Сегодня – сосна. Тёплое дерево, пахучее, плотное. Присмотрел крепкий ствол: молодой ещё, а ровный, мощный – янтарный сок в нём так и бурлит, дерево силой наливает, к солнцу день за днём всё выше возносит.
Баю-баю, баю-бай,
Ходит под окном Бабай,
В пасти зуб его блестит,
Глаз на Мишеньку глядит…
Я солнца не видел отродясь. Почитай, с последним лучом пробуждаюсь. Знаешь, как он по глазам бежит на закате, этот луч? Бликом скользнёт, ресницы защекочет – тут я и просыпаюсь, на охоту ночную выхожу.
Спи, Мишутка, засыпай,
Не утащит злой Бабай,
Он не тронет тех, кто спит,
Кто цветные сны глядит…
Падает бесшумно: в мягкий мох, в подушку из прелых игл. Кора с него, словно шкурка с лука, сама спадает, сучки́ разлетаются, задоринки распрямляются. Не просто так роняю сосновый ствол, не просто так слушаю колыбельную твоей матери.
Спи, Мишутка, спи, маленький. Брёвнышко твоё ещё круглое, целое, нетронутое. Ничего ещё не решено, ничего не сложено, может, и не твоё дерево в чащобе лесной повалилось…
Да только не будешь ты спать, мамин баловник, непоседа бессонный. Как лежал младенцем, ножками беспокойными сучил, ручками пухлыми махал – никакие пелёнки бабкины не спасали. Тогда ещё привязал я к твоей колыбельке нитку красную, только мне одному видимую, тогда ещё ствол сосновый приметил, такой же тёплый да медовый, как вихры твои непослушные. Второй конец нити привязал к лапе сосновой да ждать стал. Год ждал, два ждал, три ждал…
Не ошибся, разглядел в тебе, чего хотел. И когда мать твоя уставшая задремала вперёд тебя да колыбельную тебе не допела – так нить моя сразу дрогнула. Зазвенела, что струна натянутая: гусли, скрипка, гитара ли – в ночи не разобрать.
Когда в первую свою бессонную ночь ты из кроватки выбрался, маленькое горюшко, мамина егоза – тогда и сделал я на стволе первую засечку.
А следом – вторую.
А следом – третью.
А как места кругом ствола для засечек не осталось – уронил его в мягкий мох.
Кто забудет мой наказ,
Не смыкает ночью глаз,
К тем Бабай в ночи придёт,
В и́збу тропочку найдёт…
Стамеска ходит по дереву: мягко, плавно. Из бревна – чурка грубая, из чурки – тельце деревянное, ручки-ножки пухлые, неподвижные.
Выгляни ещё раз в окошко, Мишутка, выгляни, милый.
Нужно мне тебя рассмотреть, рассмотреть подробно, внимательно. Стружки да опилки сосновые взбить получше, как кудри твои упругие. Сапфиры синие огранить тонко да искусно, вставить в круглую заготовку: будут точно глаза твои, только стылые, неживые, без искры, без озорства. И губы эти улыбаться перестанут, тонким резцом вырезанные. Ни сладости медовой, ни кислоты капустной, ни соли от слезинок живых не почувствуют.
Спи, Мишутка, засыпай,
Ждёт тебя уже Бабай,
На дворе темным-темно,
Он глядит в твоё окно…
Подушки да перины – смятые, пустые. Босыми ногами по половицам тихонько ступаешь, светец находишь, лучину зажигаешь – ярко горит огонёк, коптит щепа! Заворожённый, глядишь на пламя, да не видишь, как угольки от щепы падают, аккурат рядом с перинами, с пухом-пером лёгким.
– Бу!
Прокатилось по избе, вздрогнул ты, щепу выронил. Не на перины, на пол уронил, погасла лучина.
В окошке чудище невиданное, старик сгорбленный, зверь дикий, плотный да бестелесный, сам чёрный, бородою заросший, и только зуб блестит в пасти, как месяц в тучах.
