Сборник баллад по мотивам чешских народных легенд:
- Букет
- Клад
- Свадебные рубашки
- Полудница
- Золотая прялка
- Сочельник
- Голубок
- Загоржево ложе
- Водяной
- Верба
- Лилия
- Дочернее проклятье
- Пророчица
ЗАГОРЖЕВО ЛОЖЕ
Это предание известно у чехов, поляков и лужицких сербов. Чешское имя Загорж в польской легенде заменяется польским именем Мадей (Madej), а в лужицкой именем Липскулиян. Содержание и направление этой легенды указывает на то, что она существует со времен раннего христианства. (прим. автора)
Еще от 1836, 1837 и 1843 гг. остались наброски поэмы «Загорж». «Ложе Загоржа» было написано Эрбеном в 1851—1852 гг. и впервые опубликовано в «Букете». Работая над «Загоржем» и «Ложем Загоржа», Эрбен шел от легенды, которая рассказывала о бедняке, продавшем дьяволу душу своего сына, о путешествии юноши в ад за заемным письмом, о встрече его с разбойником Загоржем, который не трогает юношу с тем, чтобы тот по возвращении рассказал об адских муках; затем повествуется о возвращении юноши и искуплении разбойником своих страшных преступлений.
Судя по наброскам «Загоржа», вещь замышлялась сначала как стихотворная романтическая новелла о таинственном и страшном злодее. Несомненно, в этом факте сказалось влияние другого чешского поэта-романтика К. Г. Махи (см. предисловие). Работа над произведением шла в основном по линии преодоления романтики тайн и ужасов.
Загоржево ложе
I
Реют туманы над полем пустынным,
будто бы призраки сумрачным рядом,
клич журавлей, улетающих клином, —
осень проходит и лесом и садом.
С запада ветер сырой налетает,
песню в увядшей листве запевает.
Песня знакомая, каждую осень
листья поют ее снова и снова,
только никто не поймет в ней ни слова —
слишком напев ее темен и грозен.
Путник безвестный в монашеском платье,
перебирает рука твоя четки,
посох с крестом помогает походке,
кто ты такой и куда собрался ты?
Шаг твой поспешен, ступни твои босы,
осень же сумрачна, холодны росы:
с нами останься, мы добрые люди,
мы не откажем гостю в приюте.
Путник любезный, твои ланиты
волосом жестким еще не покрыты.
Лик твой девически нежен и скромен,
но твои щеки бледны от печали,
очи в глазницы глубоко запали!
Горя ли в сердце след похоронен?
Словно несчастье в путь тебя гонит,
раньше, чем старость, к земле тебя клонит!
С нами останься, путник пригожий!
Может, тебе мы в горе поможем,
а не поможем — хотя бы утешим.
Сядь, отдохни с нами, труден путь пешим.
Нету на свете беды такой тяжкой, —
чтоб не смягчить человеческой лаской.
Нет, он не слышит, не обернется,
от своих помыслов не оторвется!
Вдаль он уходит грустный и строгий:
боже, пошли ему счастья в дороге!
II
Поле бескрайное, поле пустое;
вьется дорога, вдаль убегает,
а на пригорке ствол свой вздымает
древняя пихта, лишенная хвои:
нету ветвей на ней — лишь на вершине,
чьей-то рукой на доске укрепленный
облик распятого божьего сына,
к небу как будто бы вознесенный.
Лоб под терновым венцом окровавлен,
рук пригвожденных раскинуты плети,
словно их жест указуя направлен
в две стороны, разделенных на свете:
правая — к солнечному восходу,
левая к западу, к ночи глубокой.
Там, на восходе, — солнца ворота,
райское радостное сиянье;
всех, кто творил добро для народа,
ждет и награда и воздаянье.
На темном западе — адовы врата,
море смоляное серы кипящей,
полчища дьяволов ждут для расплаты
грешников с мукою, им предстоящей.
Боже! Избавь нас от вечного гнева,
оборони от пути нас налево!
Здесь, на пригорке, склонивши колени,
путник наш юный во тьме предрассветной
остановился в безмолвном моленьи,
жарко обнявши ствол безответный,
что-то он шепчет, слезы роняет
и безнадежно, тяжко вздыхает.
Так отрывается от любимой
юноша, надолго уезжая
в даль неизвестную, в край нелюдимый,
вновь возвратиться надежд не питая;
пыл свой сердечный в объятья влагая —
вот поцелуй еще, жадный, последний:
будь же здорова, моя дорогая,
вдаль я судьбою гоним беспросветной!
