пробует меня разбудить, матерится. Гриша, да вы матерщинник, однако, не подумала бы никогда. По смутным ощущениям подозреваю, что мужчина стянул меня со скамейки, стащил мою обмякшую тушку форелище и закинул себе на плечо.
Тепло. Уютно. Тихо. Ароматно пахнет кофе и коньяком или виски, и какой-то выпечкой. Веду носиком на запах и...просыпаюсь в кабинете Калязина, том самом, который мне снился. Неужели мне приснилось то, что происходило в реальности? За окном кромешная тьма, и звёзды ярко сияют. Давно ли в Москве стало видно звёзды по ночам? Который час, любезный бродячий пёс, подскажи тётушке Илоне. Дворняжка за окном, будто услышала меня, и грозно залаяла, чем вызвала звон в моей голове. Я перешла из положения лёжа в положение сидя. Перед глазами картина мира поплыла. Мне бы Альбину силиконовую долину. А то три белых коня снова скачут за мной, того и гляди, унесут на своих подкованных копытцах. Озираюсь по сторонам, в кабинете Григория приглушенно горит настольная лампа. Ммм, не хотел меня разбудить светом, окутал романтичным мраком. И пледом укрыл клетчатым толстым-толстым, мягким-мягким. Фырчу от удовольствия. Вспоминаю невольно, как когда-то Костя меня спас от оратора и тоже потом заботился обо мне. Но то время увы кануло в лету, стало воспоминанием и не более. Того Лавряшина давно нет — того доблестного рыцаря, который самозабвенно меня спасал, проявляя нежность. Костя тоже канул в лету вместе со своим рыцарством. Волей-неволей, а я попадаю в паутину воспоминаний того вечера или ночи. Возможно, не спорю, я делаю это с изощренным мазохизмом, не веря и не желая расстаться с иллюзиями о нас с шефом. Можно разлюбить, остыть к человеку, но, когда дело доходит до несбывшихся надежд, нереализованных фантазий и сладости иллюзий, от них практически невозможно отказаться, совладать с ними, они манят, и их не хочется терять не раз и навсегда, не медленно, стирая в памяти, словно размывая краски. И как бы трезво я не соображала, как бы не жила чего не было и вряд ли мне когда-то светит рационально, а я не могла себя лишить удовольствия обернуться назад туда, где мы с Костей согревали друг друга нежностью, и между нами только-только зарождалось светлое чувство...
— Скажи ещё, — помню, как взяла Костю за руку, боялась, что он отпустит меня и исчезнет. Наши пальцы сплелись непривычно для нас.
— Что сказать? — Лавряшин заботливо держал мою руку в своей, рисуя пальцем узоры у меня на ладони, доводя до дразнящих мурашек.
— Что я — детка, — невинно улыбнулась я, улетая в свой рай. Как же это было безумно, безоблачно прекрасно. Первое «детка» от Кости. Как я любила, когда он меня так называл потом, таяла, забывая обо всём и млела к нему.
Костя наклонился ко мне...близко-близко и ласково погладил по голове, отчего я вздрогнула всем телом и почувствовала новый для меня необъяснимый прилив ласки к нему...моему шефу. Почему? Зачем? Куда от нас ушло, закатилось солнце нашей любви? А была ли любовь, Белозёрова?! А был ли развод у Кости с Лилией или фикция для твоего успокоения? Чтобы и жена дома при деле, и любовница на работе при теле?!
— Конечно, Илонка, ты — детка. Ты — маленькая и любознательная девочка, моя...непоседа и искательница приключений, и останешься такой всегда. А я — твой стареющий и старый шеф и уставший уже от приключений седой мужик. — Аркадьевич отстранился от меня, отводя свой пьяный влюбленный взгляд. Так у нас всё начиналось. Так у нас ничего и не получилось. Так оно и закончилось бессмысленно и без послевкусия. Какая-то безнадежная недосказанность и несусветная глупая проза жизни.
На глаза наворачиваются слёзы, но я уже выплакала за сегодня суточную, а то и месячную норму слёз. Беру себя в руки, щипаю за щёки.
