Найти в Дзене

Тайна и Любовь Пушкина. Рассказ

Поездка на Пушкинские дни в Михайловское в тот год сразу не заладилась. Ещё четвёртого числа пошёл дождь и лил два дня: пятого и шестого. В нашу делегацию, как на грех, входили одни только очень немолодые поэты, и все какие-то будто с юности ещё осознавшие своё творческое бессилие перед лицом великого Пушкина. Стихи звучали пресно и вяло, словно тоже пропитанные дождевой влагой. Но одно стихотворение мне запомнилось. Автор писал о том, что недавно он побывал в усадьбе Натали Гончаровой, где сейчас тоже был музей, так что стихи служили приветом от одной усадьбы другой. После выступления я попросил у поэта эти стихи-привет, но все свои книжки он уже раздарил, и мне досталась лишь распечатка. Почему-то не люблю, когда при компьютерном наборе пропускают пробелы после знаков препинания. Не люблю и всё. И ещё не люблю, когда вместо «хомо сапиенс» пишут «гомо сапиенс». Вероятно, всё это были мои придирки, но когда появилась возможность ещё до банкета вернуться домой, я уже не раздумывал.
Х


Поездка на Пушкинские дни в Михайловское в тот год сразу не заладилась. Ещё четвёртого числа пошёл дождь и лил два дня: пятого и шестого. В нашу делегацию, как на грех, входили одни только очень немолодые поэты, и все какие-то будто с юности ещё осознавшие своё творческое бессилие перед лицом великого Пушкина. Стихи звучали пресно и вяло, словно тоже пропитанные дождевой влагой. Но одно стихотворение мне запомнилось. Автор писал о том, что недавно он побывал в усадьбе Натали Гончаровой, где сейчас тоже был музей, так что стихи служили приветом от одной усадьбы другой. После выступления я попросил у поэта эти стихи-привет, но все свои книжки он уже раздарил, и мне досталась лишь распечатка. Почему-то не люблю, когда при компьютерном наборе пропускают пробелы после знаков препинания. Не люблю и всё. И ещё не люблю, когда вместо «хомо сапиенс» пишут «гомо сапиенс». Вероятно, всё это были мои придирки, но когда появилась возможность ещё до банкета вернуться домой, я уже не раздумывал.
Хозяйкой машины оказалась моя добрая знакомая, бывшая поэтесса, а сейчас критикесса и литературовед, с которой мы одно время даже пробовали жить вместе. У неё было необычное имя Айна, данное ей родителями, когда те были ещё молодыми геологами на Сахалине. Правда, она почему-то своего имени стеснялась и просила называть её Аней. Я же сакрально называл её Тайной. Тот был ещё романтик!
Айна была старше меня на четыре года и считала, что это даёт ей право некоторого старшинства надо мной. Как критику, ей тогда было это важно. Взамен она значительно расширила горизонт моих знаний, тогда весьма неглубоких. Именно благодаря ей я открыл для себя тайны гороскопа, точнее, начал признавать некоторую справедливость тех черт характера, которыми наделяет человека его знак зодиака.
По гороскопу Айна была козерог, и внешнее ценила больше внутреннего. Это совершенно не вписывалось в канву её фундаментального филологического образования, но в жизни проявлялось заметно. Подходя к своему дому, стоявшего пусть и в центре, но очень близко от метро, она искренне возмущалась, когда у подъезда валялись бумажки, и никогда не ленилась поднять лишний фантик и перенести его в урну. Мусор возле подъезда причинял ей почти физические страдания. При этом в квартире нельзя было ступить шагу, чтобы за что-то не запнуться. По всей квартире громоздились горы коробок для обуви и для шляп, лежали кучи одежды, никогда не влезавшей в шкафы, и подпирали потолок фантастические колонны из книг, так никогда и никем не читанных. (Ещё одно «никогда и никем» касалось пылесоса, хобот которого выглядывал из-под книг, но сам аппарат так и не был откопан). Этот бардак не раздражал меня только поначалу, но потом мне случилось прочитать «Завтрак у Тиффани», и ореол уникальности вокруг моей подруги померк. Каждодневное чудо, каким была Айна, меня больше не умиляло. Да, женщина так умеет. Умеет вот так легко вылетать из своего первородного хаоса и первобытного беспорядка, из которого, мне казалось, даже гусеница не выберется живой… но вот нет! — каждое утро она вылетает в окружающий мир удивительно новой, удивительно яркой бабочкой, словно её наряжали и причёсывали, и вообще всячески прихорашивали перед вылетом сразу десять французских горничных и все с высшим художественным образованием.
