Когда луна, подобная разрезанному гранату, истекает кровавым соком на чёрные шатры ночи — я выхожу за городские ворота, чтобы прислушаться к голосу пустыни. Голосу, который никогда не лжёт, но всегда говорит загадками. Он течёт под песками, как подземная река, и питает корни кактусов, чьи иглы — единственные стрелы, что хранят мои покои от непрошеных гостей.
Но разве может игла остановить ту, что уже вошла?
Её следы на барханах за ночь не заметает ветер. Странное дело: песок помнит форму её ступни, тонкую, как полумесяц на закате рамадана. Я иду по этим следам уже сорок ночей и каждый раз нахожу их там, где оставил вчера. Ни на шаг ближе, ни на шаг дальше. Пустыня играет со мной, как кошка с мышью, у которой вместо сердца — уголь, а вместо глаз — две высохшие маслины.
Зачем ты бежишь за мной, повелитель мёртвых городов? — шепчет песок под моими стопами. Разве ты не знаешь, что я — лишь отражение её отражения?
Я знаю. Но разве отражение не стоит поцелуя, если подлинник живёт в тысяче лет от тебя?
* * *
Где-то между третьей и четвертой стражей ночи я нашёл старого джинна, сидящего на корточках у потухшего костра. Его глаза горели фиолетовым, а из ноздрей вился дым, пахнущий ладаном и горечью утраченных империй. Он не удивился мне — джинны никогда не удивляются безумцам.
— Ты ищешь женщину, — сказал он, не спрашивая.
— Я ищу себя в её глазах.
— Одно и то же, — он рассмеялся, и от его смеха барханы вздрогнули, выпустив наружу стаю перепуганных скорпионов. — Знаешь ли ты, царь, что она не пьёт воду из твоих колодцев? Не потому, что вода горька, а потому... что, выпив, она должна будет остаться.
— Пусть останется.
— Она не может. Её бог — движение. Твой бог — покой. Вы встретитесь только там, где эти двое — одно.
Я хотел спросить, где это место, но джинн растаял в воздухе, оставив после себя лишь горсть пепла, на котором кто-то начертал пальцем: «Здесь и сейчас».
Глупый джинн. Разве я не пытался тысячу лет? Разве мои «здесь» и «сейчас» не отравлены её отсутствием?
* * *
Когда я вернулся в город, на рыночной площади меня ждал мальчик с глазами цвета утренней бирюзы. Он протянул мне запечатанный свиток, от которого пахло амброй и морской солью — запахами, чуждыми пустыне.
— От кого? — спросил я, хотя сердце уже знало ответ.
— От женщины, которая не называет своего имени, — мальчик улыбнулся беззубым ртом. — Она сказала: «Прочти, когда луна упадёт в колодец».
Я развернул свиток ещё до того, как мальчик договорил. На нём было всего три слова, написанных золотом на иврите, арамейском и языке джиннов, который не имеет письменности, но который каждый мужчина читает сердцем:
«Ты уже пришёл».
Я перечитал эти слова сто раз. Сто первый раз я поднял глаза к небу и увидел луну, идеально круглую, падающую прямо в пересохший колодец посреди площади — тот самый, в который сто лет никто не бросал монет.
Я подошёл к колодцу и заглянул внутрь. Вместо воды и камней я увидел там её лицо. Она спала, свернувшись клубком, как кошка, а рядом с ней лежал мой золотой верблюд, которого я считал украденным.
— Ты всегда была здесь? — прошептал я.
Она открыла глаза. В них горел тот же древний огонь горы Моисея, что и в моей короне. Тот же, что сжёг меня дотла в первый же день, когда я увидел её караван.
— Всегда, — ответила она голосом, похожим на треск первого льда на зимней реке — невозможного в этой земле. — Просто ты смотрел не в тот колодец.
* * *
Я спустился по верёвке, которую сплела из своих волос за ту единственную ночь, что длилась сорок лет. Она не пошевелилась, пока я приближался. Только улыбнулась — той улыбкой, что разрезает пустыню надвое острее, чем нож.
— Теперь ты мой пленник, — сказала она, касаясь моей щеки. — Я везла шёлк и специи, алмазы и жемчуг твоих слёз только для того, чтобы ты пошёл за мной. И ты пришёл.
— Я всегда шёл за тобой, — ответил я, чувствуя, как кровь превращается в ртуть, а ртуть — в огонь. — Просто ты оборачивалась слишком редко.
Она рассмеялась — и в этом смехе я услышал голоса всех джиннов пустыни, всех ушедших городов, всех звёзд, что упали в карманы сновидцев.
— Я оборачивалась каждую ночь, — прошептала она, приближая губы к моему уху. — Но ты всегда смотрел в сторону каравана, а не в мои глаза.
И тогда я понял, что всё это время — годы, столетия, тысячелетия — я любил не женщину. Я любил её отсутствие. Я любил мираж, который создал сам, чтобы не замечать, что настоящая она лежит на дне колодца посреди моего города, ждёт, когда я, наконец, перестану смотреть на горизонт и загляну вниз.
* * *
Когда остывший солнечный диск и горячее зеркало луны упали за край неба в один и тот же миг, с одной и той же стороны пустыни — я проснулся на своей террасе, прижимая к груди горсть песка.
Песок был влажным. Солёным.
Я поднёс его к губам и понял, что это не песок. Это — слеза. Её слеза. Та самая, которую она уронила в тот день, когда её караван впервые разрезал моё сердце.
А рядом с моей рукой на каменных перилах лежал свиток. Я развернул его и увидел три слова, написанных золотом:
«Ты уже здесь».
Я оглянулся. Терраса была пуста. Но воздух мира между мирами — того, что мы называем жизнью — дрожал от её присутствия.
И я улыбнулся впервые за все свои восточные странствия.
Потому что понял: не нужно идти за караваном. Не нужно смотреть на горизонт. Нужно просто закрыть глаза и упасть в собственный колодец.
Она ждёт там.
Она всегда ждала.