Бог с ним! Отпусти ты, Илона Юрьевна, этого никчемного подкаблучника с эмоциональными качелями к такой же эмоционально нестабильной Лилии. Они стоят друг друга. Я потираю глаза, что зудят, будто тонну песка с побережья Крита высыпали мне за веки. Резко просыпаюсь и прихожу в себя, потому что с ужасом представляю, как я, должно быть, ужасно выгляжу. Тавтология, конечно, так себе, но суть от этого не меняется. Божечки! Какой на фиг Лавряшин? Белозёрова, ты в кабинете уважаемого человека, директора фешенебельного ресторана, мужчины с обложки глянцевого журнала. А ты сопли повесила, носом шмыгаешь и выглядишь как...неприличная женщина. Да Григорий тебя такую красавную увидит, испужается, даст дёру и не захочет, в смысле не залюбит, в смысле разонравишься ему. Я почему-то начинаю думать о том, чтобы понравиться Калязину. Точнее я начинаю хотеть ему нравиться, и чтобы он меня хотел. А меня вот аж собака на улице испугалась, чего говорить о восприятии Григория?
Я потихоньку встаю, выпрямляюсь, делаю шаг и неловко падаю вперёд прямо на руки Калязину. Смущенно зажмуриваюсь и ахаю, как принцесса из сказки, свалившаяся из башни с драконом в объятья принцу, победившему дракона. Я не шевелюсь, молчу и боюсь открыть глаза, увидеть неодобрение или неприязнь во взгляде мужчины-принца.
— Илона? Да что же опять с тобой такое? Оставить тебя нельзя. — Григорий бережно усаживает меня на диван, и я распахиваю глаза. Мы смотрим друг на друга. Я молчу. У меня нет слов одни слюни по этому пленительному мужчине с глазами-сапфирами.
— У тебя красивые глаза, — нелепо выдаю я и хлопаю ресницами, и Калязин делается серьёзным, трогает мой лоб, будто проверяет, нет ли у меня температуры.
— Доктор сказал, на первый взгляд ты в порядке, но лучше понаблюдать за твоим состоянием. А то вон, чего городишь. — мужчина хмурится и отходит от меня, смотрит выжидательно.
— Я хорошо себя чувствую и сказала искренне, — оправдываюсь зачем-то, — ты мне не веришь, или тебе неприятно? А ему должно быть приятно?! Ты его продинамила, кинула с Новым годом? Ты! Илоночка Юрьевна! Тебя сегодня днём только ласкал Лавряшин! И ты затираешь Калязину про искренность?! Дожили до почти 35-ти лет да ума не нажили, и совестью не обзавелись, как своим жильём и свободными денежными средствами, чтобы спасти родненькую сестрёнку, попавшую в беду. Последнее заставляет нахмуриться меня. В итоге мы оба с Григорием как нахохлившиеся воробьи на разных ветках молчим, нагнетаем обстановку. Я конкретно запариваю себя волнениями по поводу похищения Виолы и сомнениями относительно отношения ко мне Калязина. Выключите кто-нибудь мой конвейер саднящих душу и разум мыслей, сломайте мне многострадальный станок.
— Я тоже много думаю, — перебивает мои мысли Григорий, — например, сейчас я думаю о том, что с тобой происходит, откуда в тебе разительные перемены чувств ко мне? При нашей последней встрече ты выглядела безразличной до меня.
— Да, и отказалась встретить с тобой Новый год, — развиваю мысль мужчины.
— Не без этого, — Калязин едва заметно улыбается, подходит ко мне и присаживается рядом.
Я придвигаюсь к нему и делаю то, чего мне так и не расхотелось сделать — целую мужчину в щёку. Григорий тихо чувственно мычит.
— Илона?
