Найти в Дзене

Старуха

Старуха заболела. Приходил долговязый доктор: совсем мальчик с пухлым детским ртом и измученным вытаращенным ясным взором. Под глазами голубые ямы: не высыпается. Все время советовался с компьютером, который был распахнут стеклянной книжкой на острых джинсовых коленях. Старухе было жалко паренька: по возрасту как правнук Женька. Но тот шалопай, ветер в голове и в попе, а этот серьёзный. Один на пять деревень — а в деревнях одни старухи. Каждая со своими болячками, о которых готова гундосить уныло и подробно, со своим «карахтером». У каждой недовольство жизнью, детьми, старостью, дровами, бездорожьем, ценами в сельпо, местной властью в лице главы сельской администрации Петьки Скурихина. Навалились, замучили парня, ведьмы, думала с неодобрением старуха. Себя она к ведьмам не причисляла. Врач вдумчиво выслушал её вислую грудь (как у собаки Альмы, щенившейся каждый год) и ребристую спину — сноха для таких случаев купила красивую кружевную рубашку. Раньше попеняла бы ей: зачем тратиться, вс

Старуха заболела. Приходил долговязый доктор: совсем мальчик с пухлым детским ртом и измученным вытаращенным ясным взором. Под глазами голубые ямы: не высыпается. Все время советовался с компьютером, который был распахнут стеклянной книжкой на острых джинсовых коленях.

Старухе было жалко паренька: по возрасту как правнук Женька. Но тот шалопай, ветер в голове и в попе, а этот серьёзный. Один на пять деревень — а в деревнях одни старухи. Каждая со своими болячками, о которых готова гундосить уныло и подробно, со своим «карахтером». У каждой недовольство жизнью, детьми, старостью, дровами, бездорожьем, ценами в сельпо, местной властью в лице главы сельской администрации Петьки Скурихина.

Навалились, замучили парня, ведьмы, думала с неодобрением старуха. Себя она к ведьмам не причисляла. Врач вдумчиво выслушал её вислую грудь (как у собаки Альмы, щенившейся каждый год) и ребристую спину — сноха для таких случаев купила красивую кружевную рубашку. Раньше попеняла бы ей: зачем тратиться, всё равно на выброс, ведь после неё побрезгуют надеть, сошла бы и старенькая чистая сорочка. Сейчас стало всё равно, безучастно давала проделывать над собой все манипуляции. Молодой врач задавал смешные вопросы: часто ли болела ангинами в детстве, когда была последняя менструация — да кто же её помнит, когда была? Трудно дышать при вдохе или при выдохе?

И так, и так давит. Будто на тощую грудь положили мешок сахарного песка в полцентнера, он вздымается и опускается, вздымается и опускается… В груди на всю комнату, на разные голоса пело, хрипело и свистело.

Врач выписал кучу бумажек и ушёл, хлопая по слякоти большими резиновыми сапогами, к Тоньке напротив. Та всю жизнь симулянткой была, а лошадь лошадью. Пока колхозницы гнули спины — сидела в тепле в конторе, щёлкала костяшками на счетах. До сих пор в мороз развешать бельё выбегает простоволосой, в халате с голыми ногами. Горячая бабёнка. Такая горячая, что волосы не мешало бы ещё разок хорошенько потрепать. Есть за что. Лахудра.

Вон, красный блинчик Тонькиного лица торчит в окне за зарослями алоэ. Увидев доктора, исчез: метнулась в кровать — изображать из себя помирающего лебедя.

***

— Вот не собрался печку переложить, — плаксивым голосом выговаривала старуха. — Не ровен час угорите.

В который раз учила:

— Она барыня капризная, подходу требует. Сначала веточки пожги. Как в трубе ухать и хлопать зачнёт, а дверца задребезжит — маненько прикрой. Дай прогреться всему тулову, потом уж большую кладку делай, отвык ведь в своих городах.

