Найти тему
Бельские просторы

Тума

Изображение сгенерировано нейросетью Kandinsky 3.0

Натужное гудение мотора вновь перекрыл все тот же визгливый, действующий на нервы, будто бы захлебывающийся голос:

— Тума! Тума! Тума!..

Голос то нарастал, переходя на отчаянный крик, точнее даже — лай, то затихал, постепенно замирая, оставляя в ушах немую, вибрирующую пустоту:

— Тума!.. Тума...

Уже который раз Саньяр начинал чуть ли не бредить одним и тем же отрывистым, лающим словом, внезапно всплывающим из глухой бездны сознания, так что приходилось делать над собой немалое усилие, чтобы освободиться от этого наваждения и вздохнуть наконец свободно. Но каждый раз это требовало огромного напряжения воли.

Правда, случалось это нечасто. Днем, когда за стеклом кабины открывались знакомые ему степные дали, где почти всегда появлялось что-то новое и интересное, дразнящий голос из далекого детства молчал и на душе было покойно и уютно. Тогда Саньяр нередко напевал себе под нос, озирая мерно проплывающие просторы. Он успевал приглядеться ко всему живому, загадывал разные, иногда самые несуразные желания, которые должны были осуществиться при тех-то и тех-то условиях, потом следил за тем, действительно ли они осуществлятся, и эта бесконечная игра с самим собой забавляла его, заставляя отвлекаться от дурных мыслей. Но получалось и так, что он задерживался в дороге, машину ли ремонтировал, груз ли не мог получить вовремя, вот и тащился тогда в одиночестве по темной степи, меж холмов и распадков, чувствуя, как начинает звучать это отвратительное, выедающее душу слово: “Тума! Тума!”. Постепенно Саньяр научился его приглушать, отгонять от себя, как отгоняют навязчивого, неприятного человека. Проклятое слово с каждым разом как бы отходило от него все дальше и дальше, и он был рад этому, ибо за годы, проведенные в дальних дорогах, оно не только успело его извести, но и источило сознание, как дождевые капли точат камень.

В последние годы Саньяр почти не вылезал из-за баранки. Чего только не передумал, чего не вспомнил за долгие часы дальних дорог! Ездить приходилось осторожно, с оглядкой, чутко прислушиваясь к каждому изменению в шуме мотора, боясь очередной поломки. Полуторку свою он, можно сказать, собственными руками собрал, потому и дорога она ему была, потому и относился он к ней, как к больному человеку, который в любую минуту может свалиться с ног. Может быть, поэтому машина слушалась только его рук. Однажды (на хмельную голову) Саньяр доверил машину одному из приятелей, тоже водителю, так потом пришлось неделю приводить ее в порядок.

Задержка в пути из-за поломки машины было самым страшным наказанием, которое только можно было придумать. Ночные часы вообще были для Саньяра наиболее тягостными и томительными, именно в такую пору чаще всего начинало звучать в его ушах короткое и противное слово:

— Тума! Тума!..

И единственное, что радовало — это ожидание предстоящей встречи: молодая жена Хамдия никогда не засыпала, не дождавшись его возвращения. Всю ночь глаз не сомкнет, будет по многу раз разогревать самовар, но спать не ляжет. Зато какое счастье, какое горячее блаженство охватывало Саньяра, когда он обнимал ее тугое тело. А она сперва по-девичьи съеживалась, упиралась кулачками в его грудь, но, сомлев под его ласками, сама начинала жарко его обнимать, плотно прижимаясь. И только потом, насладившись своим счастьем, засыпали они крепким, беспробудным сном, и во сне продолжая сжимать друг друга в объятьях.

Однажды машина забарахлила в самом неподходящем месте, замерев неподалеку от той черты, за которой начиналось таинственное пространство под названием “зона”. Саньяр спешил, нервничал и, может быть, поэтому никак не мог найти неисправность. И будто сердце чувствовало неладное: неподалеку послышался рев мотора и затем рядом остановился “вездеход”, из него тут же вышли трое в форме. Один из них решительно подошел к Саньяру, спросил суровым голосом:

— Кто такой? Почему тут торчишь?