С бледным лицом и со взглядом туманным,
с сердцем, тревоги огнем опаленным,
юноша сильный со стройным станом
шагом на запад идет непреклонным.
Вот он скрывается в сумрачной чаще:
труден, тяжел его путь предстоящий!
III
Встала скала среди чащи дремучей,
сплетшейся грабов ветвями густыми,
дуб — на скале той — поднялся могучий,
словно король той безлюдной пустыни:
к небу подъята безлистая крона,
ветви, как руки, простерты в бореньи,
панцырь расщеплен ударами грома,
тело открытое предано тленью:
темной дупло на нем щерится щелью, —
хищнику служит удобной постелью.
Видишь — на мшистом расщепленном ложе
туши какой-то вздымаются плечи:
то ль человек на медведя похожий?
Вряд ли в нем признак найдешь человечий!
Тело его, словно глыба на глыбе,
члены его, точно корни у дуба,
брови и волосы, вставшие дыбом,
с шерстью сплелись, покрывающей грубо;
а под бровями сумрачно скрытый
взгляд проницательный и ядовитый,
взгляд вредоносней змеиного зуба;
кто человек тот? Какою угрюмой
лоб омрачен его черною думой?
Кто существо это в чаще пустынной?
Лучше не спрашивай! Взглядом окинув
рядом лежащие белые кости,
их ты спроси, что травой зарастают;
воронов, густо слетевшихся в гости,
лучше спроси ты угрюмую стаю:
те больше видели — больше и знают!
Вот ото сна великан пробудился,
яростный взгляд обратил на тропинку,
и в два прыжка на пути очутился,
над головою крутит дубинку.
Кто на дороге? Юноша кроткий,
посох с крестом, и у пояса четки!
О, не ходи, возвращайся обратно,
к смерти ведет тебя эта дорога!
Прочность судьбы человечьей превратна,
жизни тебе остается немного!
Оборотись и беги что есть силы,
чтобы дубина тебя не убила,
череп тебе раскроив, изувечив!
Нет, он не слышит, — в раздумьи глубоком,
вкруг не глядит он рассеянным оком,
смерти своей подвигаясь навстречу.
«Кто ты, червяк? И куда устремился?»
Путник бестрепетно остановился:
«Я — обреченный, — шепнул тише ветра,—
в ад я иду, в сатанинские недра!»
«В ад? О, го-го! Сорок лет в этом месте
оберегаю я эту дорогу,
а никогда не слыхал такой песни,
хоть распевали их мне очень много!
В ад? Уж об этом ты не заботься,
в этом тебе помогу я сегодня!
А как туда мне явиться придется, —
вместе позавтракаем в преисподней!»
«Не издевайся над милостью бога!
Аду я предан еще до рожденья,
кровью расписку в виде залога
выдал отец мой, впав в заблужденье.
Но бесконечна милость господня!
Крест сокрушит темноту преисподней,
и сатаны посрамится коварство!
Волею божией руководимый,
странник вернется назад невредимый,
вырвав залог тот из адского царства».
«Что ты плетешь мне? За сорокалетье
многих отправил я в адские врата,
но ничьего не видал я возврата!
Слушай, червяк! Ты ведь в полном расцвете,
тело твое понежней, чем у зверя, —
было б мне впору тобой повечерять,
но так и быть уж — тебя отпущу я,
хоть из идущих никто по тропинке
не миновал моей тяжкой дубинки,
двигайся дальше. Но — вот что хочу я:
ты поклянись, что расскажешь, как выйдешь,—
все, что услышишь в аду и увидишь!»
Путник свой посох с крестом поднимает,
выполнить клятву свою обещает:
«Этой клянусь я священной оградой,
что принесу тебе вести из ада!»
IV
Снег по весне на пригорках растаял,
реки очистило половодье;
снова летят журавлиные стаи,
но странник обратно все не приходит.
Вот и деревья зазеленели,
благоухают фиалки в подлесьи,
громко звучат соловьиные трели, —
нету из ада обещанной вести.
Вот за весною промчалось и лето,
дни сократились, листва опадает,
нету известий из адского края;
странник наш явится ли с того света?
Может, в дороге растерзан он зверем?
Скрыли ль навек его адские двери?