В Михайловском Айна оказалась по своим университетским делам и закончила их с той же скоростью, с какой всегда ездила на машине. За прошедшие годы её машина тоже не изменилась. Снаружи выглядела роскошно, намакияженной и ухоженной, но внутри салон был засыпан мешаниной из туфель (с каблуками и без), журналов (в целлофане и без), сломанных зонтиков, пакетов, стаканчиков, бумажек, квитанций, счетов и обёрток. Вероятно, всё это «беспорядство» (её собственное слово) в конце концов и добило в Айне способность писать стихи, но как литературовед она ещё оставалась сильна. Недавно написала статью, что Пушкин живёт в каждом русском человеке, и, собственно, все мы сейчас немножечко пушкины. Статья имела учёное название, но я как-то дал ей своё, попроще — «Тайна Пушкина», о чём и написал в тогда ещё живом Живом Журнале довольно критически. Айна обиделась, и я тоже чувствовал себя виноватым, что раскрыл её/наше сакральное имя. В Михайловском мы помирились.
Едва мы успели выехать за пределы Пушкиногорья, как дождь прекратился, а ещё через несколько километров выглянуло солнце, и асфальт начал подсыхать. Это всё потому, что вместо того, чтобы ехать в Москву, направлением на восток, куда продолжал уходить циклон, мы помчались на север-запад, к Пскову. Потому что в последний момент Айне срочно потребовалось заехать в Псков, да и мне вдруг подумалось, что через несколько дней всё равно ехать в Петербург, и я уже размышлял, а не махнуть ли туда сразу из Пскова.
Правда, в тот день я искренне пожалел, что сел к Айне машину. Её манера вождения меня всегда раздражала, но я верил, что это уже прошло.
Когда-то, смеясь, Айна назвала меня
The Girl-Catcher in the Rye, который спасал над пропастью во ржи якобы только женщин. Не знаю. Но знаю, что женщина, с которой ты жил, никогда не станет тебе полностью чужой, и если у неё возникают проблемы, твой старый инстинкт всё равно заставляет тебя ей помочь. Видимо, таких женщин вообще невозможно оторвать от себя до конца. Иногда тебя даже преследует досужая мысль: а сколько их придёт на твои похороны? И не просто на похороны, а количественно. Сколько их будет в церкви и сколько потом доберётся до кладбища, и сколько потом поедет на поминки? В конце концов, с каждой у тебя был период, когда вам было хорошо вместе. Ты бы и сам, наверное, проводил их всех, только женщины живут дольше, и поэтому, если такая игра и состоится, она будет вестись в одни ворота. Или не вестись вообще. Это я говорю потому, что иногда от воспоминаний о некоторых своих бывших возлюбленных мне хотелось пойти на войну и пропасть там без вести.
Айна относилась как раз к таким. Мне следовало встревожиться уже в тот момент, когда мы только поцеловались при встрече. В этот мокрый дождливый день она и приложилась к моей щеке очень мокро, словно поставила влажный продолговатый штамп. Штамп был красным, чистого карминного цвета, что на служебном языке говорило о важности и строго ограниченном доступе.
И всё же мы неплохо поразговаривали всю дорогу до Пскова, лишь перед самим городом попали в большую пробку. И тут я в сотый раз пожалел, что сел в эту машину. Айну учил ездить её отец, ещё девочкой, на своей старой «волге», и чтобы не глох мотор, он советовал ей давать полный газ. Эта привычка — срываться с места и нестись сломя голову — сохранилась у Айны на всю жизнь. Она не умела трогаться с места спокойно, а только с рёвом мотора и кратковременной перегрузкой для всех своих пассажиров. Пока по московским улицам ещё можно было ездить, это можно было стерпеть, но когда появились пробки…
Сейчас у Айны была нормальная машина с автоматической коробкой, без самой левой педали (что избавляло хозяйку от необходимости менять сцепление дважды в год), но сама манера езды нисколько не изменилась. В пробке Айна всё также давала полный газ, резко бросала машину на два метра вперёд и тут же со всей силой давила на тормоз. Каждый такой прыжок впрыскивал в тебя дозу адреналина, а голова то падала на грудь, то стукалась затылком о подголовник. Вскоре мы уже не беседовали душевно, а через полчаса оба искренне пожалели, что встретились снова.
Пскова я совершенно не знал и в Псковском кремле, который Айна почему-то мечтала мне показать, не бывал, но и смотреть на него катастрофически расхотелось. Я поймал такси и попросил отвезти меня на вокзал и, пока ждал поезда, выпил пива. Более того, приложился уже два раза, когда Айна позвонила.