Вчерашний сержант Саньяр сразу отреагировал на командирский голос и попытался объяснить что к чему.

— ...Твою мать! — обругал его командир. — Нашел место застревать.

Командир сам стал копаться в моторе, недовольно матерясь и кроя на чем свет стоит “все эти колхозные тарахтелки”. К нему на помощь подошел еще один военный, по-всему, водитель. Вдвоем они провозились минут десять, пока, наконец, не обнаружили причину поломки.

В этот момент ночное пространство наполнилось мощным грохотом и гудением, задрожала земля.

— Идет! — крикнул водитель, кидаясь к машине. Командир крепко взял Саньяра за ворот и сказал грозным, не сулящим ничего хорошего голосом:

— Садись и поезжай! В ту сторону, — он неопределенно махнул рукой в темную пустоту ночи. — И если что... смотри! Из-под земли достану.

Саньяр и не заметил, как оказался в кабине, завел мотор и рванул в указанную сторону. Опомнился лишь через несколько минут, когда любопытство взяло верх над испугом; оставил машину и вылез из кабины. И сразу услышал все тот же тяжелый гул, надрывный рокот многих моторов. Вгляделся в темноту ночи и на фоне серой полоски горизонта различил очертания машин, каждая из которых была раз в десять или пятнадцать длиннее его полуторки и напоминала гигантскую щуку с выдающейся вперед острой мордой. Такие щуки вылавливались иногда в пору его детства в Большой реке и называли их “суракаями”, тогда как обычных щук называли просто — суртан.

“Ракеты!” — тут же догадался Саньяр. — “Перевозят ракеты. Правду говорили, что тут поблизости находится ракетная часть. А ведь зона на то и зона, чтобы от нее держаться подальше. Хорошо еще вообще не перевернули его полуторку там, где она стояла”.

Долго приглядывался он к этим могучим суракаям, к этим самодвижущимся чудищам; стоял до тех пор, пока те не уползли куда-то в кромешную темень, не растворились в глухой бездне ночного пространства.

Домой он добрался только на рассвете.

Хамдия поначалу не хотела с ним разговаривать. А когда лед отчуждения растаял, обнимала особенно горячо и страстно.

— Я думала... Ты там с какой-нибудь...

Он ничего не ответил, лишь порывисто привлек ее к себе и крепко поцеловал.

Во сне он видел себя мальчиком, тем самым бесшабашным сорванцом, из-за которого так страдала его мать Миньехан-апай. Чуть что — матери тех, с кем в очередной раз сошелся в рукопашной Саньяр, нападали именно на нее, шумели на весь аул, благо, Миньехан — мать-одиночка, некому за нее постоять, кроме ее собственного пострела. Она молча выслушивала их попреки, сетования и откровенную брань. А куда денешься? Попробуй вступи с ними в перепалку — хлопот потом не оберешься. Попадется иная языкастая бабенка, все твои косточки перемоет, рта раскрыть не даст, и уж припомнит, что сын-то у нее незаконнорожденный — тума. И что можно ждать от мальчишки, который не знал, что такое отцовская рука, отцовское слово?

Ах, как тяжко приходилось Миньехан! Да и сын вот-вот спросит, глядя прямо в глаза:

— А где мой отец?

Или:

— А кто он, мой отец?

И она должна будет дать ему ответ и тоже — прямо глядя в глаза. И от того, поймет он или нет, будут зависеть все их будущие отношения, его любовь к ней или нелюбовь, уважение или неприязнь. Предвидела она все это, и чем старше становился Саньяр, тем большая тревога забирала ее душу.

А тот подрастал  ершистым, крепким мальчуганом и все больше становился похож на своего отца, того молодого горячего Сабита, невесть как и откуда появившегося в этих краях. Боже, какое это было событие для послевоенной деревни, почти сплошь состоящей из стариков, детей, вдов да девок на выданье. Мужики полегли на войне, а если кто и вернулся, то толку от него, как от козла молока: один без рук, другой — без ног, одно утешение — мужик дома, утеха для бабы и тихая зависть — для одиноких соседок.

