Найти в Дзене
Марина Черницына

ТЕНЬ

– Слава Тебе, Боже Наш, слава Тебе! – Григорий перекрестился на Исторический музей, и, взяв сивую бороду в кулак, подмигнул бешеным глазом: – А ты, Кузя, не бзди! Сын твой найдётся, я так чувствую. Я завсегда чувствую, если что. Загулял твой сын: Москва, она знаешь, какая манкая? – А то оставайся с нами, вместе веселее! – добавила Чача. — Будем милостыню просить: пода-а-айте, православные, на собо-ор! – На реставрацию собора, дура! – от гнева Григорий даже посохом по снегу стукнул. – Учишь её, учишь... Григорию под шестьдесят, Чаче шестнадцать. Чача жирная, маленькая; Григорий, напротив, долгоног и жилист. Но оба в чёрном до пят, оба с котомками, и глаза у обоих какие-то шалые: на тебя смотрят, а в то же время мимо, словно невидимое видят, да не сказывают. Москву наизусть знают: здесь вот Матронушка слепая жила, во-он в том доме на втором этаже окошко светится. Сидит, помнится, на сундуке под фикусом, глаза закрыты, кофта коричневая на ней, меня подвели, а она двумя пальцами мне вот т

– Слава Тебе, Боже Наш, слава Тебе! – Григорий перекрестился на Исторический музей, и, взяв сивую бороду в кулак, подмигнул бешеным глазом: – А ты, Кузя, не бзди! Сын твой найдётся, я так чувствую. Я завсегда чувствую, если что. Загулял твой сын: Москва, она знаешь, какая манкая?

– А то оставайся с нами, вместе веселее! – добавила Чача. — Будем милостыню просить: пода-а-айте, православные, на собо-ор!

– На реставрацию собора, дура! – от гнева Григорий даже посохом по снегу стукнул. – Учишь её, учишь...

Григорию под шестьдесят, Чаче шестнадцать. Чача жирная, маленькая; Григорий, напротив, долгоног и жилист. Но оба в чёрном до пят, оба с котомками, и глаза у обоих какие-то шалые: на тебя смотрят, а в то же время мимо, словно невидимое видят, да не сказывают. Москву наизусть знают: здесь вот Матронушка слепая жила, во-он в том доме на втором этаже окошко светится. Сидит, помнится, на сундуке под фикусом, глаза закрыты, кофта коричневая на ней, меня подвели, а она двумя пальцами мне вот так вот козу делает! А вон там, на мосту, красный камень в асфальт вбит. Это снайпер девушку подстрелил в девяносто третьем! Вообще-то в меня целился, когда я из школы бежала, а девушка меня собою прикрыла. С тех пор, как иду мимо, то-оненько так зовёт, вроде жалуется, а никто, кроме меня, и не слышит... А вот чуешь, Кузьмич, как земля под нами трясётся? Метро, думаешь? Не метро это, а чёрный эшелон. Вокруг всей земли ездит, – и под сушей, и под океанами ход прорыли. Кто лишнего много болтает, того ночью похитят, и туда – до скончания дней...

Новомир Никитич Полозов ещё утром – да что там утром, в полдень ещё не подозревал, что в конце двадцатого века по Москве бродят такие люди. Нет, он догадывался о бездомной Москве, как и знал о Москве бандитской; Москва же богомольная, смутно знакомая то ли по художественным репродукциям, то ли по обрывкам прапамяти – все эти длинные волосы, мятые скуфейки, нательные кресты в вырезах посконных рубах, – казалось, давным-давно ушла за ненадобностью, после того, как узнала, что бога нет. Сам Полозов знавал Москву зазывно-весёлую, в основном магазинную, щедро предлагавшую командировочным торопливые радости... Лет двадцать тому назад женщина из соседнего номера затащила его на галёрку Большого Театра, – запомнилась огромная кудреватая люстра на уровне глаз, и угол сцены далеко внизу: кто-то бородатый, подпоясанный, басовито прощался с жизнью, и синие огоньки вспыхивали и гасли у него за спиною...

Большой выскочил из-за могутного здания Думы; народ, видимо, уже разошёлся после спектакля, но в окнах всё ещё горел свет. Миновали Театральную площадь, Полозов и Чача едва поспевали за аршинными шагами Григория.