Столкновение было пустяковым, тычок в задний бампер, но пострадавший всё равно вызвал ДПС, а у Айны не оказалось при себе прав. Я был уверен, что права где-то были, они валялись где-нибудь на полу, под сиденьем или за сиденьем, заваленные зонтиками и туфлями. О чём и сказал. Но ошибся. Мы перелопатили всю машину, начиная от бардачка до багажника, нашли две кредитные карточки, один пропуск и неизвестно чьё свидетельство о смерти, только не права. Не знаю, наверное, если бы мы не дёргались столько в пробке или я не пил пива, я бы сам отвёз её вечером в Москву. А так она написала мне на клочке бумаги доверенность и уехала одна на автобусе. В любом случае, в тот день для меня это было великое облегчение.
Найдя гостиницу и сняв номер (койку в двухместном), я уселся в кафе на открытом воздухе и продолжил пить пиво. Вечер был довольно прохладным, с резким северным ветром, но закатное солнце ласково пригревало лицо, будто кошачьей лапкой дотрагивалось до кожи, и в воздухе пахло сенокосом от ближайшего свежепостриженного газона.
В гостиницу я вернулся уже за полночь, успев сходить в кино и побеседовать с двумя местными девушками об опере «Псковитянка». К сожалению, всё, что я знал об этой опере, было только то, что она есть и что у неё такое название. Так что девушки выслушали меня с большим интересом, но обе ушли. Хотелось верить, что они были лесбиянки.
Вернувшись в гостиницу, я тут же обидел ночного администратора. То есть показал себя очень невоспитанным человеком. Потому что громко и на весь холл удивился:
— Как?! Значит, это вы и есть любовь Пушкина?!
На высокой груди ночного администратора лежал бейджик, и на нём было пропечатано «Любовь Пушкина».

В то время у меня были очень сложные отношения с Пушкиным. Мне очень хотелось, чтобы меня без конца спрашивали: а люблю ли я Александра Сергеевича? На это я бы немедленно сказал «нет» и так получил бы повод объяснить почему. Ответ был прост: потому что поэт писал гусиными перьями. Те из друзей, которые уже прочитали первый вариант моей «Московской рапсодии», хорошо понимали, в чём фишка, но миллионы русскоязычных читателей всё ещё пребывали в досадном неведении.
Ночной администратор относилась к миллионам, и я беспардонно воспользовался моментом, чтобы подробно рассказать ей о физиологическом строении муз и возможности добывать из них гусиные перья. Спать администратору было не положено, и мы подружились. После дневного общения с моей прежней подругой Тайной это ночное общению с администратором Любовью показалось мне просто упоительным. Неудивительно: меня давно никто так внимательно не слушал. К рассвету я был не прочь остаться в гостинице ещё на одну ночь.
Утром следующего дня проснулся я довольно поздно и после стакана чая в буфете, поданного очень красиво, по-железнодорожному, в подстаканнике, сразу направился к стойке регистрации. Ночного администратора я увидеть не ожидал, и, действительно, на месте Любови Пушкиной стояла другая девушка. Она была довольно рассеянна, когда я говорил, что хочу остаться ещё на одни сутки, и всё время смотрела куда-то мимо меня.
Я обернулся и тоже увидел этот чемодан. Чемодан был большой и зелёный. И даже больше большой, чем зелёный. Потому что был сделан в виде баяна: меж двух зелёных половин до упора растягивались чёрные кожаные мехи. Такой большой концертный баян. Да, вот такой, который бы только-только начать выдвигаться на сцену, как всё бы вокруг уже замерло. И только бы тонкий трепетный голос пышной стареющей женщины в длинном тёмно-фиолетовом платье раздавался бы в тишине зала: «Канцерт… для баяна… кантрабаса… и двух геликонов. Испалняют…»
Чемодан измождённо располагался прямо посередине холла и едва-едва не хрипел после мучительного пролезания сквозь дверь: гостиница, построенная в стиле советского ампира, не располагала ни швейцарами, ни мальчиками-носильщиками. Чемодан был очень расстроен и теперь делал вид, что больше не сделает самостоятельно ни одного шага. Будет сколько угодно ждать, пока к нему не подкатят лифт, а к лифту затем не подкатят номер.
Человек при чемодане тоже был, но на него как-то меньше обращалось внимания. Продлив своё пребывание в отеле, я подошёл к лифту и там снова оглянулся на чемодан, уже только потому, что на него смотрели все стоящие рядом. А рядом была компания каких-то бывших десантников или омоновцев, но теперь, вероятно, профессиональных охранников, с пивными животами и бычьими шеями. Их было много. Из-за них я и не попал в лифт, но это было к счастью, потому что лифт застрял, не доехав даже до второго этажа. С гогочущей компанией незастрявших я был вынужден подниматься по лестнице.