Ну а куда было деваться молодым девахам, особливо тем, кому самое время замуж? Откуда она возьмет себе жениха? Хорошие женихи на земле не валяются, они и во все времена были в цене, а уж тут — тем паче. Вон, возьми, хотя бы, Гашию. Не девка — загляденье, первая невеста аула. На нее даже пожилые мужики посматривали с вожделением, вздыхали про себя: эх, мол, куда девалась моя молодость? А как ее вернешь, если молодость у человека одна, как и сама жизнь, пролетит — не заметишь.

Но ведь и молодым красоткам от этого не легче, они тоже чахнут в одиночестве, не находя себе подходящей пары. Вот если бы та же Гашия оказалась в городе, она и там бы не потерялась, не один, так уж другой непременно на нее загляделся. Не такая она девушка, чтобы затеряться. Не то, что Миньехан. Ей, бедняжке, до Гашии далеко, и красотой она не взяла, и телом опять же — ни тебе бедер пышных, ни грудей, одни только глаза — большие и печальные. Чем она не угодила Аллаху, только сам Аллах и знает.

А впрочем, какая тут загадка? Что ни говори, рано осталась она сиротой. Мать и отец один за другим покинули белый свет в тридцать третьем году, когда по всей стране разразился страшенный голод, захвативший и Урал, начисто выкашивая многие аулы. Не обошел, проклятый, и их деревню, одних уложил в могилу, других заставил покинуть родные места и уйти в поисках лучшей доли. Вот и осталась Миньехан одна-одинешенька, ни братьев тебе, ни сестер, ни близких родственников. Ютилась в родительской мазанке, присматривали за ней дальние родственники, пока была маленькая, а там зажила самостоятельно, перебиваясь, как могла. Так и войну пережила, вместе с другими аульскими бабами все свое время проводя на колхозных работах и коротая в одиночестве томительные ночи. Часто мечталось ей, что кто-то очень дорогой и близкий войдет в ее мазанку, назовет по имени и скажет: “Вот я и пришел”. Но кто это мог быть, она и представить себе не могла, только знала: он крепко ее обнимет, прижмет к себе и поцелует... И заживут они вместе, вдвоем... И родится у них сын... Или даже двое, трое сыновей, один за другим. И, может быть, еще дочка. Ах, как ей хотелось иметь семью! Мужа, детей... Особенно — детей. Хотя бы одного сына, который стал бы опорой в ее одинокой неприютной жизни.

Ах, как ей хотелось иметь сына, кровинушку свою родную! Кормильца своего и поильца. Да разве можно было мечтать о женихе, если таковой не светит даже красавице Гашие? Да, не вышла Миньехан ни лицом, ни телом, а все равно брезжут в голове мечты, клубятся ночные видения и грезы.

К чему бы это?

А Сабит, парень со стороны, работал кантарщиком на комбайне. И откуда он только взялся? Говорят, приехал из соседнего района, переполошил всех местных девах и даже женщин в годах заставил всколыхнуться, наведя шороху на всю округу. Наверное, мало кто из баб не думал в ту пору об этом смуглолицем и огнеоком джигите, не любовался им издали, когда он стоял на заднем уступе комбайна, вручную опрокидывал сбившуюся солому. И без того смуглое его лицо было черным-черно от пыли, и только ослепительно белые зубы весело скалились в сторону глядящих на него баб.

Впрочем, все случилось именно так, как и предсказывали многие: уже вечером другого дня Сабита видели вместе с Гашией, а там стали видеть каждый день. Говаривали, что она навещает его даже на работе, носит будто бы ему еду на хлебное поле. Скоро даже стали поговаривать о будущей свадьбе, которая, мол, грядет не позже, чем нынешней осенью. Не все, правда, верили этим поспешным предсказаниям, хотя и не верить было трудно: чем не пара? Оба молодые, красивые, будто друг для друга созданные. И лишь одна Миньехан продолжала питать свои странные и совершенно неправдоподобные иллюзии, хотя, разумеется, никому и словом о них не обмолвилась. Попробуй-ка тут проговорись — обсмеют, житья потом не дадут.

Миньехан несколько раз видела Сабита во сне и сочла это добрым знамением. Ей показалось, что этот чужак-кантарщик кличет ее к себе: мол, что же ты медлишь? Приходи, я тебя жду-не дождусь...