– Чур меня, чур, бесовщина содомовская, – Григорий размашисто перекрестил здание театра, потом и Малый театр перекрестил, а заодно и памятник Марксу напротив. – Ты, Лукич, старый человек, а без Бога живёшь. Вот почему твой сын бизнесмен? Потому что ты его к стяжательству приучил. А надо было словом Божиим воспитывать. Вот меня ещё в сорок втором, на самое Крещенье, святые старцы в проруби купали: аки Спаситель крест несе, паки младенец Григорий мир спасе... И что ты думаешь: отступил немец после молитвы-то! Ну ты ж помнишь, небось, уже комсомольцем был!

Новик не был в сорок втором комсомольцем, потому что был пионером и пятиклассником. Когда немца погнали, все радовались, и он тоже радовался, но примешивалось к его радости вязкое чувство тайной досады: он не успеет вырасти до победы, и ему не повоевать, потому как не берут на фронт маленьких...

– Мой сын не бизнесмен, он книги из Москвы на продажу возит. Обычно за два дня управляется, а тут две недели милиция ищет...

– Книги – это хорошо, особенно если божественные, – вещал Григорий. – Их не продавать надо, а бесплатно дарить: кому акафисты, кому молитвослов, кому Евангелие, а кому и Экклезиаст. А он ересь Антихристову возил и деньги за неё брал. Вот и получил по вере!

– Да пошёл ты! – Полозов остановился, перевёл дух, понимая, что ударить Григория в большой костистый нос просто не хватит сил.

– Я что? Я-то пойду, а ты без меня как? У тебя ж ни денег, ни паспорта, – Григорий на всякий случай отступил на два шага. – Так что идём к нам, заночуешь, а завтра посмотрим. На билет мы тебе с Божьей помощью насобираем, факт. А там, глядишь, и гулеван твой вернётся. Сколько лет ему, тридцать семь? Самое время налево ходить, ты что, себя не помнишь?

– У нас весело! – пискнула Чача, беря Новомира Никитича под руку, но Григорий пихнул её так, что она чуть не упала, пробежав несколько метров: знай своё место, ничтожество!

Вышли на Кузнецкий Мост, который оказался вовсе не мостом, а обычной улицей, повернули на неосвещённую, тёмную, как туннель, Неглинку, и на секунду почудился толчок замурованных вод.

– Здесь уже никто не живёт, только мы и такие же, вроде нас, – пояснил Григорий. – Богатые всё скупили, всех повыселили, офисы делать будут. Но ты, дед, не бойся, у нас и печка есть, и поспать, и еды навалом. Электричества нет, правда. Но вода есть. Холодная. Да и мы люди Божьи, с нами не пропадёшь.

Свернули во двор, пятиэтажный колодец – белые стены, серые тени, в окне на втором этаже – блики от огня: печка топится.

– Заперся, чёрт, – Григорий подёргал ручку высокой двери, а потом, шагнув назад, заколотил по двери своей палкой: – Сысойка! Открывай, курицын сын!

Сысой оказался молодым человеком со светлыми волосами до плеч. На нём была ряса, и он выглядел совсем как какой-нибудь монастырский служка, но руки его покрывала татуировка: купола, розы какие-то мелькали при свете неровного печного огня.

– Не похож на наших! – сказал недоверчиво, подбросив в буржуйку полешко. – Не Божий человек, нет!

– Так Фомич сына ищет, – пояснил Григорий. – Две недели как за книгами в Москву приехал и пропал. Ни его, ни машины.

– Ладно, пусть живёт, – Сысой снял с огня огромную шкворчащую сковороду, запахло вкусным. — Картошка готова, нарезай, Чача, сало!

– А у меня колбаса, – Григорий вытащил из котомки ароматный круг. – В магазине спёр, не обеднеют.

Сдвинули колченогие стулья, положили на них доску. Тут и бутылка нарисовалась, а для Чачи ещё и конфеты в красивой коробке.

– Я сам не заметил, как меня обокрали, – говорил Новомир Никитич, заедая водку бутербродом. – Карман отрезали у сумки, а там и документы, и деньги, какие были. Спасибо вот добрым людям, помогли, не дали пропасть...