Не знаю, какая высшая сила заставила меня пойти на обгон гогочущих, но я выскочил на встречную полосу и внезапно уткнулся лицом прямо в бейджик, на котором поразительно ясно было снова написано «Любовь Пушкина». Возможно, высшая сила хотела меня убедить, что вчера ночью была не галлюцинация.
Столкновение было мягким, но я всё равно почему-то отлетел, распластался спиной по стене и прилип к ней ладонями. А потом извинился, конечно, и пошёл в номер.
К полудню я заболел. Меня и с утра познабливало, а после столкновения на лестнице я почти сразу ощутил серьёзный озноб и понял, что вчерашний сквозняк на улице не прошёл даром. Такое уж свойство моего организма — обязательно заболевать летом. Хоть один раз за лето, но мне обязательно надо либо перегреться, либо простудиться. Температура при этом подскакивает до тридцати восьми и пяти (ровно) и держится примерно полсуток, а потом резко падает до тридцати пяти и трёх (тоже ровно). К счастью, всё это удовольствие может уложиться в один день. Просто часов девять-десять бьёт сильная лихорадка, сердце безостановочно колотит, как дизель трактора, потом всё резко отпускает, но ещё часов девять-десять нужно просто дохлого лежания на кровати за отсутствием всех и всяческих сил.
Весь день я и пролежал, накрывшись несколькими гостиничными одеялами и всё равно мёрз. Не слишком хорошо помню, как ночной администратор проведывала меня. И ещё как приходил врач. Кроме лишнего одеяла, я у них просил только мёда и горячего чая.
Поздно вечером Любовь Пушкина опять появилась у меня в номере. Она была в тёмно-красном брючном костюме и в туфлях на высоком каблуке. К этому моменту я уже согрелся и начинал спать, время от времени просыпаясь, и в один такой раз уже при включённом свете, заметил, что в номере появился новый сосед. Не тот вчерашний тихий мужичок, которого я почти и не видел. Новый сосед сначала представлял собой чемодан. Тот самый чемодан, похожий на концертный баян, что утром располагался посреди холла. Сейчас он стоял в углу, плотно сжав свои чёрные мехи, словно обиженные чёрные губы. Даже после выгрузки из него всех вещей, он всё равно не умещался в шкафу.
Когда я проснулся в очередной раз, хозяин чемодана тоже появился. Он назвался Владимиром и протянул мне руку. Ладонь была пухлая и какая-то очень лёгкая, как взбитые сливки, Потом он представил мне свою гостью. Любовь Пушкина пришла именно к нему. Была уже практически ночь.

То, что случилось о тот день, я могу лишь реконструировать. Более-менее ясную картину мне удалось сложить лишь на основе других рассказов Любы. Правда, не буду слишком много выдумывать про чужую личную жизнь. Но правда в том, что тем летом Любовь Пушкина, действительно, переживала сложный период. Может, поэтому так и напрягалась, когда очередной постоялец слишком долго вчитывался в эти два знаменитых слова «Любовь Пушкина» на её бейджике, приколотом к фирменному пиджаку. И даже если человек находил в себе такта промолчать, напряжение всё равно отпускало не сразу. Ей почему-то не до конца удавалось сделать выдох, застрявший воздух теснил ей грудь, а сердце в груди толкалось вяло, как резиновая груша.
Правда, она уже давно научилась вычислять умников, всегда способных додуматься до самого дурацкого комплимента, сказанного когда-либо женщине, и, как минимум, внешне была к этому готова. Кто бы и с каким умыслом ни заводил с ней разговор о Пушкине, у человека не было никаких шансов пробиться сквозь железобетонную стену её равнодушия и гостеприимства. Трещиной в этой стене могла бы считаться только её любезная улыбка — не привычная, фирменная, предельно доброжелательная, а чисто своя, любезная, с лёгкой кислинкой на губах. Максимум, что она позволяла себе сверх, так это окунуть гостя в сильнодействующую синь своих глаз и хорошенько его там повозюкать.
Нельзя однако сказать, что в последнее время ей совсем не хотелось кого-нибудь придушить или срочно побежать в ЗАГС и подать заявление на смену фамилии. Но в ЗАГС она привычно не бежала. Всякий раз уговаривала себя, что лучше подождать до поры, когда снова позовут замуж (впрочем и, выходя замуж, снова свою девичью фамилию оставляла).
Также невозможно было сказать, что ей уже стала невыносима работа в гостинице. Умом своим она прекрасно понимала, что многие мужчины пялятся на её бейджик только потому, что смотрят на её грудь, а если уж кому-то приспичило к груди прицепиться, то он обязательно прицепится. И тут всё равно, каким бы кусочком пластика она ни прикрывалась. Хоть «Васса Железнова», хоть «Ванина Ванини».