И вот однажды, когда Гашия укатила на попутке в райцентр, Миньехан решилась, надела свое лучшее платье, пригладила волосы и даже надушилась остатками старого одеколона, после чего незаметно выскользнула из своей мазанки и задами отправилась на другой конец аула, где в саманном домишке ветхой и глухой старушки Маймуны квартировал Сабит. Она шла полусогнувшись, боясь быть кем-то увиденной, словно задумала какое преступление и ее могли в любой момент разоблачить, вывести на чистую воду.

Черные тучи, подобно грозному предупреждению, стремительно сгущались и закручивались над головой. Еще недавно громыхавший где-то очень далеко гром тоже приближался с неимоверной быстротой, будто стараясь ее упредить, стать преградой на ее грешном пути.

Когда она добралась до другого конца аула, гроза уже неистовствовала вовсю и вместе с ослепительными вспышками молнии неожиданно обрушился яростный ливень, в мгновение искупавший Миньехан с головы до ног. Миньехан побежала, стараясь поскорее достичь домика старухи Маймуны. В другой раз она бы еще подумала, заходить ей туда или нет, и, вполне возможно, в последний момент повернула бы обратно, а тут деваться было некуда, только этот домик и мог стать для нее убежищем от хлещущего ливня, и она буквально ворвалась в чуть державшуюся на ржавых петельках дверь, совершенно не думая ни о Сабите, ни о том, для чего она сюда направлялась. Вода катилась с нее ручьями, сама она крупно дрожала всем телом, а зубы выстукивали мелкую дробь.

При тусклом свете керосинки она увидела Сабита, сидевшего за дощатым столом, на котором стояла початая бутылка водки и дымившаяся в деревянном тустаке картошка в мундире. Старухи не было видно. А может быть, она скрывалась за печкой, где находилась ее лежанка.

При появлении девушки Сабит изумленно вытаращил глаза и чуть не выронил из рук картофелину, которую очищал от кожуры. Затем вскочил с места.

— Погоди... Это кто еще такая? Постой, постой, кажется, я тебя знаю... Ну да! Ты ведь Миньехан, верно?

Миньехан удивилась его памяти, даже обрадовалась: знает меня! А если знает, то... Она встала в дверях, не зная, что делать дальше.

— О-ох! Ну и вымокла же ты! Давай, давай, раздевайся. Я тебя быстренько согрею.

— Да как же я... Видишь, в платье я одном, — залепетала Миньехан, но Сабит уже вовсю хлопотал:

— Сейчас натянешь на себя старухин балахон. Не бойся, ее нет дома, к соседям ушла чай пить. В такой дождь, считай, обратно не воротится.

“Старухи нет дома! Значит, мы с ним дома одни, — мелькнула в голове девушки тревожная и в то же время радостная мысль. — Ах, была ни была!”

Между тем Сабит отыскал какую-то старухину накидку, почти насильно завел Миньехан за печку и сказал голосом, не терпящим возражения:

— Снимай свое мокрое платье. Переодевайся! Да скидай, скидай свою мокрятину. Если стесняешься, я уйду. Переодевайся, а то плохо тебе будет, девушка, сляжешь с простудой.

Он удалился, и Миньехан услышала, как кантарщик с бульканьем разлил водку по стаканам. Не успела она скинуть липнущее к телу платье и набросить на себя накидку, как Сабит появился вновь, держа в руках два стакана.

— Выпей, — сказал он требовательно. — Выпей. Согреешься.

Она поначалу пыталась сопротивляться, но он почти насильно влил ей в рот противную жидкость. Миньехан попробовала водку впервые в жизни, и долго ловила ртом воздух, не в силах перевести дыхание.

А потом он опять-таки чуть ни насильно усадил ее за стол и снова подлил оставшуюся в бутылке водку.

— Пей и ешь. Все, что имею. Лучше такой картошки только конина. Да где ее возьмешь в наше время?