– Эт ты Бога благодари, – проговорил Сысой, поглядев в потолок. –Это Он тебя к нам привёл. Вот ты думаешь, я всегда был верующим, всегда был Сысоем? Нет, я не был Сысоем и не был верующим. Я к вере на зоне пришёл. А Бог меня на зону привёл не просто так, а чтоб я уверовал. Наша бригада лес валила, а я, как все новенькие, хворост внизу собирал. Вдруг слышу: мать зовёт. Я оглянулся – стоит, как живая, в берете. Я к ней, и тут же сосна за моей спиной падает! А она мне пальцем вот так погрозила и прочь пошла, а сама молодая, высокая, как будто я в садике ещё. И понял я, что и Бог есть, и загробный мир, и мать меня там простила. Я тебе потом расскажу поподробней, когда обживёшься...

– А я тебе скажу, Ильич, что найдётся твой сын, – встряла довольная Чача. – Я сегодня гадала. По машинам. Вот, помнится, в детдоме ещё отпустили нас погулять в город, а я шапку потеряла. И загадала я: если из поворота джип выедет – бить не будут. И выехал джип. И меня не только не били вечером, а ещё и новую шапку выдали, с бумбончиком!

– Сама ты бумбончик! – подобревший Григорий задрал Чачину длинную юбку, потискал толстенькое шерстяное колено. – Налей вон ещё водовки!

– Нет, ты дослушай! – Чача шлёпнула его по руке. – С тех пор я всегда гадаю на джип. Вот и сегодня три раза загадывала, найдёт старик своего сына или не найдёт? И знаете что?

– Джипы выезжали? – с надеждой спросил Полозов, а Чача аж задышала громко, как собака, от счастья:

– Серебряные, большие! Всем джипам джипы! Всё хорошо у вас будет, Яромир Фомич! Вы только верьте!

– Сама ты серебряная! – Григорий запустил руки под Чачину кофту, Чача захихикала, вся извиваясь. – Ты, дед, следи, чтоб вот этот стюдент не пил. Он и порезать во хмелю может.

– Да я и сам не пью уже десять лет, – ответил Сысой. – Нельзя мне, злой очень делаюсь и себя не помню. Я Богу молюсь, если гневаюсь. И если радуюсь, тоже молюсь. И когда сердце кровью обливается, а обливается оно у меня всегда – молюсь. И такая, знаешь, радость, как будто не свои грехи отмаливаю, а весь мир спасаю.

– Двух Спасителей не бывает, – серьёзно произнёс Григорий. – А настоящий Спаситель-то – я. Реинкарнация называется. Я, брат, чувствую, что я – Спаситель. Где я, там и правда, я это ещё когда заметил! Я, когда ещё Брежнев был, письма ему высылал с чертежами. Ну, насчёт экологической подводной лодки хотя бы. В брюхе резервуар специальный песком наполняется, она и едет по дну на колёсах. А потом песок высыпать, так она всплывёт...

– Реинкарнация – бесовство, – проговорил Сысой задумчиво. – И вообще лодка твоя не от Бога, Григорий. А Чачино гадание на джипах вообще чушь собачья. А я вот Лукичу вашему про Антихриста расскажу, а вы ещё раз послушаете. Где, старик, сердце России?

– В Москве?

– Правильно. А сердце Москвы где?

– Красная Площадь?

– Естественно. То есть Россия – это храм, Москва – алтарь, а Красная Площадь – вообще святая святых. Вот туда и приходит главный люцифер и дьявол. Антихрист. Ловить его надо ночью – до первых петухов, пока самое тихое время суток.

– А ты поймал?

– Давно уж, перед арестом. Он сам на меня вышел из-за Лобного Места – рогатый, с копытами. Я его хвать за грудки и желание загадал. Сбылось: мать явилась, простила и спасла от верной смерти меня, я уж рассказывал... Но у каждого Антихрист свой. Кому с рогами, а кому с державой и скипетром, и поймать нельзя. Стой, смотри на него и проси – что хочешь сбудется, даже самое невозможное! Попросишь золота – будет золото, попросишь свинца – прилетит и свинец. Хоть тебе, хоть соседу...

Увёл Григорий Чачу в другую комнату, а может, и в квартиру другую, а Сысой ушёл за перегородку, зажёг свечу, и долго слушал Новомир Никитич его бормотания, приглушённые выкрики и всхлипы. Наконец послышалось падение лёгкого, но всё равно тяжёлого тела, и рыдающий голос произнёс: “Господи, ты же знаешь, не хотел я её убива...”