Злой великан на скале перед дубом
смотрит на запад взглядом угрюмым;
смотрит, ворча: «Сколько их на тропинке
не миновало тяжелой дубинки!
Только один он и не был захвачен,
только одним я и был одурачен!
«Не одурачен ты!»—голос спокойный;
путник пред ним объявляется стройный;
взгляд его ясен, прям и бесстрашен,
лик его светлым сияньем украшен,
словно бы солнце своими лучами
стало сиять у него за плечами.
«Нет, не обманут ты! Клятвой святою
был я обязан предстать пред тобою;
ныне клянусь тебе снова и снова,
что приношу для тебя я сегодня
верные вести из преисподней».
Вздрогнул разбойник, услышав то слово,
в руки дубину схвативши, поднялся,
но как грозою сраженный остался,
взгляда не вынесши огневого.
«Сядь тут и слушай рассказ мой неспешный
о путешествии в сумрак кромешный,
о божьем гневе рассказ мой правдивый,
о божьей милости справедливой»
Странник рассказ начинает, — как черти
грешные души в аду опекают;
жизнь там слилась воедино со смертью —
в муках воскресши там вновь умирают.
Мрачно сидит великан над скалою,
слова не молвя, глядит пред собою.
Странник рассказ продолжает, как тени
тщетно о помощи к небу взывают,
но не приходит никто на их пени,
отклик ничей там не утешает
вечных проклятий их, вечных хулений!
Мрачно сидит великан над скалою,
слова не молвя, глядит пред собою.
Странник рассказывает, как — великой
силой креста — он принудил владыку
ада отдать приказанье, чтоб сразу
дали ему документ злополучный;
как не послушался дьявол подручный
этой расписки отдать по приказу.
Страшно разгневался ада властитель.
«В адской купели его окуните!»
Дьяволы выполнили угрозу,
сделав купель из огня и мороза:
справа плоть уголь пылающий гложет,
лед примерзает слева на коже,
а когда муки предел достигают —
лед и огонь в ней местами меняют.
Дьявол ревет, извиваясь змеею,
никнет от муки без чувств головою.
По сатанинскому повеленью —
прервано адской купелью мученье.
Дьявол, вздохнувши, опять оживает,
но запродажной отдать не желает.
Вновь сатана свирепеет от гнева:
«Пусть его стиснет адская дева!»
Дева была отлита из металла,
руки раскинувши в яростной страсти,
дьявола так она к сердцу прижала,
что затрещал весь костяк в ее власти.
Дьявол ревет, извиваясь змеею,
никнет от муки без чувств головою.
По сатанинскому повеленью
кончилось адскою девой мученье.
Дьявол, очнувшись, вновь оживает,
но запродажной отдать не желает.
Тут сатана разъярился до дрожи:
«Кинуть его на Загоржево ложе!»
«Как ты сказал? На Загоржево ложе?—
вскрикнул лесной великан, поднимаясь,
весь, как осиновый лист, сотрясаясь,
пот заструился ручьями по коже. —
Ложе Загоржево? Загорж — мне кличка,
Мать меня кликала так по привычке,
мальчиком плесть обучая рогожи,
теми рогожами мох устилая,
волчьею шкурой меня укрывая.
Ныне ж — в аду то Загоржево ложе?
Ну же, рассказывай, праведник божий,
что ждет Загоржа на адском том ложе?»
«Божья рука справедлива, карая,
смертным неведомы неба решенья:
мук твоих меру не видел, не знаю,
но, знать, бессчетны твои прегрешенья,
ибо, услышав про ложе Загоржа,
дьявол согнулся в трепещущей дрожи, —
отдал расписку без сопротивленья».
Ель долголетняя на горном склоне
гордую к небу вершину подъемлет,
под топором задрожит и застонет
и, распростершись, рухнет на землю.
Чащею тур разъяренный несется,
все на пути своем сокрушая,
но под ударом копья пошатнется,
ревом окрестности оглашая.
Так и разбойник, сраженный той вестью,
в ужасе диком, в смертельной тревоге
стонет и корчится, павши на месте,
и обнимает страннику ноги.
«О, посоветуй, избранник божий,
как избежать мне адского ложа!»
«Ты не меня умоляй! Я — такой же
червь, как и ты, перед богом ничтожный,
также б погиб я без милости божьей,
богу покайся, пока не поздно».
«Как же мне каяться? Глянь на дубину,
видишь без счета на ней зарубок,
ими отмечены все мои вины, —
столько их, сколько ран было на трупах.