Уже минут через пять у нее закружилась голова и все поплыло перед глазами. Ей захотелось прилечь, малость отдохнуть и отдышаться. Лицо Сабита казалось красивым и мужественным, как у легендарных батыров, о которых она слышала в детстве. Черные глаза излучали огонь, и весь он стал каким-то могучим и статным. Она не заметила, как он подхватил ее на руки, положил на нары, потом легко сминая ее сопротивление сорвал с нее накидку. Еще через несколько секунд она почувствовала резкую боль, тихо застонала и неожиданно рассмеялась тихим радостным смехом: случилось то, о чем она мечтала и теперь у нее будет ребенок!

Ах, как она обнимала и целовала своего батыра, которого не видела в темноте, но чувствовала каждой клеточкой своего тела, пальцами, ладонями, губами... И он отвечал ей такой же страстью и грубой нежностью, был неутомим и неистов, и она была бесконечно благодарна за это и тоже предавалась своему чувству, забыв обо всем на свете, а в  голове все время билась лихорадочная мысль: “Это в первый и в последний раз... В первый и в последний... Больше этого не будет никогда!”

Наутро у Миньехан болела голова, ее тошнило. Она сидела на нарах жалкая и потерянная, стараясь прикрыть старой накидкой свои голые ноги.

— Ты сама пришла... Я тебя не звал, — говорил между тем Сабит, нервно затягиваясь махрой. — Так что ты ни на что не надейся. Жениться на тебе я не собираюсь.

Она молчала. Все было как в дурном сне.

Вдруг она вспомнила, что в любую минуту может вернуться хозяйка дома. Кинулась за печку и подобрала свое платье, валявшееся на полу. Оно еще не просохло окончательно, плохо налезало на тело.

Сабит сидел за столом потупив глаза и молчал.

Справившись с платьем, Миньехан кинулась к выходу, обернулась на секунду. Сабит продолжал все так же сидеть за столом, опустив голову. И тогда она решительно толкнула дверь и вышла.

На улице только-только занимался рассвет и подавали голос первые петухи. Вокруг не было ни души. Миньехан задами побежала домой, радуясь тому, что ее никто не видит.

Увы, в деревне, как известно, видят и дома, и ограды, и даже сама матушка-земля, по которой идешь. Уже вечером того же дня все знали, что Миньехан провела ночь наедине с Сабитом и вернулась от него, потеряв невинность.

Как всегда в таких случаях быстрым ветерком побежал шепоток, укоризненно качали головами женщины, хмыкали и отпускали сальные шутки имевшиеся в наличии мужики. Однако на этом все и кончилось. Никто не сказал Миньехан тяжелого слова, никто не стал особенно злорадствовать. Очень скоро об этом просто-напросто забыли. Все понимали положение одинокой Миньехан, многие знали о ее желании иметь ребенка, и никто ее за это не осуждал. Лишь Гашия, вернувшись из райцентра и узнав об этой новости, поначалу разразилась бранью, а потом зашлась истеричным хохотом: мол, вот на кого он меня променял! И все же она не пошла к Миньехан домой, не стала ей ничего выговаривать, но зато и Сабита больше к себе не подпустила. Осталась твердой до конца, пока тот не убрался в свои края, завершив осеннюю страду.

Бабы не только не злорадствовали, но даже сочувствовали своей землячке. И только одно им было интересно: забеременеет она или нет? Ведь она так хотела ребенка... А если мечта ее осуществится, кого родит — мальчика или девочку?

Через несколько месяцев стало ясно: да, Миньехан оказалась в положении.

А потом у нее родился сын, которого она назвала Саньяром.

И вот тогда женщины прониклись к ней не только сочувствием, но и бережным вниманием. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь из аульских баб не посетил ее мазанку, не помог ей приготовить пищу, сходить за водой, не присмотрел за малышом. Помогали чем могли: заставляли мужиков заготавливать ей дрова, править ограду, чинить крышу, а сами несли ей молока, краюху хлеба, давали картошку и мясо, если резали какую скотину. Малыш рос здоровым и смышленым. Его любили, баловали и подкармливали, когда Миньехан приходилось особенно трудно.

Но вот впервые одним из аульских сорванцов было произнесено это короткое, хлесткое, как удар плети, слово: тума. И его подхватили другие мальчишки, даже не понимая истинного смысла этого слова.

— Тума! Тума! Тума...

