Сейчас, когда какая-то сволочь из телевизора призывает "стереть Харьков с лица земли в пыль", особенно остро вспоминается то, каким этот город был ... когда-то давно. Значительная часть моего детства, особенно раннего, проходила в Харькове. Начинался для меня Харьков всегда с вокзала. Да, в тогдашней стране это было нормой: меня в возрасте 9-10 лет и старше родители сажали в Москве на поезд до Харькова, в поезде я спал - а в Харькове на вокзале меня встречали бабушка с дедушкой. И вот когда утром на следующий день объявляли Белгород, как я всегда радовался! Это означало, что до Харькова остался только час езды, что совсем скоро я увижу любимых людей и буду счастлив... Теперь же, благодаря усилиям нелюди с обеих сторон, само название Белгород ассоциируется со взрывами и смертями по принципу "на кого бог пошлёт"...
Жили мы в старом четырёхэтажном доме, построенном и сданном жильцам в 1934-м – т.е. именно тогда, когда, как нас пытаются уверить, миллионы украинцев умирали голодной смертью, а миллионы других, выживших, шатались и просвечивали насквозь от голода. (Кто же тогда строил целые улицы - многие сотни домов по всей Украине, сданных жильцам в то время?!)
Подъезд нашего 4-этажного дома был достаточно разнообразен по национальному составу: были у нас и «обрусевшие украинцы», и «украинизированные русские», и евреи, говорившие порой на жуткой смеси русского, суржика и идиша. (Когда много позже я прочёл строчку Бродского: «Блуждает выговор еврейский на жёлтой лестнице печальной» - я тут же вспомнил нашу пожелтевшую старую лестницу.) На лестничной площадке прямо напротив нашей квартиры жила пенсионерка из бывших колхозников – тётя Нина. Когда-то у колхозников были очень низкие пенсии, т.к. их выкраивали из крайне скудных ресурсов страны в расчёте на то, что сельские жители и на пенсии продолжали жить «с приусадебного участка», да ещё и помощь от детей получали. Однако тем из них, кто переезжал на старости лет в города, приходилось, конечно же, труднее. Пенсия тёти Нины была всего 20 руб. – на эти деньги было трудно просуществовать месяц даже при низких советских ценах. Но тётя Нина никогда не жаловалась – за безмерное терпение её заочно называли у нас «Нина-верблюд». У жильцов обычно бывало много общих дел – заходили пенсионерки друг к другу консультироваться по поводу рукоделий (вязали, шили и вышивали у нас практически во всех квартирах), обсуждали дворовые новости, оказывали друг другу всякую мелкую бытовую помощь. И всякий раз, когда тётя Нина где-то появлялась, её непременно сажали за стол. Она никогда не злоупотребляла этой традицией и всегда по-крестьянски трижды отказывалась – только после этого моей бабушке удавалось уговорить её взять в руки ложку. Тётя Нина регулярно получала из родной деревни посылки: то ящик яблок, то «дули» (груши), то ещё что-нибудь из сада. Первое что она делала, получив сладости – шла по всем квартирам, одаривая каждого. Такие вот полу-семейные отношения и были нормой для людей её поколения.
Другим персонажем истории, которую я хотел бы рассказать, был человек по фамилии Шаховской. Последний из рода «тех самых Шаховских» - древних бояр, которые во времена Смуты сотрясали Россию, оспаривая трон Бориса Годунова у Шуйских. Шаховской пережил самые крутые времена раннего Советского Союза – и даже ухитрился не особенно снизить при этом вполне боярское «качество жизни». В Харькове его иногда называли «Князюшка». Вопрос о том, почему у Шаховского никогда не переводятся деньги, прозвучал бы неприличным – а у кого же они должны быть, как не у «советского князя»?! Ежегодно он с компанией кутил и харьковских красоток отправлялся в Ялту. И Ялта, по рассказам, содрогалась от княжьей гульбы…
К старости фортуна изменила Шаховскому: его неиссякаемые источники, всё же, иссякли, он оказался «на мели». На моей памяти он появился в бедной квартирке у тёти Нины в качестве «углового жильца» (т.е. снимал даже не комнату, а просто койко-место). Кроме того тётя Нина готовила ему и стирала – для неё это был существенный приварок к её 20 рублям. Жильцом Шаховской был несносным. В тёте Нине он по привычке продолжал видеть прислугу, мог наорать на неё или даже швырнуть ей в лицо что-то недостаточно хорошо, на его взгляд, выстиранное. А та жалела Шаховского, как избалованного и заброшенного ребёнка.