Ещё Люба знала, что её проблема уходит корнями в детство. Первый же мальчик, в которого она по-настоящему влюбилась, обидел её, прислав записку с надписью «Анне Керн». И хотя он потом оправдывался, что написал это вовсе не в насмешку, а чисто в целях конспирации, она никогда ему этого не простила.
Подруги ей завидовали. В их именах-фамилиях не было и десятой доли той высокой двусмысленности, которой она была окружена с малых лет. И девочек это злило. А больше всего злило то, что им не удавалось договориться, как правильнее её дразнить. Не кричать же, право, вслед за мальчишками с их убогой детской фантазией: «Эй ты, любовь Пушкина, ха-ха-ха!» Подругам очень хотелось придумать ей какое-нибудь обидное прозвище, что-нибудь наподобие Канистры, и они очень переживали, что одна Катюша Нистратова в классе уже была.
Люба и сейчас часто сталкивалась с этой Катей-бывшей-Нистратовой в магазине, поскольку по-прежнему жила с ней на одной улице, и про себя невольно продолжала называть её Канистрой. Но больше уже не радовалась тому, что вместе с детством ушла её прежняя дразнилка.
— Пусть бы даже немножечко и подразнили, — порой вздыхала она. — Вон ведь Чучело превратилось, в конце концов, в Кристину Орбакайте, и всем от этого только хорошо. — Мысленно она даже примеряла на себя различные ситуации и даже пробовала в них вжиться, но всё это получалось ужасно глупо и неуютно, как будто без спросу примериваешь чью-то одежду.
— С другой стороны, — опять задумывалась она, — вот тоже было бы здорово: вот снова выскочить замуж и разом сменить фамилию на какую-нибудь Лаптева, и с тех пор шагать по жизни легко, свободно и беззаботно, словно босиком по песку, переступая с пятки на носок, а не втыкая ногу, как копытное, в землю!
Ну, это-то да. При её чрезвычайно приятных, но всё же слегка избыточных формах необходимость ходить каждый день на высоких каблуках по силе переживаемого мучения уступала только необходимости целый день улыбаться.
В тот день, отдежурив смену, Люба Пушкина не поехала сразу домой, а легла поспать в их комнате отдыха, в самом дальнем по коридору гостиничном номере, который всегда считался резервным и в который, на крайний случай, действительно, могли кого-нибудь заселить, но, правда, уж настолько крайнего случая никогда ещё не случалось. В этом номере было всё необходимое для проживания — за исключением разве что графина со стаканами на подносе. Владелица гостиницы Нина Семёновна, ночуя там иногда, всегда искренне удивлялась, куда деваются эти стаканы, да и горничные всегда этому удивлялись. Но в каждой гостинице свои тараканы.
В тот день Люба не пошла домой ещё и потому, что там сейчас станет слишком жарко — солнце вот-вот начнёт заливать квартиру, и уснуть будет невозможно. Относительную прохладу можно было отыскать лишь на кухне, где окно выходит во двор, и если не зажигать газ, там было вполне терпимо. Вот только на кухне сейчас, наверное, сидит сын. Он сидит там в трусах и стонет. Стонет не столько от самой жары, сколько оттого что идёт сессия и завтра экзамен. Не настонавшись, сын сессию не сдаст.
А Любе хотелось немного выспаться: вечером у неё намечалось свидание, для которого нужно было ощущать себя в тонусе. Но спалось плохо. Так плохо, что хотелось, не вставая с кровати, как будто снова прилечь. Это чувство в последнее время стало для неё несколько навязчивым. Что было особенно неприятно и прежде всего потому, что словно утверждало жизненную правоту своего последнего мужа, который редкое утро не начинал фразой: «Ну вот, поспали, теперь можно и полежать». И сразу за этими словами следовала попытка быстрая хищническая попытка затащить её обратно в постель, хотя он сам знал прекрасно, что всё кончится ничем.
Впрочем, одной только этой присказкой про «полежать» муж не ограничивался. Он любил возбуждать её и другим юмором: «Ну вот, немного перекусили, теперь можно и поесть». Эту фразу обычно он припасал для больших праздничных застолий, когда все гости уже наелись и приступали к десерту. Вот тогда-то он вдруг вспоминал, что «теперь можно и поесть», и нагребал себе полную тарелку еды. Он жадно собирал всё, что ещё оставалось на столе: селёдку, оливье, курицу и наливал полную, до краёв, рюмку водки. На него вообще уходило много водки. Но, правда, они расстались они не из-за этого. Скорее, из-за того, что он слишком часто и слишком при гостях повторял свою, ненавистную ей присказку, что с точки зрения мужчины женщина обладает телом исключительно удобным для секса.