Не бойся, Мишутка, то не оскал, то улыбка моя.
Отвори мне окошко, малыш. Мать не велела, а ты отвори. Посмотри, что принёс я в своём мешке, какими гостиницами одарить хочу. Блестят, что звёзды на небе, только сегодня в небе ни одной звезды не осталось, все в мешок мой спрятаны, какую выберешь?
Он забросит в свой мешок
И затянет ремешок,
В тёмный бор с собой возьмёт,
Век никто там не найдёт…
Отчего же не идёшь ко мне, Мишутка? Неужели оробел? Боишься меня, отступаешь, в подушках спрятаться хочешь… Да только гляди: лежит там уже малыш, точь-в-точь ты: искусно сделан, любовно вырезан. Правда, не стучит в груди его колокольчик да перины под ним не теплятся. И лишь сердце материнское отличить сможет, что не сын то её непослушный, шаловливый, а кукла моя, мальчишка деревянный, подменыш.
Найдётся утром в перине: холодный, недвижный, да в землю и ляжет вместо тебя. Пусть не узнает никто, что ты со мною теперь, в мешке моём, в дикой чащобе, в мире потустороннем, навсегда от людей скрыт, потерян навсегда.
Что же ты плачешь, Мишутка? Что головой мотаешь? Испугался, милый? Ночь тебе не мила, баловство не сладко?
Сверкну молнией в ночном небе, на миг ослеплю тебя – и нет больше подменыша никакого! Да и меня нет, привиделся я тебе, почудился. Забирайся обратно в постель, одеялом с головой накрывайся да больше не шали! Может, и не упадёт взаправду ствол сосновый в лесу, не придётся мне ночью в окошко твоё подглядывать…
***
Год за годом идёт, век за веком.
– Не забирайте меня! – кричит мальчишка.
– Не забирайте меня! – кричит девчонка.
Прячется под лавку, на печь, за балдахин, за занавеску, в погреб, в шкаф платяной. Зовёт на помощь нянюшку, маменьку, папу, дядю полицейского. Предлагает в обмен погремушку, куклу, смартфон. Пытается разжалобить, договориться, напугать.
– Я исправлюсь, только не троньте!
– Я больше так не буду!
Да только бесполезно меня жалобить.
Человечество множится, владения мои растут. Детки теперь старше, проказы – хитрее, грешки – тяжелее.
Вместо избы – этажи-этажи-этажи друг на друге построены. И наверху, на самой крыше – сразу три нити сходятся. Дрожат, вот-вот оборвутся.
И четвертая нить, от начала спокойная, в тот же клубок заплелась. Трое громких, больших, злых детей – да и почти не детей уже, взрослых – на одного меньшего, слабого. Заманили, запугали, от силы и безнаказанности своей пьяные. И не только от них – дышат горячим да сладким, смотрят с поволокой, от зелья дурного сами – что твои звери.
И от крови невинной – звери.
– Добей его, чё ты! Никто не узнает!
– Давай по рылу прям, да! Так его!
Налетаю ветром, бурей, холодом. Закрываю меньшего от своры, от ударов, от ран. Не время ему в землю ложиться, не время с солнцем прощаться.
– Э, эт чо это?
– Мужик, ты кто? Ты – что?
Видят меня. Не верят пьяным глазам, а видят. Вместо неспящих по ночам младенцев – злые, избалованные, капризные детки. Но я больше не краду малышей в свой мешок. Я набрасываю мешок на голову тем, кто гуляет по ночным улицам и нападает на поздних прохожих. А молва людская обо мне по-новому сказывает, легенды городские слагает, именами новыми кличет.
– Да ты знаешь, кто мой отец? Да он тебе…
Знаю, малыш. Знаю, яхонтовый. А ещё знаю, что в зелье твоём яд невидимый был, не горький, да опасный. И не я тебя погубил – сам себя ты погубил, ещё до того, как на крышу пришёл, ещё до того, как на слабого руку поднял… Себя и друзей своих. Не бойся, не расстрою твоего отца: подменыша точь-в-точь по тебе выстрогал, краше прежнего в гроб положат.
