Найти тему
Вакцина для цикад

Рубик. Рассказ

На картинке, правда, ЗИЛ-157
На картинке, правда, ЗИЛ-157

Его звали Рубик. Он появился в гараже примерно в восьмидесятом году, перед Олимпиадой, когда из Москвы ненадёжный элемент высылали за сто первый километр. А как уж он попал за тысяча первый — это тайна, покрытая мраком и завёрнутая в чёрную фотографическую бумагу.
Рубик возник ещё задолго до того, как появилось такое словосочетание «кубик Рубика». Конечно, у него были имя и фамилия, было отчество, но их достоверно знали только в конторе нашего леспромхоза да ещё завгаражом Перехватов, который выписывал нам путевки. Однако и он, написав «Руб…», внутренне весь как-то напрягался и почти зримо принуждал свою руку дописать правильное «…ен». (Рубен — это была фамилия Рубика). Не раз и не два Перехватов чертыхался и, скомкав путевку, бросал её в мусорное ведро. За перерасход бланков его даже вызывали к контору: подозревали, что он выписывает «левые» путёвки. Там же конторе, где-то в сейфе отдела кадров, в этом ковчеге завета, лежала трудовая книжка Рубика — таинственная, как свитки книги Бытия. Поэтому вся его биография доходила до нас лишь в обрывках им же самым препарированных преданий. Их было три. Первому мы верили безоговорочно. Оно было связано со словами «расконвоированный на Колымской трассе».
Кому интересно, у нас в гараже у нас были только два типа машин: «ЗИЛ-157» и «ЗИЛ-131», все трехоски, бортовые и бензовозы. Они обслуживали разбросанные по тайге лесопункты. Но Рубику как человеку чужому достался совсем уже древний «ЗиС-151», разобранный до состояния съеденного песцами кита и не списанный на металлолом только в силу какой-то личной заботы завгара Перехватова. Всякого новичка он старался сначала посадить именно на эту машину, обещая вскоре пересадить на другую — как только кто-нибудь уволится. Местные на это не покупались, а Рубик лишь кивнул головой и пошёл в контору писать заявление о приеме на работе.
Мы встретились с ним в коридоре. В тот день я относил наши членские взносы в комитет комсомола, увидел незнакомого человека и проводил его до отдела кадров. У Рубика было очень выразительное, рельефное, городское лицо. Лично мне он немного напоминал актера Рубанского из фильма «Коммунист».
— Какой приятный мужчина! — всполошились конторские бабы.
Машину он собрал за два месяца осенней распутицы и к зиме поставил на ход. Он знал все профессии. Сам варил раму, сам учил кузнеца, как лучше закаливать рессоры, в одиночку снимал коробку, раздатку, перекатывал мосты. Растрогавшийся завгар Перехватов выписал ему лучший двигатель после капремонта. Перехватов постепенно полюбил Рубика и даже в тайне подкидывал ему новые запчасти, часто в обиду другим шоферам — людям чисто крестьянского склада, которые, да, относились к машине как к родной корове-кормилице, берегли её всячески и ухаживали, но, когда приходило время, без раздумий пускали под нож.
Избежавший участи списания, подлатанный и подкрашенный, «ЗиС» работал наравне с другими машинами, но, конечно, не мог тягаться с ними на бездорожье. Его маленькие узкие колеса (сдвоенные только на задних мостах) сильно врезались в грязь, прыгали на гатях, плохо держались на лежнёвках. Но Рубик был ас. К ночи он возвращался из таких рейсов, из каких другие выбирались по несколько суток.
В гараж Рубик приходил и уходил одетый, как все. Но перед рейсом переодевался. Зимой и летом в кабине Рубика лежал старенький залоснившийся тулупчик и такие же старые, лысые унты. Даже в самый июльский зной Рубик не садился за руль, не надев унты, пусть на босу ноги, и не накинув на голые плечи тулупчик. Но всё же главные чудеса начинались зимой. Тут сила Рубиковых привычек возводилась в такие «колымские» степени, что это было сверх понимания даже нашему северному уму.
Часто его машина возвращалась с изрубленным бортами. Многие знают, если зимой случается что-либо с мотором, то надо первым же делом развести под ним костерок, чтобы не дать замёрзнуть воде в системе охлаждения. Для этого достаточно было сделать шаг в сторону, в лес, отколупнуть топором от сосны или ёлки щепку-смолюшку и захватить с собой несколько сушин.
Рубик при остановке двигателя тоже выскакивал с топором. Только не бежал в лес, а подскакивал к кузову и начинал бешено рубить задний борт. Сперва мы только смеялись. Мы же не знали, что такое колымская трасса и что такое голая тундра — и вправо и влево, и назад, и вперед — на тысячи километров вокруг.