В дверь постучали. Первый раз Люба ответила «да» ещё из постели, хорошо зная, что это кто-то из своих. Затем постучали снова, и она опять ответила «да», хотя всё ещё была неодета. Не дожидаясь третьего стука, Люба надела пиджак, поправила на груди жабо и подошла к дверям.
В коридоре стояла горничная Гуля, маленькая смешливая узбечка с выпуклыми золотыми зубами.
— Люба, там вас Нина Семёновна зовёт.
Гуля работала в гостинице уже давно, но всё ещё оставалась новенькой, поскольку плохо понимала по-русски. Она лишь застенчиво улыбалась, когда её спрашивали: «А муж не пересчитывает тебе зубы после работы?» Муж её в самом деле казался на такое способен, поскольку с виду походил на злого басмача — из старого кино про пограничников, пограничных собак, бедных дехкан и богачей-баев. Он лично привозил Гулю на работу и лично забирал домой. Сам он трудился где-то неподалеку жестянщиком и часто привозил-отвозил жену на помятых или уже отрихтованных машинах, чьи кузова украшали большие белые пятна автомобильной шпаклевки, пугающие, как следы библейской проказы. Но всё бы ничего, если бы Мушариф отъезжал сразу, а не предлагал постояльцам гостиницы услуги такси. Постояльцы сильно пугались. Хозяйка гостиницы, Нина Семёновна, старая добрая женщине из бухгалтеров, вела с Мушарифом долгую затяжную войну и грозилась в отместку уволить его жену. Гуля очень боялась мужа, но хозяйки гостиницы боялась всё-таки больше.
— Люба, Люба, идём… — звала она и подмахивала перед собой в воздухе рукой, будто сметала что-то со стола.
Люба вышла в коридор и заперла за собой дверь.
— Что вы опять там не поделили с Ниной Семёновной? — спросила она.
Гуля только улыбнулась своей златозубой улыбкой. Она всегда улыбалась, даже когда горько плакала.
Вместе они прошли по длинному коридору, покрытому мягким линолеумом и вышли на лестницу из искусственного мрамора. Громко цокая каблуками, Люба стала спускаться первой. Навстречу ей шумно, с разговорами и одышкой, поднималось несколько человек. Люба заранее изобразила приветливость на лице и взяла немного правее. Цок-цок-цок. Но путь ей внезапно преградили. Следующую долю секунду она словно висела над пропастью, отчаянно балансируя на высоких каблуках: ступенька вдруг показалась предательски узкой, а лестница невозможно крутой. Человек, внезапно преградивший ей путь, возник неоткуда. Возможно, он очень спешил и выскочил из-за спин толстяков, поднимавшихся по лестнице, намереваясь их обогнать, и тут увидел её, над ним уже нависающую. А она испугалась. Испугалась чисто по-женски. Голова человека, бегущего снизу, приходилась как раз напротив её груди. Ещё немного, и он бы ткнулся туда лицом, как в кремовый торт.
Быть может, то был инстинкт, в чём-то близкий реакции женщины в общественном транспорте. Быть может, то был инстинкт женщины-администратора, которая, знакомясь с проблемными и особо скандалящими гостями, уже выработала эту привычку — чуть раньше, чем ожидается, выкинуть вперёд свою правую руку с узкой острой ладонью, словно намереваясь воткнуть её скандалисту в солнечное сплетение. Это всегда хорошо действовало на мужчин, которые инстинктивно выдыхали и чуть заметно сгибались. А потом забывали, что хотели сказать.
Или, может быть, то был инстинкт умной женщины, знающей, как надо здороваться с мужчинами. Надо протянуть свою руку лодочкой вверх (но только не вниз, предлагая, как бы поцеловать) и тем самым вызвать у мужчины желание накрыть своей большой тёплой сильной ладонью твою, маленькую, холодную, беззащитную. Наверное, это был бы самый лучший вариант, к тому же помогающий сохранить равновесие, если бы… Если бы ей не показалось, что мужчина своими расширенными глазами тупо таращится на её бейджик и если бы в ту же секунду — и буквальным образом прямо под руку! — не сверкнула откуда-то сбоку золотая улыбка горничной Гули, находившей взаимное расположение ночного администратора с незнакомым мужчиной нестерпимо смешным.
Дальше она уже плохо помнила: во что и куда там ткнула. Но, похоже, она всё-таки оттолкнула меня, а когда узнала, что я внезапно заболел, посчитала себя виноватой.