Через несколько лет финансовые дела Князюшки зашли, видать, в полный тупик, ему уже не удавалось наскрести даже жалких грошей на оплату своего «угла». Вдобавок на него обрушилась новая страшная беда: Шаховской стал слепнуть…
В СССР существовали, конечно же, дома престарелых. Только в отличие от Запада считалось большим позором отдавать туда своих близких. И даже «дальних». Одним словом, тётя Нина теперь уже бесплатно оставила слепого и нищего Князюшку в качестве члена семьи. Так он и умер впоследствие у неё на руках.
На момент смерти Шаховского мне было 12 лет. К тому времени я успел прочесть пьесу «Царь Фёдор Иоанович» А. К. Толстого (и даже посмотреть её в московском Малом театре), поэтому фамилия одного из главных действующих лиц была для меня окружена романтическим флером. Помню, как проливал слёзы из-за того, что «один из последних осколков» русской истории умирает на нашей лестничной площадке в тётенининой квартирке. Тогда мне ещё не приходило в голову, что я стал свидетелем пусть очень маленького, но весьма характерного эпизода истории новой.
Дом этот был в одном квартале от огромного центрального парка, ЦПКиО им. Горького, дедушка и бабушка водили меня на летних каникулах гулять в этот парк по два раза в день – утром и вечером. Когда я подрос, я стал утром сам бегать в парк, а бабушка приходила позже. Встречались мы на детской площадке. На самом деле, это была не площадка, а целый городок для детей. В одной из её частей стояла «избушка настольных игр» и столы, за которыми можно было играть.
Я ходил туда каждое утро играть в шахматы и в шашки. Игры выдавали, естественно, бесплатно, требовался, кажется, паспорт кого-нибудь из взрослых, но тётка, которая ведала играми, знала мою бабушку и никаких паспортов у меня не спрашивала. Шахматным вундеркиндом я не был, просто в те годы «интеллектуальные игры» были таким же обычным делом для мальчишек, как сегодня – игры-стрелялки. В шахматы играли практически все. Однажды, помню, я сидел с доской и поджидал хоть какого-нибудь партнёра, но детей почему-то было мало.
Вдруг ко мне подсел взрослый мужчина, как сказали бы сейчас, «лицо кавказской национальности», и предложил сыграть с ним. Его появление в сугубо детской части парка, как и то, что он со мной заговорил, никого не насторожило – про «педофилов» тогда и слыхом не слыхивали. Мы сыграли с ним пару партий, потом он внезапно посмотрел на часы, пристально взглянул мне в глаза и с характерным акцентом сказал: «Слушай, мне идти срочно надо, понимаешь. Ты не обидишься?» Было мне лет 8, я до сих пор помню, как растерянно ответил, мол, конечно, идите, раз нужно. Потом пришла бабушка, и я рассказал ей про необычного шахматного партнёра. Она ответила: «Вот видишь, как у них [кавказцев] к детям уважительно относятся!» Ни с бандитом, ни с «террористом» тогда кавказец не ассоциировался.