Сын помалкивал. Опустив лохматую голову, колупал вросшие толстые ногти. Обводил взглядом избу, хотя всё здесь было с рождения знакомо. Вокруг этой большой русской печи играли в догонялки, визгу было!

Он знал, что мать умирает: девяносто два года, и врач предупреждал. Сын сам уже давно был на пенсии.

В книгах пишут, в фильмах показывают убитых горем, рыдающих детей. А он, к своему стыду, не испытывал ничего, кроме усталости, равнодушия и отстранённости, даже любопытства не было.

В голову лезла всякая ерунда. Например: жалко, нельзя огромную старую избу туго перехватить стяжками, умять раза в два, уменьшить. Столько дров сжирает — зачем? Подсчитывал: если за зиму уходит 25 кубов, то сколько можно было бы сэкономить? И что лучше делать: продать и купить домик ближе или оставить под дачу?

И вообще, зачем в те времена рубили такие просторные избы? Горница как спортивный зал… Хотя понятно зачем: семьи были большие. Лесхоз дрова выделял бесплатно — жги не хочу, босиком по половицам зимой ходили. А электричество стоило четыре копейки.

Ещё вдруг в голову пришло: зачем мать всегда клеила светлые, весёлые обои — ясно ведь, детишки маленькими грязными лапками запачкают. Сколько их здесь выросло поколений, зачатых на коровьем реву…

Это так у них говорили про деревенскую скорую-спорую, улучённую на заре любовь. Да и заря-то ещё только на востоке вылуплялась, небо серенькое было, а зимой так вообще стояла ночь с ясным морозным месяцем. Вместо дефицитных тогда будильников коровы из своих хлевов мычанием подымали, звали хозяек опорожнить их от накопившегося за ночь самого сладкого густого молока.

Разомлевшие жёнки вскакивали было, не попадая спросонья в рукава — тут их, потерявших бдительность, горячих, сладких, сонных, ловили, сграбастывали и валили обратно в подушки мужики… Ходко и сноровисто, подстёгиваемые истошным коровьим рёвом, управлялись за десять-пятнадцать минут, а кому и полчаса не хватало.

Вечером-то было не до глупостей: оба наломаются за день, дай бог ноги до койки, а голову до подушки донести. И тем слаще и желанней была извечная деревенская любовь на коровьем реву — как то утреннее тёплое молоко… И мужики, прости господи, тоже на зорьке изливались густо, плодовито и изобильно накопленной, настоянной, освобождённой мужской силой: в каждом дворе рожали по пять-шесть ребятишек. А не разоряй бандитское государство семьи — и сегодня бы по десять штук строгали.

«А, лёгкий перепихон», — сказал бы внук Женька. А он бы дал ему лёгкий подзатыльник: «Это у вас, нынешних, перепих. Не понимаешь — помалкивай».

Сейчас китайских будильников в магазинах завались — а детей нету. И коровьего рёву не слышно — давно всех извели.

***

Ходики на стене громко отсчитывали порубленное на кусочки время. Каждый час выскакивала бессонная кукушка — советское качество, знай смазывай два раза в год. Сын с трудом сдерживал-подавлял зевоту — и всё-таки зевнул на всю избу, со сладким завыванием во всю пасть.

— Иди-ко поспи, — жалобно-ворчливо завела мать. — Спать ведь хочешь. Котору ночь сидишь, себя не жалеешь. Чево караулить, поди не сбегу. Нечево и караулить.

Она ещё в самом начале болезни приняла этот слабый, плаксиво-покорный, обиженный тон, а ведь какой голосина был, на другом конце поля слышно.

Подружки ей сейчас завидовали: «Ходят за тобой как за королевишной». А она была против докторов на дом и «скорой» из района: за сорок километров ради старухи гоняют, и отмахивалась от дорогих порошков и уколов — от смерти лекарства ещё не придумали. Однажды простонала:

— Уж и сил моих нету. Не жалеете меня, всё пичкаете лекарствами. Пенсию мою хотите подольше получать?