Странник склонился к дубине Загоржа,—
ствол, что из яблони,—камня был тверже-—
В скалу с размаху вогнал он дубину,
как тонкий прутик ивовый в тину.
«Здесь ты скорей опустись на колени,
перед свидетельством злых преступлений,
здесь без питья, и без сна, и без пищи
стой, созерцая злодейств твоих тысячи,
кайся в них богу средь слез и молений.
Тяжесть вины твоей беспримерна,
смыть ее карой нельзя наивысшей,
но милосердие божье — безмерно!
Стой здесь, склонивши колени до срока,
как возвращусь я по милости бога».
Странник, промолвивши так, удалился.
И на колени Загорж опустился,
и позабывши про жажду и голод,
небо о милости он умоляет.
Осень проходит, зима наступает,
а Загорж все на коленях в смиреньи,
каясь, ждет странника возвращенья.
Тот не идет ни зимою, ни летом.
Боже, воззри на раскаянье это!
V
Уж девяносто годин пролетели:
многое в мире они изменили:
дети дней прежних уже постарели,
стали седыми, приблизясь к могиле,
но и седых-то осталось не много:
кончилась их на погосте дорога.
Все изменило протекшее время —
новые лица и новое племя.
Только лишь солнышко в небе высоком,
как на минувшие поколенья,
и на тебя оно — без измененья —
тем же глядит нетускнеющим оком.
Снова над миром светлое лето,
ветер над травами пролетает,
песнь соловьиная снова запета,
снова фиалка благоухает.
Дремой лесною, грабовой чащей,
два человека идут, продираясь,
старец, епископский посох держащий,
дряхлостью долу склоненный, дрожащий,
на руку юноши опираясь.
«Сын мой, помедли! Слаба моя выя,
отдыха жаждет душа и покоя,
к предкам усопшим стремлюсь отойти я,—
воля ж господня диктует другое.
Милость господня бессчетна, безгранна,
ею из ада дана мне дорога,
ею я взыскан был непрестанно, —
славит душа моя господа бога.
Твердо я верил в тебя, мой спаситель,
Будь же земля — твоей славы обитель!
Сын мой, я стражду! Взгляни на соседний
холм: там источник прозрачный струится.
Ты принеси мне воды, дай напиться,
чтобы исполнить долг мой последний».
Юноша в глубь удаляется чащи,
вряд ли он сыщет источник журчащий,
дальше идет он лесной гущиною, —
встала скала обомшелой стеною.
Он останавливается перед нею,
и на лице его — светом и тенью —
вспыхивает светлячком удивленье;
дивным он благоуханьем овеян,
невыразимым объят ароматом,
точно стоит перед райским он садом.
И когда юноша, выйдя из чащи,
стал подыматься вверх по ступеням,
странным он был озадачен виденьем;
с яркой весенней листвою шумящей,
яблоня машет навстречу ветвями, —
ветви полны золотыми плодами,
и от плодов тех льется по чаще
райского воздуха запах манящий.
Юноши сердце взыграло при этом,
взор засиял его радостным светом:
«Чудо я вижу! Господь справедливый
старцу в награду создал это диво:
вместо воды он, ему в подкрепленье,
эти плоды возрастил, без сомненья».
К яблоне руку он простирает,
но, не достигши плодов, опускает.
«Не прикасайся, ее не садивший!»—
голоса ропот раздался глухого,
как бы из-под земли выходивший.
Не было вкруг никого здесь живого.
Пень только рядом торчал одинокий,
мох с ежевикой густой обвивался,
да в стороне у заросшей дороги
дуб полусгнивший с дуплом возвышался.
Юноша пень обошел в изумленьи,
глянул в дупло, обреченное тленью,
взглядом окрестность он зорко обводит,
но ни души, ни следа не находит,
всюду безлюдье и запустенье.
«Верно, обманут я звуком случайным,
дикого зверя далеким рычаньем;
может, источник то в камне забивший?»
Так отнесясь к непонятному звуку,
к яблоне вновь поднимает он руку.
«Не прикасайся, ее не садивший!»—
снова грозит ему голос упорный.
Юноша обернулся проворно, —
глядь—это пень тот седой, превеликий
зашевелился под ежевикой;
руки — два корня — к нему простирает,
юношу к яблоне не подпускает;
мохом топорщатся древние брови,
очи краснеют, как бы от крови.
