Мне нравилось видеть её лицо. Даже по утрам. Отёкшее после бессонной ночи, с отпечатком складок подушки на щеке, с мешками под глазами цвета чухонского неба, с льняной прядью, прилипшей к тонким, приопущенным в уголках, губам маленького, кукольного рта — оно всё равно оставалось для меня родным. Мне нравилось смотреть, как она вставала, хлопала себя по лицу, разгоняя кровь, брала со стола стакан вчерашнего чая, оставившего плотный коричневый налёт на стенках, выпивала его залпом, шла, поскрипывая половицами, к умывальнику с ледяной водой, потом поднимала голову, непонимающе смотрела в отражение: «Кто ты?». Наконец, вспоминая, ухмылялась ему, приговаривая каждый раз: «Ну чё, привет, новый денёк», после долго расчёсывалась гребнем, свивала косу, укладывала её вокруг головы, оправляла одежду, снимала крышку с тарелки остывшей картошки, поливала её горячим маслом. Брала из кучи в углу книгу — обычно это была или Библия, и тогда она её читала страницу за страницей, увлечённо пережёвывая завтрак, или «Воскресение» Толстого, которое она открывала на любимой главе, застывала на одной странице, запускала обе пятерни в волосы и беззвучно шептала: «Ма, ма, мамамамамамамама».
Мне нравились эти мгновения, когда даже мыши в подполе затихали под стук настенных часов, а ветер, бессильно отбившись в стекло, улетал шуметь соснами на песчаном яру, — недолгие минуты тишины под потрескивание огня в горниле печи и полешек, изъедаемых древоточцами. В какой-то момент раздавался надсадный металлический хрип кукушки, затыкаемый летевшей в неё книгой, и, пунктуальный, как немец, в дом входил он — чёрные усики, прожжённая шинель, глубоко посаженные глаза. Доставал из-за пазухи четверть мутной сливовицы, разливал по стаканам, выпивал, закусывал луковицей, кряхтел и задавал риторический вопрос:
— Не спишь?
Она исподлобья, поблёскивая глазами, волчицей смотрела на него и отвечала:
— Тебя жду.
— Что ты так кочегаришь? — спрашивал он, поводя плечами, но не снимая одежду.
— Мёрзну, — огрызалась она.
— Согреть?!
— Что надо?!
— А ты тройку не гони, культурная, нимб слетит от ветра! — рычал Чёрные усики, впечатывая кулак в столешницу, доливал её стакан до краёв и командовал: — Пей! Работа ждёт!
Она послушно проталкивала глотки в горло — он жадно смотрел на её шею, — грохала стакан об стол:
— Опять?
— Снова! Ты не бузи, зарплату получаешь — трудись! Труд делает свободным, — смеялся он, обнажая жёлтые зубы. — И не гони на меня! Я тоже, понимаешь, художником был, между прочим! Какие картины писал, ух! Смирись уже! Бог мир таким сделал и нас в нём жить заставил! — вскакивал он, отшвыривая табурет.
— Женишься на мне? — прерывала она поток его умствований.
— Женюсь, Ташенька, женюсь! Вот те крест! Посмотри, что я принёс! — он выворачивал вещмешок, оттуда сыпались кофточки, блузки, заколки, цепочки: — Во! Смотри какой!
Таня дрожащими руками брала очередного плюшевого медведя, утыкалась в него курносым личиком, шептала: «Здравствуй, милый. Я назову тебя Лёлем», сажала его в угол и спрашивала напарника:
— А белое платье? Хочу белое платье!
— Будет! С другой партии обязательно будет! — заверял он её блеском карих глаз, падая на колени: — Таша! Ташечка, Ташуля! Всё будет хорошо!
— Дурачок ты, Тоша!
— Меня Слава зовут.
— Плевать!.. Глупенький, — она гладила его натренированными пальцами, напевая: «День погас, и в золотой дали / Вечер лёг синей птицей на залив».
Слава-Антон затихал, слушая её переменившийся голос, потом нехотя вставал, говорил:
— Пора. В Клепачицах террорюков заловили, тамошних и озерковичских гонят на акцию.
— А что, сами не могут? Или соляра кончилась?
— Ты ж знаешь этих… они не мараются.
— Сколько брать?
— Три обоймы хватит, — отвечал он, протягивая браунинг ха-пэ тридцать пятого года.
— Ну что, пойдём, до крапивы сводим, — говорила Татьяна, заканчивая заправлять три магазина по тринадцать.
И снова наступала тишина. Мне не нравилась эта тишина, когда мыши, обнаглев, выбегали доесть крошки со стола, когда кукушка нудно куковала полдень, когда псы заливались за окном, скрипел снег или чавкала грязь от множества шагов и ветер шумел в соснах, прорезываемый звуком частых одиночных выстрелов.
После взвизгивала дверь в сенях, они вваливались, разгорячённые, краснощёкие, в избу, кидались к столу, жадно пили, оттирали передо мною кровь с рук. Таня говорила, что жутко замёрзла и никак не может согреться, Антон-Слава грел её отчаянно на скрипучем топчане под приговоры «Любимый, делай это, делай, скотина, бери, тварь, бери, бери!». Их рычание становилось хриплым и тяжёлым, она снова начинала его ненавидеть, ненавидеть этот запах, ввалившиеся глаза, чёрные усики, царапала до крови эти острые скулы. Он грозился удавить её, как гадюку, и удавиться самому, она гнала его чистейшим матом, он пулей вылетал из дому, проклиная стерву и сшибая ударом двери штукатурку со стен. Она падала на свою лежанку и вонзала бледный взгляд в дрожащую у потолочной балки паутинку.
Я любило эти обессилевшие руки, это неровное дыхание. Я любило Татьяну.
Годы прошли, и я всё так же живу с нею. Каждое утро она подходит ко мне, приглаживает седые кудри, зовёт к завтраку внучек и больше никогда — никогда! — не спрашивает у меня своё имя. Лишь зажигает толстую свечу и быстро твердит: «…приими милостию Твоею и всех внезапу преставльшихся к Тебе рабов Твоих Димитрия, Антона, мужчину в клетчатой кепке, Светлану, Кирилла, женщину в зелёном пальто, Виктора, Василия…» И они приходят, один за другим, сотня за сотней, смотрят в тонкие губы, перечисляющие их имена, и ждут её в моём серебряном сумраке.
Ждут, прощая эти выцветшие глаза, похожие на больное чухонское небо.
Редактор: Глеб Кашеваров
Корректор: Анастасия Давыдова
Больше Чтива: chtivo.spb.ru