Сноха ахнула: и это вместо благодарности! Ушла хлопнув дверью, шепча под нос о несносном свекровином характере, от которого всю жизнь терпела. Даже сын вскрикнул:

— Что ты такое говоришь, мама?!

Старуха заплакала — откуда ещё бралась в её сухом теле водичка для слёз:

— Не слушайте, это я нарошно чо попало говорю, уколоть хотела, больно вам сделать. Покою дайте. Отпустите уже меня, не ухаживайте. Себя не мучьте, меня не мучьте…

Отдышавшись, глотнув «канпоту», наставляла:

— Памятник незатейливый ставьте, простенький. А то вон Мироновне гранитную глыбу воткнули, чёрную как сажа — страхолюдство. Старухи смеются: в городе такие начальникам и бандитам ставят. На поминках не шикуйте, с Тоньки пример берите. Её матерю поминали — блины сухие, масла пожалела. В плове ни мясинки. Вино в коробках подали самое дешёвое — такие бомжи пьют…

У сына вдруг прорвалось раздражение — а может, бессонные ночи тому виной. Выплеснул всё, что накопилось за последние ночи — а может, за всю жизнь:

— Хоть сейчас можно не о деньгах, а?! На ладан дышишь, а всё над копейкой трясёшься… Всю жизнь хорошее и вкусное на потом, на потом, а сейчас нате подгнившее яблочко, подгнившую помидорку… Пока трухлявое да червивое доедали — остальное подчистую сгнивало. На гнилье выросли. Всю жизнь не ели, а подъедали, не жили, а… подживали.

Зойке сандалики на премию выдали — прыгала от радости, бедная. А ты их замкнула в сундук: всё потом да потом, чего зря топтать, да когда грязь сойдёт, да на праздники. А праздники пришли — сандалики уж и не лезут. А платок я тебе на первую зарплату купил? Наизнанку пять лет носила — жалко. А как на лицевую вывернула — уж и узоров не видно, выцвело, вылиняло. И моль дырку прогрызла. Так вот и всю жизнь…

Сын запнулся, настороженно взглянул на мать: и чего взъелся? Соображал: это он сейчас разорялся в мыслях или выдал вслух? Мать неслышно спала с открытым ртом, чуть приподнималось и опускалось плоское одеяло.

***

Она своенравная была, мать, крепкая, двужильная, мужиковатая. А как бы иначе подняла их одна — муж на её глазах погиб на сплаве. Брёвна разомкнулись под ним — и сомкнулись, тёмная весенняя вода только плеснула.

Она тогда носила в себе пятого, четвёртый пачкал пелёнки в зыбке, третья, Зойка, ползала, привязанная за верёвочку. Его и брата-погодка из-за школьных ранцев не видно… Всех вырастила, всем дала образование, переженила и выдала замуж, а потом внуков и правнуков у себя на лето принимала и неизменно возвращала их к 1 сентября целыми-невредимыми, загорелыми, похудевшими, избавившимися от городской бледности и дряблости.

И сейчас жалобно выговаривала правнуку Женьке: «Ты пошто сутками в телефон пялишься, ровно порченый? В лес сбегай, на речку, на костёр вон гляди — они живые. У нас пастух дурачок так-то, бывало: жука изловит и всё в кулак смотрит, гыкает, радуется. Так и вы в свои коробочки».

Сноха заступалась: «Мама, сейчас все так, вы отстали от жизни. В этой коробочке целый мир».

***

У них со старшей снохой были прохладные «дипломатические» отношения. Обычно матери любят последышей, поскрёбышей — а у неё любимцем был он, самый старший. Может, потому, что появился на свет от молодой любви, которая гарцевала и взбрыкивала, ещё не присмирев под грузом забот. Кровь кипела — и не только на коровьем реву, а где застигнет — в стогу сена, на земляничной поляне, в чулане, на подволоке…

Называла сына «помощничек, маленький мужичок». Мужичок рос. На полевом стане старший пацан позвал подсмотреть, как девки голышом купаются. Жара стояла — не то что купальники, кожу с себя готовы были содрать.