И Саньяр, почувствовавший в этом слове что-то крайне обидное и оскорбительное, бросился с кулаками на своих обидчиков. А кулаки-то у него оказались ого-го! Даже ребята, что были старше его возрастом, не выдерживали напора мальчишки, кидавшегося на них с яростью волчонка, и позорно бежали с поля боя, крича издали:

— Саньяр тума! Тума! Тума!..

Разбитые носы, синяки под глазами, юшка под носом...

Да и сам Саньяр вечно ходил исцарапанный, с изодранной рубахой, висевшей на нем лоскутами. Вот тогда и ожесточились матери побитых им пацанов, сочувствие и сострадание сменилось неприязнью и даже ненавистью. Теперь уже они сами стали осыпать Миньехан бранью да разными непотребными прозвищами, без конца напоминали ей о ее прошлых грехах. Тяжело ей приходилось, свет становился не мил, но она терпела, молчала, сжав зубы, знала, что это не вечно, подрастет ее сын, остепенится, и отхлынет тогда эта накипь злобы и ненависти. Лишь бы жив был ее сынок, отрада и опора ее жизни, и тогда все будет хорошо, войдет в свою колею — не вечно же ей терпеть обиды и оскорбления?

Так и случилось.

С возрастом менялся Саньяр, становился другим, более сдержанным да покладистым. И только огненно-черные глаза будто бы ушли вглубь и смотрели настороженно и хмуро из-под широких и густых (точь-в-точь, как у Сабита) бровей.

И однажды Миньехан решила, что пора ему открыть правду, рассказать все, как есть, ничего не скрывая.

Саньяр выслушал ее сбивчивый несвязный рассказ с обычным хмурым видом и ничего не сказал в ответ, молча вышел из дому и вернулся в тот день очень поздно. Молча улегся спать.

После водительских курсов парня забрали в армию. Только с опозданием Миньехан узнала, что перед уходом он-таки побывал у отца, который проживал в соседнем районе.

Вернувшись со службы, Саньяр за месяц собрал развалившуюся когда-то полуторку, поставил на ход и стал на ней ездить. Он был так же молчалив и сосредоточен, не любил вступать в разные ненужные разговоры. Зато работал с утра до вечера, за год поставил новую избу рядом со старой мазанкой, где родился и вырос и где прошло его мятежное детство.

Дождалась-таки Миньехан, перебралась в новую просторную избу, да недолго пришлось ей там пожить. Старая неясная болезнь, мучившая ее чуть ли не с рождения, доняла ее окончательно, и однажды она тихо-мирно отдала богу душу, не доставив никому особых хлопот.

А еще через месяц Саньяр привез в опустевшую избу молодую невесту и зажили они с Хамдией обычной для всех деревенских молодоженов жизнью. Ничем особенным не выделялись среди остальных. Только, может быть, крепче любили друг друга, были привязаны к дому необыкновенно и словно бы не замечали, что вокруг есть какая-то иная, вне их существующая жизнь.

*  *  *

Уже не первый раз заезжал Саньяр в деревню своего отца, делая немалый крюк. Заезды эти были, как правило, недолгими. Он никогда особенно не задерживался в доме отца, чувствуя неприязненное к себе отношение со стороны его жены  Насихи. Саньяр выставлял на стол неизменный “сувенир” — бутылку водки и пару пачек папирос, молча выпивал чашку чая и уезжал, оставляя Сабита в смятении и глубоком раздумье. Он давно признал Саньяра своим сыном, и при его появлении сердце Сабита начинало колотиться с особенным волнением и тоской. От Насихи у него не было сыновей — лишь дочери, а тут — такой богатырь да красавец, весь в него, вылитый Сабит в пору его буйной молодости. Ах, как много хотелось ему сказать этому крепкому молодому джигиту, душу перед ним излить и прощения попросить за то, что все так получилось. Но каждый раз, когда тот приезжал и усаживался за стол, слова застревали в горле, язык прилипал к небу, да и жена Насиха все прохаживалась рядом, будто чуя недоброе, и не выходил у них разговор, не произносилось главное слово. Ох, как страдал от всего этого Сабит, ругал себя потом последними словами, а напиваясь, шумел и бранился, сам не зная на что.