А знаешь ли ты, что я делаю с теми, кого забираю? Стволов да бревнышек в лесу моём много падает, много дерева извожу на подменышей людских. Вот вместо них и будете в роще расти: головой вниз, в мох, в землю масляную, а руками-ногами – к небу, к солнцу потерянному, к жизни своей былой… Чёрный лес, страшный лес, безмолвный: только чудится в ночи́, будто кто-то стонет в нём, просит чего-то, тоскует о чём-то. Да видишь: нет вам пути назад, нет дороги к дому, ежели нитка оборвана…
Всех троих забираю. Разом. Три нити отрываю, три тела деревянных оставляю на крыше. Мешок потуже затягиваю – и вдруг слышу голос: слабый, едва за ветром различимый:
– Заберите меня…
Замираю. Четвертый, меньшой, весь в крови алой, как нить его – а силы нашел, чтобы голову приподнять, смотрит прямо, и в глазах столько боли плещется, да не от тела раненого боли, от чего-то внутри.
– Заберите меня, – повторяет. – Мне здесь не жить. Не они, так мать или отчим… Где угодно лучше, чем…
Хрипит. Плачет, а сам всё смотрит – прямо в глаза, без страха, только ждёт ответа, удара, избавления.
Не могу.
Не моя власть – решать за тех, чьё дерево ещё в лесу растёт. Не моя сила – вас, слабых, из мира людского забирать. Избитых, сломленных, потерянных, поруганных, нелюбимых. Ненужных.
Сколько вас было таких – этих глаз солёных? Губ бескровных, щёк впалых, животов голодных да спин, в кровь исхлестанных?
Не та я сила, малыш. Не избавления у меня проси. Лишь пугать да карать могу. Рубить живой лес, сажать чёрный. Приходить в кошмаре или в последней минуте.
Таким был, таков есть, таким и буду.
Баю-баю, баю-бай…
***
Вместо детской – бетон и балки: торчат, словно сломанные рёбра мёртвого дома. Обломки кровати, разорванные тряпичные тельца игрушек, лист обоев – как лоскут кожи на половине стены.
Нити мои спутаны, тропинки узлом завязаны, не найти концов. Сюда ли я шёл? Эту ли жертву выслеживал?
Что здесь было, когда спал я днём?
Не ведал я лиха, не предвидел, по воде да воздуху не угадывал, только лопнули струны, ударили по ушам, загрохотало и подкинуло… Звон в голове до заката укладывался, успокаивался, остывал. А как выбрался я в мир людей, то не узнал его: дрожала земля недолго, да бед от того было множество, разрушений – не счесть, людей сгинуло – не вернуть.
Вот и мальчик, что в этой детской жил, места своего не узнаёт, дома своего не узнаёт. Да и как узнаешь? Нет больше дома.
Он лежит под плитой, что нависла в метре над ним – и как не оборвалась? Весь засыпан белый пылью – так, что едва может разлепить глаза.
Но разлепляет. И видит меня.
Видит и не боится.
Я замираю под этим взглядом, не понимаю. Что в нём? Что новое смущает меня, запутывает, пугает?
Молчу, глядя прямо на него. Теми же страшными глазами гляжу, что сотни лет до этого на детей глядел. Жду, что он попросит, как они просили – забрать, унести, избавить от мук. Тихая просьба уже почти касается уха, и я готов уйти, исчезнуть мороком, раствориться в ночи.
– Вы же меня нашли? Пришли за мной?
Слушаю, как копошатся снаружи люди, как тянутся к этому месту, к останкам дома.
– Нет, – мотаю головой. – Я не из людей.
Мальчишка молчит, а потом смотрит на меня снова, щуря ресницы в белой пыли:
– Не уходите. Пожалуйста.