А ещё у него было очень особое отношение к шофёрской взаимовыручке. Нет, мы, разумеется, помогали друг другу. Если машина стояла с поднятым капотом или снятым колесом, значит, надо остановиться. Мы что, не русские люди? Но Рубик поражал совсем уже фанатичной, неистовой, жертвенной готовностью помогать. Порой даже становилось неловко. Потому что глохла твоя машина, а он рубил борт своей.
Один раз я сам останавливал его руку, и он чуть не пошёл на меня с топором. Глаза у него были цвета снега. Единственное, чего удалось от него добиться, какое-то невразумительное «так надо». Кому так надо? Зачем так надо? Так надо. Повторно я в том убедился практически через несколько дней, когда на лесной делянке из-за мороза у меня не завёлся двигатель. Проблема была пустяшной. Достаточно было намотать на палку ветошь, опустить в бензобак, а потом подержать факел под карбюратором. Оказывается, надо было не так. Надо было быстро скинуть тулуп, снять пиджак, оторвать от рубашки рукав, сунуть его в бензобак, обмотать вокруг карбюратора и поджечь. Тут я уже не сопротивлялся.
Думаю, у Рубика это было какое-то ослепление, белый ужас перед лицом тундры, такой глубокий инстинкт, вернее, условный рефлекс, что человек уже действует на автопилоте. А иначе зачем рубить борт, когда в лесу полно дров, или рвать рукав, когда за спинкой сиденья лежит кипа ветоши?
Впрочем, как и многие шофера и не только зимой, он всегда имел другой способ подогрева. Но уже личного подогрева. И этим способом он никогда ни с кем не делился. Более того, никто никогда не видел, чтобы он на работе пил. Больше всего это озадачивало завгаражом Перехватова. Перед рейсом Рубик обязательно залезал под машину с нагнетательным шприцом. У него это называлось «пошприцевать крестовины». Только вместо привычного всем «чав-чав» из-под машины отчетливо доносилось «буль-буль».
Перехватов выходил из себя. Он же видел, что Рубик только что выпил. Это видели все. Когда Рубик принимал на грудь, у него резко отвисал нос и заметно длинней становились руки. Перехватов бросался под машину и осматривал под ней все места, где можно спрятать бутылку. Но любой шофёр знает, что там негде спрятать бутылку.
— Ну где? Где? Говори, — говорил Перехватов, вылезая из-под машины и вытирая грязные руки. — Ведь найду! — грозил он.
Рубик лишь пожимал плечами:
— Ну, найди. Я что, мешаю тебе? Наше дело правое — не мешать левому.
Это была его любимая присказка.
Трезвым Рубик никогда не был, но и пьяным становился только раз в месяц. В день получки. Аванс он за деньги не признавал.
В этот день в гараже появлялась Ефалья, не старая, но угасшего вида женщина, у которой Рубик квартировал. Летом она появлялась с велосипедной тачкой, на которой возила скотине траву, зимой — с санками.
То, что называлось у Рубика «пить», для него значило пить «капитанский пунш». Ради него он держал в шкафчике раздевалки большой медный ковш. В ковш он высыпал пачку чая и заливал её портвейном. Чай был непременно индийским, портвейн — в принципе любым. Не буду врать, будто видел сам, но мужики говорили, что однажды, когда в магазине не было портвейна, а был только вермут, Рубик нашёл пустую бутылку из-под портвейна, снял этикетку и наклеил её на вермут. Лишь после этого налил вино в ковш.
Пунш он готовил на горне в кузнице, когда завгар Перехватов уже уходил домой, бросив особо недовольный взгляд на Ефалью.
Водку Рубик пил тоже, но она его как-то не брала. Он её принимал каждый день под машиной. А вот пунш пил с неподражаемым смаком. И каждый глоток сопровождал словом «проба».
Так мы узнали, что, вернувшись с Колымы, Рубик работал в экспериментально-испытательном цехе ЗиЛа, Завода имени Лихачева. Испытывал новые вездеходы. «Проба» — было написано на номере каждой машине, которую испытатели гоняли по всем проезжим и непроезжим дорогам СССР.
Это было второе предание Рубика. Самое короткое. Потому что, хмелея, он вскоре переключался на главный рассказ своей жизни. Про Жукова, про маршала Победы. Про Жукова он вообще-то он знал множество баек. Но чаще всего рассказывал одну — так же смачно, как пил свой пунш.
Эта история (она же третье предание) якобы относилась к завершению Сталинградской битве, которая никогда бы не закончилась окружением, если бы не находчивость Жукова. При подготовке контрнаступления обнаружилось, что для танковых армий катастрофически не хватает антифриза. Его тогда делали на основе спирта, воды и глицерина. Была зима, было очень холодно, а спирта не хватало даже людям — что уж говорить про машины.
— И что делает Жуков? — спрашивал Рубик, обводя нас взглядом всеведающего. — Он снимает трубку и звонит…
— Сталину?