Приличный ещё диван в углу манил лечь спать, но Полозов для чего-то вышел на лестничную клетку; темнота была такая, что казалось, будто это чёрный дым заволок помещение. Новомир Никитич зажег фонарик-брелок, – слабый свет озарил кружевные перила. Почему-то принято считать, что в дореволюционных квартирах московского центра жили сплошь дворяне и интеллигенты, а после, когда квартиры стали коммунальными, их заселили одними пролетариями. Но ведь могло быть и так, что до революции квартиры принадлежали каким-нибудь лавочникам и ростовщикам, а новая власть впустила в комнаты всевозможных журналистов, инженеров и докторов. Или советских офицеров, как его отец: детство Новика тоже прошло в коммуналке. А то, что коммуналка была не московской, а провинциальной, так это оказалось на руку: сюда не долетали отголоски боёв, и дни стояли тихие, а ночи – незатемнённые, словно никакой войны и не было. А может быть, это мама старалась, делая так, чтоб он не замечал взрослых тягот?

Неглинная, пустынная и нежилая, утонула во мраке, а на Кузнецком горели фонари и светились редкие окна. На Театральной кипела жизнь: парень катал двух девушек на белом верблюде, а человек десять ждали своей очереди – сверкали неоновые палочки в руках, и такие же палочки продавались с кузова припаркованного на тротуаре грузовика. Три мужика разливали водку по сверкающим разноцветными лампочками стаканам; один из них отдалённо напоминал сына. Новомир Никитич спустился в подземный переход, где запоздалая бабка сворачивала нехитрый товар, а молодой саксофонист наигрывал свои длинные, как волосы, мысли... Когда-то давно он, шестилетний Новик Полозов, шёл по этому переходу, держа отца за руку в кожаной перчатке; весёлые меховые женщины улыбались не то ему, не то отцу, и от этого было радостно-радостно. В кукольном театре горела ёлка, в гостинице было красиво и вкусно, а впереди ждала Красная Площадь с её алыми звёздами в тёмно-синем небе над величественным красным Кремлём и невыносимо жутким Мавзолеем, но даже не Мавзолей был главным: в детском саду недавно разглядывали цветную картинку, и мордатый короткоштанный приятель, таинственно озираясь, ткнул пальцем в одно из окошек Большой Спасской: «Здесь!»

Тогда был вечер, теперь – ночь. Тогда не было Казанского Собора, а теперь был. Красная площадь пуста и занесена снегом, только следы недавней машины ведут к Спасским воротам. Новомир Никитич вспомнил о сысоевом Антихристе – он представился ему ровесником, рослым, широкоплечим, со злыми свиными глазками. Антихрист выйдет из ворот, и он, Полозов, шагнёт вперёд и плюнет, непременно плюнет, в его тёмную квадратную морду: верни мне моего сына, гадина! Верни сыновей всем! Всё верни, а сам убейся! Но застывшие солдаты стерегли покой вислоносого самозванца, и трудно было прочитать на их лицах что-либо, да и лиц было не разглядеть в играющей фонарными бликами темноте... А в тот далёкий зимний вечер Новик завидовал красноармейцам и, избегая смотреть на Мавзолей, жался к шинели отца: идём, папа, дальше, к живым! И отец, обычно смеявшийся над главным Новиковым страхом, на этот раз был совершенно серьёзен. Таинственно светились куранты, а высоко-высоко, в предновогоднем чернильном небе торжественно сиял пятиконечный рубин. Держась за отцовскую руку, Новик вглядывался в тёмные башенные окошки, и вдруг одно из них вспыхнуло жёлтым светом. Живот в секунду стал тяжёлым и колким, как если бы там свернулся и развернулся ёжик. А отец, казалось, ничего не видел. И тут в освещённом окошке мелькнула человеческая фигура, – Новик отчётливо увидел покрой тёмно-зелёного френча. Свет погас, а человек в окне, наверное, продолжал смотреть на них с головокружительной высоты, куря трубку и обволакиваясь её дымом: Новик видел такую же трубку у отца, и табак её обычно пах вишней... Когда шли назад, Новик обернулся: что-то крошечное, белое клубилось ещё в тёмном окошке, скрывая лицо за стеклом, – папа, ты видел? Отец тихо запел солдатскую песню, и мальчик понял, что он тоже всё видел, но не решается сказать. И когда позже, уже в метро, он повторил свой вопрос, отец стал говорить о том, как летом они втроём с мамой поедут к Чёрному морю, которое вовсе не чёрное, а ярко-синее, тёплое и весёлое...