Думаю, это была чистая случайность, что владельца чемодана, Владимира, поселили именно в тот номер, в котором я задержался ещё на одни сутки. Не случайно было разве лишь то, его всегда к кому-нибудь подселяли — даже если свободные одноместные номера имелись в наличии. На этом, кажется, настаивала сама Люба, не желавшая попасть в ситуацию, когда может оказаться с этим человеком наедине.
Владимир приезжал в эту гостиницу каждый месяц, как по расписанию. И фактически даже по расписанию. Он приезжал сюда в первые выходные каждого второго месяца. Он хотел поговорить с Любой. Насколько я в ту ночь понял, они вместе учились. Учились в Ленинграде, в пединституте, на одном факультете, на одном курсе, но в разных группах.
Поначалу Люба не могла его даже вспомнить. В том грузном мужчине, который стал часто появляться на её страничке в «Одноклассниках», она не узнавала никого из своих прежних сокурсников. Пусть парни не меняют фамилий, но фамилия Соколовский ей тоже ничего не говорила. Лишь медленно, постепенно в её памяти проявлялся образ большого несуразного парня из другой группы, который и в самом деле мог попадаться ей на глаза.
Странный это был парень, с телом круглым и рыхлым, как разварившаяся в мундире картофелина и со столь же некрасивым лицом, которое покрывала красноватая бугристая кожа. Да ещё саму эту кожу покрывала щетина, недельная, клочковатая, сально-чёрная, как и волосы на голове. Неприятный он был. Вот поэтому никак и не вспоминался. А ещё потому что никто не называл его ни Владимиром, ни даже Соколовским, а только Вовчиком или Жирным Вовчиком, а ребята ещё и Вовчим Соколом. Это потому, что они совершенно издевательски обвиняли его в том, что он отбивает у них лучших девушек курса. «Ох, и ловкий ты, Вовчик!» говорили они ему, кивая на какую-нибудь девушку, про которую сами же самозабвенно и врали, что она в него страшно втюрилась. Ловкий Вовчик лишь растерянно улыбался, а потом уже навсегда остался для всех Вовчим Соколом.
— Господи! Неужели это Вовчий Сокол! — опознала, наконец, Люба своего странного интернет-поклонника. А потом быстро стала вспоминать. Да, о нём рассказывали фантастические вещи.
Например, в перерывах между парами он доставал из портфеля три банки: одну на восемьсот грамм, другую на пятьсот, а третьей была майонезная баночка. В первой был суп, во второй — котлета с гарниром, в третьей — кисель или компот из сухофруктов. Ребята, по большей части жившие в общежитии, без судорог не могли на это смотреть и дружно уходили курить; девушки обсуждали своё девичье, и лишь время от времени подсказывали Вовчему Соколу, чтобы тот не стеснялся и угостил котлеткой вон ту голодную даму, проспавшую утром завтрак. «Смелее! Она не устоит», подначивали они не хуже ребят. На худой конец, советовали они, рыцарь может воспользоваться своей ленинградской пропиской.
— Дон Жеван! — потом ещё вспомнила Люба. — Да, его ещё звали дон Жеван.
Найдя её в «Одноклассниках», дон Жеван не был особо деликатен, а сразу написал, что он был в неё влюблён. Все эти институтские годы он был в неё безумно влюблён. Он любил её тайно, с расстояния, издали, но однажды они несколько минут провели вместе, и это были самые счастливые минуты в его жизни.
В первый момент Люба почувствовала себя жертвой издевательства. Нет, она была абсолютно уверена, что она никогда с этим парнем не общалась. Видела его, разумеется. Наверняка кто-нибудь показывал на него пальцем, наверняка они сталкивались где-нибудь в коридоре, переходя из одной аудитории в другую. Может быть, даже относительно близко сидели в актовом зале. Может быть, даже она когда-нибудь посмотрела в его сторону или на него самого, но так, как смотрят и на тысячи других лиц, не оставляющих потом в памяти ничего.
В гостинице скоро все узнали, что этот постоялец приезжает только ради Любы. Она не стала отпираться, но сказала, что это просто бывший одноклассник.
— Ай! Одноклассничий! — воскликнула горничная Гуля и с тех пор только так его и называла.
Гуля всегда очень радовалась, когда Владимир появлялся в гостинице, потому что он привозил с собой очень много вещей, вплоть до телескопической чесалки для спины, что, вероятно, говорило об очень большом достатке. Для горничной этот постоялец был реальный богач. Муж Гули, Мушариф, тоже не выпускал Владимира из своего поля зрения. Он страстно отвозил его на вокзал.
В тот вечер Гуля несколько раз заглядывала к нам в номер. Она как бы беспокоилась обо мне больном, но больше оказывала внимания Владимиру с Любой. Которые что-то там тихо пили и чем-то скромно закусывали. Возможно, я их немного стеснял, лежащий под несколькими одеялами на кровати, однако не до такой степени, чтобы они могли подумать об оставлении больного в покое. Мне даже показалось, что одного из них третий лишний определённо устраивал.