Юноша смертно перепугался,
трижды крестом он себя осеняет;
словно птенец из гнезда выпадает, —
не разбирая дороги — помчался
вниз со скалы, по отрогам и кручам,
ноги кровавя терном колючим,
к старца ногам, прибежав, припадает.
«Ах, мой отец! Злая сила пред нами:
там, на скале одиноко стоящей,
яблонь растет с золотыми плодами,
пень сторожит ее говорящий:
если кто к яблони близко подходит,
корни он тянет, очи наводит,
дьявольской силы взор их горящий!»
«Сын мой! Ошибся ты! Милость господня
то чудо являет: хвала в вышних богу!
Видно, окончу я нынче дорогу,
в этой земле успокоюсь сегодня!
Друг! Отслужи мне последнее ныне:
вверх проведи меня к этой вершине».
Юноша старца приказ исполняет, —
под руки взявши, вверх поднимает.
А когда яблоня к ним уже близко, —
пень перед старцем склоняется низко,
руки простерши, радостно просит:
«Долго, учитель мой, не приходил ты:
саженец твой уже плодоносит,
рви эти яблоки! Сам их садил ты».
«О, успокойся, Загорж мой бедный,
мир я несу тебе в час мой последний!
Знай — бесконечна милость господня:
оба спаслись мы от преисподней.
Ты мне прости, как тебе я прощаю;
прах свой мы рядом сложим сегодня,
ангелам души свои завещая!»
«Истинно!» — молвит Загорж. И в мгновенье
столбиком пыли перегорает:
лишь ежевичных веток сплетенье,
о том, что был он, напоминает.
Вместе с ним, старец, рядом стоящий,
падает мертв, подломивши колени;
отрок один остается средь чащи,
мудрого старца исполнить веленье.
Над головой его тотчас же в гору
две голубицы белых вспорхнули
И, приобщася к ангелов хору,
в глуби небесной они потонули.
Водяной
I
Над затоном, на тополе
водяной шил-приштопывал
«Месяц, свет лей,
моя нить, шей.
Я сошью себе ботинки
И для суши и для тины:
Месяц, свет лей,
моя нить, шей.
С четверга да на пяток
сошью себе кожушок:
Месяц, свет лей,
моя нить, шей.
Кожух зелен, боты ярки,
завтра к свадьбе мне подарки:
Месяц, свет лей,
моя нить, шей».
II
Рано девица утром встала,
в узелок белье завязала:
«Пойду, матушка, на запруду,
я платки себе стирать буду».
«Не ходи, ты дочь, на запруду,
нынче сны мои были к худу!
Не ходи ты лучше к плотине,
оставайся-ка дома ныне.
Жемчуга я во сне сбирала,
в белый плат тебя обряжала,
пенной кипени был исподник,—
не ходи ты к воде сегодня.
Бело платье сулит несчастье,
жемчуга — беду в одночасье,
день негожий — пятница ныне,
Не ходи ты, дочка, к плотине».
Только дочери не сидится,
на запруду она стремится,
точно чьей-то рукой влекома
не желает остаться дома.
Намочила первый платочек,
подломился под ней мосточек.
Над девицею молодою
закрутило круги водою.
Захлестнулись над нею волны,
и простор затянулся водный;
а на тополе, на затоне
водяной заплескал в ладони.
III
Невеселый, неприютный
край подводный, зыбкий,
где меж стеблями кувшинок
лишь мелькают рыбки.
Здесь ни теплый луч не греет,
ветерок не веет,
словно в сердце безнадежном
сумрак холодеет.
Невеселый край подводный,
призрачные струи:
в полутьме и в полусвете
день за днем минует.
Водяного двор просторен,
в нем богатства вдосталь,
но туда лишь поневоле
заезжают гости.
Кто в хрустальные ворота
раз войдет единый,
никогда тому не встретить
больше взор родимый.
Водяной сидит в воротах,
сети починяет,
а жена его, молодка,
дитятко качает.
«Баю-баю, мой малютка,
сын мой бесталанный,
ты смеешься беззаботно,
я ж — от горя вяну.
Ты за материнской лаской
тянешь ручки обе;
мне же лучше б оставаться
на земле во гробе.
Там у церкви за оградой,
под крестом дубовым,
я была бы по соседству
с материнским кровом.
Баю-баю, мой родимый,
водяной малютка!