— Сталину? Бери выше! Прямо Рузвельту. Слушай, говорит, камрад союзник, а какой там у вас антрифриз? Сплошной этиленгликоль, говоришь? И люди, значит, его не пьют? Замечательно. Ну, вот что, товарищ Франклин, не знаю, как тебя по батюшке, выпиши-ка мне пару сотен бочек ради общего дела.
И вот через Северный полюс, маршрутом Чкалова, самолётами, в СССР перебрасывается столько этиленгликоля, что его хватило на несколько танковых армий. И Сталинградская битва закончилась полной нашей победой.
Мы как бы верили. Верили ещё и потому, что на всякого усомнившегося он просто переставал смотреть, равнодушно заметив в сторону:
— Наше дело правое — не мешать левому.
У него это почему-то получалось ужасно обидно.
Допив последний глоток и сказав в последний раз «проба», Рубик обычно пытался встать, но руки у него к тому времени отрастали до земли. Ходить с такими руками он уже не мог.
Ефалья грузила его на санки и везла домой. Санки дёргались, он качался и тыкался носом себе в грудь.
Этот человек проработал у нас в гараже почти целых два года. Весной, в распутицу, машины вставали на прикол. Шофера уходили на сплав. Собственно, это было уже завершение сплава. Требовалось «идти с хвостом». Две бригады пешком продвигались по обе стороны реки, сталкивая в уже низкую воду застрявшие на берегу брёвна. Конечно, пробираться по воглым, заиленным, заваленным мусором-водоплавом, безлюдным лесным берегам, сквозь поломанные кусты и деревья да с ещё с тяжёлым багром было очень тяжело, стариков обычно не брали, да и вообще это дело считалось добровольным, всегда можно было остаться в гараже и просидеть там два месяца на жалкой ставке слесаря второго разряда, но Рубик был несколько жаден до денег.
На сплаве он застудил грудь. И вот, когда его парили в бане, вдруг увидели эту татуировку. Во всю его спину был нарисован гнутый самолётный пропеллер, обвитый колючей проволокой и воткнутый в могильный холм ягодиц.
Рубик умирал беспокойно. В больнице он всё время просил врачей, чтобы те разрешили ему капитанский пунш, однако доктора уверяли, что «в наши восьмидесятые» от пневмонии не умирают, и кололи антибиотики. Пунш ему всё-таки принесли, он был в грелке и ещё тёплый. Возможно, мы всё сделали правильно, доведя кипение «до пены под ключ» и оставив затем на пятнадцать минут «преть», но сготовь его Рубик сам, мне кажется, он бы выжил.
На похороны из Москвы прилетела его дочь. Татьяна Петровна. Она ничем не походила на своего отца. Преподавала историю музыки в серьёзном музыкальном училище. Правда, на сами похороны она опоздала, а поэтому задержалась у нас в селе до «девяти дней». Жила у Ефальи. «Девять дней» ей позволили отметить в столовой леспромхоза. Директор тоже дал денег из своего фонда. Пришёл весь гараж и почти все конторские.
А на следующий день вышло так, что я летел в город на комсомольскую конференцию, и этим же самолетом улетала Татьяна Петровна. Была полная весна. Старенький дребезжащий грузо-пассажирский Ли-2 выполнял свои рейсы уже не на лыжах, а на колёсах. Мне почему-то всегда нравился этот самолет. Колёса у него не убирались до конца. Как лапки у птицы.
— Вот на таком самолете он и летал, — сказала Татьяна Петровна, когда мы садились рядом по левому борту. — Отец сидел справа, второй пилот. — Она кивнула на открытую кабину пилотов, — а командир слева.
Это я уже знал. Это знали все. Она сама говорила на девять дней. Стояла, сжимала в обеих руках столовский стакан, и говорила, говорила, рассказывала. Наши мужики такие долгие речи выдерживать не могли, они потихоньку наливали и пили, наливали и пили, и даже парторг с замдиректора, сидевшие по обе стороны от Татьяны Петровны, отвернувшись, опрокидывали в себя по пятьдесят грамм, а она всё говорила и говорила. Про войну, про орден, про коллективную драку между моряками и лётчиками в московском ресторане «Пекин». Про своё детство.
Когда самолет взлетел, она вдруг заплакала.
В аэропорту я помог ей донести сумки до зала ожидания. Там мы расстались. Я поехал в город, а она села дожидаться самолёта на Москву.
На могиле Рубика поставили четырехгранный сварной обелиск, покрашенный густым чёрным кузбасслаком — тем самым, которым мазали рамы, мосты и колесные диски машин накануне весеннего техосмотра. Звезду вырезали из треугольника катафота — одного из тех, что, словно красные ушки, торчали над кабиной каждого леспромхозовского «ЗиЛа».
Ефалью взяли в гараж техничкой, и она проработала там до пенсии.
«ЗиС» простоял нетронутым целый год, потом с него сняли двигатель, а после того, как Перехватов уволился, списали.