Люба сидела ко мне спиной, и, просыпаясь, я мог видеть только Владимира, с которым в её присутствии произошла какая-то перемена. Он был приятен. Не знаю, как это объяснить, но от него исходило что-то доброе. Грустное, но доброе. Странно, я даже почувствовал к нему некое мимолётное сострадание и уже по этому одному понял, что теперь выздоравливаю.
— А второй раз, когда нас отправили убирать листья в парк, — говорил он сухим, шелестящим голосом, что-то вспоминая. — Весь курс тогда сняли с пары и отправили в парк, потому что объявили субботник, и ты тогда на весь парк крич… Ты громко говорила, что в день рождения Ленина надо учиться, учиться и учиться, а не грабить, грабить и грабить.
Даже со спины было видно, как при этих словах Люба улыбалась.
— Я хотел подержать для тебя мешок. Все парни держали такие мешки, в которые девушки загребали и заталкивали листья, а потом мы всё это собирали и относили. Там между деревьев бегала потерявшая собака. Английский сеттер. Она ко всем подбегала, обнюхивала и вдруг подбежала к нам, а у меня в сумке был обед. А ты и до этого всё время смеялась и всеми нами командовала, очень возбуждённая. И тут ты стала кричать, что собака совсем бездомная и голодная, и ты закричала на меня: «Эй ты, доставай котлеты, она чувствует, что у тебя пахнет!» А у меня и правда в сумке были котлеты, но ты это так сказала, что я даже не знаю… Мне вдруг стало очень обидно, и я начал открывать сумку, но ты не смогла дождаться, ты выхватила банку из моих рук и сама вытащила котлету. Ты протянула её собаке и стала говорить «на-на-на», а собака только понюхала и убежала. Она искал хозяина. Мне было очень стыдно. А ты не знала, что делать с котлетой, и тебе было тоже стыдно. Ты стала засовывать котлету назад в банку, а она переломилась, и половинка упала на землю, на листья…
Люба сидела, не шевелясь.
— Потом ты, конечно, извинилась. Ты сама меня догнала, и мы вместе пошли по аллее. Ты несла свои грабли, а я нёс ещё и чужие, их было много, они уже не умещались на плече, но я хотел взять ещё и твои, а ты мне их не давала, а потом вдруг сказала: «Володя, я бы хотела…» Но я тебя перебил и сказал, что это всё ерунда. Я чувствовал, что ты нисколько не виновата, и всё случилось из-за… Ну, в общем, из-за того молодого преподавателя с кафедры, который был тогда с нами за старшего. А потом, когда мы отнесли грабли, я снова увидел английского сеттера, но он был уже на поводке и с хозяином, и я хотел к тебе подойти, но ты была уже далеко, вы всё ушли вперёд.
— Я не помню, — твёрдо сказала Люба, выдержав некоторую паузу.
Они помолчали.
Не знаю. Возможно, она просто не хотела помнить. Но мне потом почему-то думалось, что это была их тайна. И весь этот короткий рассказ, и последовавшая за ним пауза были для них чем-то вроде ритуала. Или даже какого-то обязательного элемента игры. Он ей говорил «было», а она отвечала «нет». Потому что после этого они заговорили гораздо более легко и свободно, даже шумновато. Но я уже уснул. Они меня утомили.

В тот же год, осенью, в её золотую пору, я снова был в Пскове. Специально сделал крюк по дороге из Питера в Москву, чтобы посмотреть кремль. В той же гостинице я снял номер на ночь, но прожил там два полных дня. Каждое утро я уходил смотреть город, его музеи, бродил по улицам, набережным и к вечеру возвращался. В гостинице за прошедшее лето ничего не изменилось. Любовь Пушкина всё также стояла за стойкой администратора, Гуля по-прежнему улыбалась золотыми зубами, а Мушариф продолжал кататься на тех машинах, которые ремонтировал.
Была середина месяца, поэтому я не наделся встретить в гостинице Владимира. Но я спросил Гулю, и она мне сказала, что его с нетерпением ждут, потому что в начале сентября он не приезжал. С Любой мы один раз позавтракали в буфете и один раз поужинали в ресторане в центре города. Она была в тонусе, но её подбородок вдруг начал как-то подпрыгивать, когда я скользь упомянул про Владимира. Что между ними произошло, я так и не узнал.
Выехав на следующее утро из Пскова, я всю дорогу был в полной уверенности, что заеду на золотую осень в Михайловское, но потом передумал и проехал мимо.