Мать приводит мне на память
каждая минутка.
Как она меня мечтала
выдать замуж честно,
но безвестно я пропала,
сгинула, исчезла!
Вот и вышла дочка замуж,
без венчанья в храме:
были сваты—черны раки,
рыбы — шаферами!
Муж мой ходит — спаси боже!
мокрый и по суше,
под водою прячет в крынки
человечьи души.
Баю-баю, мой сыночек
зеленоволосый,
матери любви с тем мужем
знать не довелося.
Обманута, опутана
в коварные сети,
только мне и утешенья —
ты один на свете».
«Ты что поешь, жена моя?
Хуже нет напева!
Ты меня проклятой песней
доведешь до гнева.
Не пой этак, жена моя!
Кипит во мне ярость:
превращу тебя я в рыбу,
как с другими сталось!»
«Не спеши, супруг подводный,
расточать угрозы!
Не ругай ты загубленной,
растоптанной розы.
Ты сгубил меня в расцвете
молодости ранней:
ни с одним ты не считался
из моих желаний.
Я сто раз тебя молила,
ласково просила
отпустить хоть на часочек
к матушке родимой.
Я сто раз тебя просила, —
слез не стало литься, —
мне позволить в раз последний
с матерью проститься!
Я сто раз тебя молила,
павши на колени,
но в твоем обросшем сердце
нету сожаленья!
Не сердись и не ярись ты,
господин подводный,
или рассердись и сделай,
чем грозил сегодня.
Но угрозу ту свершая,
преврати — не в рыбу,
а, чтоб памяти лишилась, —
в каменную глыбу.
Преврати меня ты в скалы
подводные эти,
чтобы я не тосковала
о солнечом свете».
«Рад бы я, жена, послушать
жалобное слово,
только — пустишь рыбку в море, —
как поймаешь снова?
Из подводного тебя я
отпустил бы царства,
да боюсь уловок хитрых,
женского коварства!
Так и быть уж, отпущу
я тебя на сушу:
только будь и ты верна
и послушна мужу.
Никого не обнимай,
даже матки родной,
а, как смеркнется, опять
будь в стране подводной.
От утрени до вечерни
срок тебе дается;
а для верности — дитя
здесь пусть остается».
IV
Как бы стать поре весенней
без солнышка яркого?
Что бы было за свиданье
без объятья жаркого?
И когда родной при встрече
вскинет руки дочь на плечи,
чье же сердце черствое
ласке не потворствует?
День-денской с родимой плачет
водяница рядышком:
«Ах мне больно расставанье,
страшен вечер, матушка!»
«Ты не бойся, дорогая,
отпугну того врага я,
и не дам ему в обиду
я родное чадушко!»
Свечерело. Муж зеленый
по двору слоняется;
в клеть с засовом мать и дочка
крепко запираются.
«Дорогое мое чадо,
ты не бойся злого гада:
над тобой его на суше
власть не простирается».
Лишь к вечерне отзвонили, —
грохот в дверь наружную:
«Эй, жена! Домой сбирайся
я еще не ужинал!»
«Уходи, злодей, с порога,
скатертью тебе дорога,
убирайся, душ губитель,
в свой затон запруженный!»
В полночь — снова грохот в двери,
снова им повелено:
«Эй, жена! Домой сбирайся!
Время стлать постелю мне».
«Прочь, нечистый, от порога,
скатертью тебе дорога:
привыкай, как раньше спал,
спать на тине-зелени!»
На рассвете — снова грохот,
уж заря поля росит:
«Эй, жена! Пора до дому:
малый плачет, груди просит!»
«Ах, родимая! Мне жутко,
там остался мой малютка,
жалко мне сыночка бросить!»
«Не ходи, моя родная!
Вражья речь изменчива:
ты печешься о дитяти —
о тебе не меньше я».
«Уходи, злодей несытый,
если плачет, — принеси ты,
положи дитя к порогу, —
поручи нам, женщинам».
Над затоном воет буря,
в буре крик вздымается:
детский плач, пронзивши душу,
сразу обрывается.
«Ах, родная! Страшно, жутко,
это плачет мой малютка,
это — мщенье водяного
надо мной сбывается!»
Что-то падает. Под дверью
струйка крови алая:
дверь в испуге открывая,
мать бледнеет старая!
Сердце ей сжимает ужас:
перед ней средь алых лужиц —
безголового ребенка
стынет тельце малое!