Между тем неведомая болезнь все больше забирала Сабита, отнимала аппетит, свербила душу. И было непонятно, что с ним такое происходит, какая хворь точит изнутри. И только один человек знал об этой хвори, но молчал как рыба. Человеком этим был деревенский фельдшер Павлов, которого тут все звали Паул-агай. Именно он возил Сабита в районную больницу, где и определили болезнь Сабита — рак.

И это было началом конца.

Когда Саньяр заезжал к нему в последний раз, то почти не узнал отца — так тот похудел, изменился в лице, сморщился и поблек. И тогда парень понял: скоро он потеряет и другого родителя. Саньяр молча вынул из кармана и выставил на стол обычный свой сувенир — бутылку водки и две пачки папирос, молча сел за стол и загляделся на отца. А тот сжался под его взглядом, стал еще меньше в теле, зачем-то взял в руки и долго разглядывал ее со всех сторон, потом тяжело вздохнул и снова поставил бутылку на стол.

— Эх. Не пойдет уже больше. Нет. Не пойдет.

И вдруг лицо его задергалось, веки задрожали, и он с трудом выдавил из себя, кое-как подбирая слова:

— Ты того... Не держи на меня обиду. Виноват я перед тобой. Перед всеми... Перед матерью твоей виноват. Молод я был тогда. Многого не понимал. Вот так и получилось.

Две мутные слезинки сползли по его щекам, но он не стал смахивать их.

— Не думал я, что ты родишься... И вот, сам видишь...

— Не надо, атай, — сказал Саньяр сдавленным голосом. — Не говори ничего. Я все знаю.

— Знаешь, не знаешь... А хотел я тебе много чего сказать. Рассказать тебе многое. А не могу. Слова не идут.

— Не надо. Ничего не надо.

— Не обижайся на меня, сынок. И прости...

В это время вошла Насиха, села за стол, настороженно глядя то на мужа, то на гостя.

Саньяр встал.

— Ладно. Поеду я.

— Что ж ты так, — начал было Сабит, но умолк, низко опустив голову.

— Ложись в постель. Тебе лежать надобно, а не разговорами заниматься, — довольно резко промолвила Насиха.

Саньяр направился к выходу, но вдруг круто развернулся, шагнул к отцу, порывисто обнял его за плечи, после чего вышел не оглядываясь.

О смерти отца он узнал через несколько дней. Хотел тут же махнуть туда на своей полуторке, но потом сообразил, что на похороны опоздал, и увидит разве что свежий холмик могилы.

На могилу Саньяр заехал много позже, когда уже зарядили нудные осенние дожди, стало ненастно и безрадостно. Саньяр даже не стал заглядывать в дом, в котором еще осталась душа отца. Попросил аульского мальчишку показать, где находится на кладбище отцовская могила, и потом долго сидел, глядя на голый холмик, еще не огражденный решеткой.

Возвращался Саньяр домой не спеша, на малом ходу. Иногда останавливался на безлюдном месте и долго сидел молча, облокотившись на баранку. Пытался что-то вспомнить, выстроить бессвязные мысли в какой-то стройный ряд. Но у него из этого ничего не получалось. Все путалось в голове, перед глазами всплывали лица родителей: то матери, с тревогой глядящей на него, то отца, у которого по щекам текли мутные слезы. В ушах Саньяра звучали последние слова отца: “Не обижайся на меня, сынок, и прости... Виноват я перед вами...”

Так виноват он или нет?

И виновата ли она, зачавшая его, Саньяра, знавшая, что у него никогда не будет рядом отца? А если даже виноваты оба, ему ли судить их, давших ему жизнь и сказавших: живи и радуйся — ты хозяин этой жизни!

Он снова завел мотор и тронул машину дальше.

“Надо будет обоим поправить могилы и огородить хорошей железной решеткой, — подумал он. — А то, что они лежат в разных местах, далеко друг от друга, это ничего... Я буду соединять их, наезжая и передавая им приветы. От нее — ему... От него — ей...”

Оригинал публикации находится на сайте журнала "Бельские просторы"

Автор: Тимергали Кильмухаметов

Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.