Что-то сжимается в груди: горько, больно. Неужели этот мальчишка… рад мне?
– Не человек я, – повторяю снова, и голос хрипит. – Не человек и помочь не смогу.
– А всё равно, – говорит он. – Кто бы ни были. Просто побудьте тут. Рядом. Если можно.
И я остаюсь.
***
Они не добрались до него за день.
Снаружи гремит даже ночью, люди достают из-под бетона тёплых и холодных, живых и мёртвых, рыдающих и молчащих.
– Меня спасут? – спрашивает мальчишка.
Глаза на бледном лице кажутся огромными, тёмными, бездонными провалами:
– Вы же можете им сказать, что я здесь?
Он смотрит на меня с такой надеждой, что я отвожу взгляд.
Его нога торчит из-под гнёта, прижатая и синяя. Ни повернуться, ни встать.
Я сажусь рядом – не могу, не должен! – а снимаю старый зипун и укрываю мальчишку, на сколько хватает длины. Ночь нынче будет холодной.
***
– Мне уже не больно, – говорит он на следующую ночь, и я вижу, что его нога потемнела.
Снова сажусь рядом, поправляю зипун: руки у мальчишки бледные и холодные, и моргает он медленно, словно хочет спать.
– Они меня слышали, – тихо говорит он и облизывает сухим языком растрескавшиеся губы. – Днём слышали, я кричал…
Я видел людей вокруг дома. Они не прерывают работы, не останавливаются – и всё равно слишком медленны их поиски, слишком осторожны.
– Я расскажу тебе о волшебной чаще, – хриплю я и достаю из мешка деревянный обрубок. – О той, куда уходят дети, что не хотели спать ночью… О той, где можно укрыться от всех невзгод.
Я говорю – словно скрипит старый дуб в лесной глуши, а стамеска ходит по дереву: слово за словом, резо́к за резко́м…
***
Неделя прошла, пока его нашли. Холодного, недвижного, как деревянный брусок. Отдали земле, слезами оросили, сладких конфет принесли.
Подменыша моего, деревянное изваяние.
А я волком диким кричал, по земле позёмкой бежал, выть хотел, выть и выть от того, что всё так обернулось…
Да с того дня и поменялось во мне всё.
Век за веком я приходил за ними: непослушными, неспящими, несчастными. Смотрел на них. Но не знал их. А нынче гляжу – и сердце моё сжимается.
Гляжу на всех, кто прячется от ярости отцов, во хмелю себя забывших. На всех, кто ждёт нового дня и новой боли, впиваясь пальцами в больничные простыни. На всех, кого не слышат, кого не понимают, кого не видят взрослые.
А они – видят. Всё видят и всех. И даже в чудище диком, звере лесном, страшилище древнем живое сердце могут рассмотреть.
Сколько не знал я о них, старый дурень, незрячий плотник!
– Да, – отвечаю на их вопрос. – Я заберу вас, малыши.
Я привяжу красную нить к вашим кроваткам, и на каждый ваш всхлип, на каждую горькую слезу поспешать к вам буду.
– Вы меня заберёте? – спросит мальчишка.
– Ты меня заберёшь? – спросит девчонка.
– Забери меня! – попросишь ты.
И в землю ляжет твой холодный двойник.
А ты, светлая, безгрешная душа, полетишь со мной. За секунду до гула ракетного, до треска балки над головой, за миг до прямой линии, что сердцем твоим на мониторе будет нарисована. Мы поселимся в чаще лесной и подождём взрослых на той стороне, где кошмары – всего лишь дурные сны. И когда взрослые вспомнят, как быть лёгкими и светлыми, как не обижать и не озлобляться, как ценить вас больше, чем ссоры и дела свои, как любить, а не воевать, – мы встретим их снова. Там, где не бывает боли и смерти, где есть только покой и радость.
Я заберу тебя, малыш.
Автор: Анастасия Кокоева
Больше рассказов в группе БОЛЬШОЙ ПРОИГРЫВАТЕЛЬ