— Что? — я вглядываюсь в синеву глаз, желая разгадать его. Мне с ним просто, не как с Костей, но и сложно. Правильнее сказать, я теперь остерегаюсь, что будет сложно, что я не пойму его истинных намерений, как было с Костей. Да, я ведь так и не поняла, не уразумела, что у Лавряшина на сердце и за душой. Чужая душа — потёмки, а душа Аркадьевича — полная непроглядная мрачная бездна. Поэтому с Григорием мне одновременно и радостно, и боязно. Не замечаю, как снова начинаю трястись, что замечает красавец, не сводящий с меня глаз. Два морских омута, в которых Илоночка с удовольствием тонет и стонет. Потому что Григорий накидывает на меня плед и прижимает к себе, никаких пошлостей или намёка на интим...невинная, ненавязчивая забота. Порой мужская забота может насладить женщину сильнее любых прелюдий, разливаясь горячим дурманом по телу.
— Надо бы тебе кофе с коньячком употребить, глядишь, согреешься, — утверждает мужчина, а я и не собираюсь возражать. И пусть он как-то сухо говорит, зато понимает главное! Что, кому и как надо делать, и мне не приходится лишний раз думать. Авось, с Григорием я и с приключениями на свою аппетитную попку завяжу и заживу размеренной, налаженной жизнью. Ох, Илона Белозёрова, да вы Endец как размечтались, наступаете на любимые грабли иллюзий!
— Можно, — смеюсь шепотом, дабы не нарушить воцарившуюся безмятежность, — только я и так пьяненькая.
— Когда ты успела налакаться, — иронизирует мужчина, — спала же, пушкой не разбудить. У меня тут слонялись туда-сюда и официанты, и подрядчики, и прелестницы.
— Какие прелестницы, — думаю я про себя и говорю это вслух, вызывая гомерический хохот Калязина.
— Ты лишь это услышала из целого длинного предложения, — продолжает ржать откровенно надо мной, и...я смеюсь вместе с ним, хохочем в унисон. Меня словно отпускает. С души спадает незримый камень, а с тела опостылевшее сковывающее напряжение. Нет, дорогие мои, я не забыла про беду с сестрой, но что-то мне подсказывает, что Калязин занимается этим вопросом. От него исходит непоколебимая уверенность, что и вопросы лишний раз задавать не хочется. И сомневаться совсем не хочется. А хочется Илоночке на шпильках летать в облаках иллюзий и сказочных грёз. Шпильки! Вот, что не так!
Я высвобождаюсь из объятий Гриши иногда можно и сократить его имя и пялюсь на свои ножки, что бегают на шпильках по дорожкам, исключительно на шпильках бегают, так что не догнать Илону Белозёрову никаким молодухам там. Ииии! Какого фига? Фигли-мигли я не на шпиле то?!
— Где? — восклицаю я, всё же нарушая умиротворение и негу в кабинете Калязина.
Мужчина смотрит на меня, встречается со мной взглядом, смотрит на мои ноги, на пол, на меня и не въезжает, о чём я его спрашиваю.
— Где мои туфли на шпильках? — горланю я, и в помещении повисает немая сцена. Догадываюсь, как веду себя неадекватно, прям видно невооруженным глазом, не исключая, что Григорий одной рукой за то, чтобы вызвать мне санитаров. Но мужчина чешет свою роскошную шевелюру и лыбится.
— Там же, где и заледенелая юбка из кожи, покрывшаяся коркой льда.
Вас когда-нибудь из ледяной проруби опускали сразу в кипяток? Нет, не для того, чтобы омолодиться и стать краше и румяней всех на свете. А вот, чтобы ух и ах, и запредельный просто Endец какой-то! Я? Без юбки?! В чём я?! Как?! Кто меня переодел?! Что за...бархатные тёплые толстые штанишки-зайчишки и мягкие домашние сапоги с помпонами на завязках?!
Я в миг заливаюсь краской от стыда, выдыхаю и взираю благодарно на Григория. Нет, ну точно принц! Эх, Белозёрова, и за что тебе такое счастье привалило? Может, это, Илоночка, вознаграждение за мытарства и страдания с Костей и по Косте?!
— За твоей сестрой давно поехали, вопрос закрыли. Можешь не волноваться. — буднично говорит Калязин, точно он каждый день спасает похищенных девочек.
А я теряю окончательно дар речи и связь с реальностью, и у меня снова подкашиваются ноги.