В иные дни мы шли утром в парк вместе, иногда даже втроём с дедушкой и с бабушкой. Пройдя через огромный парк, мы доходили до его дальнего рубежа, до «кортов» (там были очень большие теннисные корты под старыми дубами), а дальше лежали загадочные земли, называемые Лесопарком. В лесопарке не было асфальтированных дорожек, даже скамеек не было, он заканчивался глубоким оврагом, где тёк ручей, а «на том берегу» начинались колхозные поля. В лесопарке была широченная поляна, поросшая одичавшими (но очень вкусными!) абрикосами. Харьковские пенсионеры так любили туда ходить вместе с внуками, что «на кортах» был специальный прокатный пункт, где за символическую плату выдавали шезлонги и раскладушки.
Этот пункт проката, стоявший на границе двух миров, казался мне почему-то очень таинственным местом. Впрочем, мы сами туда заходили редко, т.к. у дедушки с бабушкой была пара специальных очень лёгких складных кресел, которые всегда брали с собой. Та самая поляна, куда мы направлялись, была местом настолько известным, что все вокруг говорили просто «пойти на Поляну». Она была покрыта почти сглаженными бугорками, потом мне объяснили, что в Войну здесь было немецкое кладбище. Никаких могильных знаков там, разумеется, не было. Но глядя на других детей, на стариков, сидящих компаниями, на загорающих и жующих опадающие абрикосы людей, я часто вспоминал о том, что где-то глубоко под землёй лежали те, кто когда-то пришёл, чтобы всего этого не было…
Народу там в жаркие летние дни собиралось довольно много, у каждого был свой круг «знакомых по Поляне». Среди тех, кого я ребёнком часто встречал и там, и просто в парке, была чета Поляковых, ровесников и хороших знакомых дедушки и бабушки. Помню, что ко мне и к другим детям они относились как-то по-особенному ласково. Когда мне было лет 11-12, я услыхал от Поляковых о том, что они были «репрессированы при Сталине», что он провёл в лагерях 25 лет, а она 19.
Однако от других людей я тогда же узнал, что Поляковы сели в своё время за обычное «систематическое хищение в особо крупных», что был громкий процесс, что в ножках стульев у них дома были найдены драгоценности… Хотя Харьков и был огромным городом, но круг старых «довоенных» харьковчан оставался довольно узким мирком, где друг про друга знали многое. Сомневаться мне не приходилось, т.к. те, кто мне «раскрывал глаза», Сталина ненавидели лютой ненавистью, как и полагалось «всем интеллигентным людям». Но и они не соглашались признать Поляковых жертвами сталинизма. Моё отношение к Поляковым при этом не изменилось, я от них видел только хорошее, и причин отшатываться от них не находил. Ни малейшего намёка на что-либо уголовное в их облике не было. Да и мои бабушка с дедушкой, как и большинство пенсионеров с Поляны, относились к ним ровно.
Только много лет спустя я поразился особой советской … полноте прощения, что ли. Сели Поляковы где-то перед Войной тридцатилетними, освободились уже в предпенсионном возрасте. Кем может быть человек, просидевший по тюрьмам 25 лет, в любом обществе? Изгоем и нищим. Где и на что он будет жить, не имевший ни детей, ни заработков, ни дома? Кто из «нормальных людей» подаст ему руку? У Поляковых же была квартирка в соседнем с нами доме, тоже постройки 30-х годов, тонувшем летом среди деревьев «райских яблочек» ранеток. Пенсии им на нехитрые стариковские потребности явно хватало. Общаться с ними никто не отказывался, они ничем не выделялись – не расскажи они мне сами про «лагерное прошлое», я бы никогда не догадался об этом. Как и многие другие, летом они шли с утра «к кортам», брали в прокате шезлонги, усаживались под своим «именным» старым дубом: когда-то едва ли не до моего рождения Поляков вбил в него гвоздь, повесил на него соломенную шляпу и свою неизменную тросточку, с тех пор этот уголок Поляны назывался «дача Полякова». Там собирались их знакомые, они целыми днями балагурили и играли в карты с детьми. Мирная, внешне вполне счастливая старость двух очень привязанных друг к другу старичков, относящихся с нежностью к чужим внукам.
Такой была когда-то Украина. Такой я её помню и люблю.
Михаил Шатурин