За Лобным местом курила и целовалась парочка. Спугнутые чужим человеком влюблённые пошли прочь, и Полозов увидел, что оба они – мужского пола. Если бы здесь был Григорий, он бы наверняка затопал на них ногами, застучал посохом: прочь, нечисть содомогоморрская! А к морю в то лето не поехали, потому что сразу после Нового Года за отцом приехали дядьки в таких же, как у него, с голубыми погонами, шинелях – Новик навсегда запомнил, как они рылись в ящиках комода, как выбрасывали вещи из шкафа, как искали что-то в письменном столе, как мама, сдёрнув с кровати весёлое цветастое покрывало, лихорадочно завязывала в него отцовы тёплые вещи: побольше, побольше! А отец, как ни в чём не бывало, насвистывал марш, а потом, взяв сына на руки, сказал что-то о подлёдной рыбалке и о том, что надо ждать: через пару недель вернусь, слушайся бабушку! И долго, долго мучил Новика вопрос: как мог отец той зимой погибнуть в бою, когда война началась только через четыре года, пять месяцев и пятнадцать дней? Но мама всю жизнь говорила про шальную фашистскую пулю, даже в глубокой старости, читая очередной номер проклятого «Огонька» с разоблачающими статьями, рассказами, стихами, чьими-то воспоминаниями, лживыми и правдивыми одновременно. Уже после её смерти Полозов найдёт в секретере пожелтевшее от времени извещение о приведённом в исполнение приговоре и вспомнит тот пахнущий мандаринами морозный день, когда бабушка увещевала заплаканную маму: «лучше сейчас, пока маленький. Маленькие до конца не понимают... Скажи сейчас!»

Куранты показывали без десяти три. Сакрально алели звёзды. Солдаты стояли как изваяния, только ветер трепал полы их шинелей. Окошки башен были темны; темны были и окна кремового дворца за зубчатой стеной, и лишь подсвеченный прожектором триколор плескался над его выпуклой крышей. Никакого антихриста не было, да и не могло его быть, как не могло быть Христа и вообще никакого бога. «Если бы бог был, – говаривала бабушка, – он бы не допустил войны». А мама добавляла, что в бога верили раньше, потому что не могли объяснить природных явлений. А в наше время все явления объясняет наука, и в бога верят только самые старые и необразованные люди женского пола. И бабушка, и мама ушли в землю неотпетыми, а от упрёков богомольной тёщи Новомир Никитич всякий раз отмахивался: потом, потом, когда-нибудь!

«Что, дед, Кремлём любуешься?» – двое милиционеров прошли мимо; у одного свисали из-под шапки светлые косы. Они не были антихристами, да и настоящий антихрист, тот самый, со злою чугунною мордой, наверняка уж давно уехал домой – пить водку и мучить похожую на него жену. Полозов собрался уходить, как вдруг ультрамарин между Большою Спасской и Собором Василия Блаженного ещё более потемнел, словно чёрная туча заволокла небо. Но это была не туча – тёмное пятно было слишком высоко, так высоко, что редкие звезды продолжали светить на его фоне. Оно менялось, всё больше и больше приобретая с детства знакомые и потому почти родные черты: всё отчётливее и отчётливее проступали на небе контуры крупного, с горбинкою, носа, выпуклого лба, выдающегося вперёд подбородка; вот уже затопорщилась мохнатая бровь, сурово замахрились усы...

«Вот он, антихрист!» – подумал Полозов, но не страх, а радость захлестнула его; он словно нашёл ответы на все мучившие его вопросы. Вспомнились странствия всего долгого дня и ночные слова тверезого Сысоя: «Попроси – и всё будет!» И, едва ли не впервые в жизни перекрестившись, он опустился на колени и поцеловал снег. Слова – такие чужие и такие нужные – сами сорвались с уст. «Господи, вот мы и свиделись... Снова свиделись... через жизнь - проговорил Новомир Никитич, обнимая брусчатку. – Я догадывался, что ты такой. Верни же мне моё дитя, сгинувшее во граде Твоём...»

А чёрный чеканный профиль в небе таял, теряя очертания, размываясь, уходя в бесконечную даль. Он как будто бы отвернулся, уменьшился, задрожал, осыпаясь, и, дождавшись первого удара курантов, побледнел и рассеялся дымом...