Он смотрел из кустов, вытянув шею, открыв рот. Сглотнул: слюна как наждак поцарапала пересохшее о волнения и жажды горло. Подумал: это же целое преступление, зачем женщины скрывают под одеждой себя, такую красоту? Ровно собаки на сене: ни себе ни людям. Он бы закон издал: ходить им всем только раздетыми, чтобы глаз радовали, ну и всё прочее…

— Ну и дурак, — презрительно сказал дружок. — Представь: табунами по тротуарам шастают бабы, в чём мать родила. Это же катастрофа во всём мире случится, авария на аварии: трактора и машины будут опрокидываться, трамваи с рельсов сходить. Все же мужики бросят работу и давай пялиться с разинутыми ртами, как вон ты сейчас — какие из них работники?

***

Скоро жгучий вопрос стал не актуальным — сходил в армию, привёз с юга жену. И почти сразу начались контры с матерью — не явные, скрытые, подтачивающие. Она понимала, что все сыновья рано или поздно предают своих матерей, это в порядке вещей, и любимый сын предаст — но не знала, как это больно, больно, когда коснётся самой. Понятно: закон природы, иначе род прекратится, но… В одночасье променять ту, в которой течёт твоя кровь, которая тебя носила, рожала, растила — на незваную, без году неделя…

Однажды наблюдала, как молодая жена спит у сына на руке — лежать ему было неудобно, рука затекла, и давно пора вставать — а он боялся шевельнуться, нарушить её сон.

И во всём так. Тревожился, заглядывал в её глаза, дул на обожжённые дворовой крапивой нежные икры. Выходя на цыпочках, предупреждал: «Тише, Леночка отдыхает». Понесла первенца — пузика ещё не видно, а он дышать боялся: «Леночке нельзя». «Леночке опасно». Эх, сынок, видел бы, как мать на последних сроках по двадцать соток картошки выкапывала и мешки в подпол таскала — это не считая колхозной барщины.

К жене — как к тепличному цветку, а мать… Что мать — двужильная, вытянет, ей не привыкать.

Девушки всегда ближе к маме. Понятно, что та при любой возможности возила его в свою семью, где он называл тестя и тёщу «папой» и «мамой». Понятно, там весело: шашлыки, застолья, тосты, куча родни — южные шумные нравы. Это тебе не суровая деревня, отгородившаяся от северных ветров бревенчатыми стенами, от пустословия — замкнутыми ртами. Но хоть какое-то соблюдение приличий, подобие справедливости, весы судьбы какие-то в этой жизни должны быть?!

Мужика главное дело — «накормить» в постели, чтобы налево не смотрел, а потом накормить за столом вкусно и сытно. А Леночка хохотала:

— Мужчина не должен быть паршивым поросёнком, который роется в корыте: то не так, это не эдак. Настоящий мужчина должен есть из рук жены всё — хоть хлеб, размоченный в воде. Облизать тарелку и сказать: «Вкусно!»

Ага, а ещё облизать руку жене, преданно уставиться в глаза и застучать о пол хвостом. Это что у современных жён за такие установки?! Ох, испортил их телевизор, ох испортил! С малолетства, с яслей: «Я женщина, я этого достойна!» «Любишь — докажи!». Так чего, милые, замуж-то выпрыгиваете? В зеркало зыркайте и беседуйте со своим отражением, чего оно там достойно.

***

— Вы отстали от жизни, сейчас совершенно иные принципы, — бесстрашно парировала сноха. А чего ей бояться, когда выглядывает как из-за каменной стены, из-за широкой спины сына-заступника, а тот в рот смотрит своей королеве. — Вон ведь у вас у самой телевизор стоит под салфеточкой и каждый вечер сериалы смотрите.

Все в деревне смотрели, переживали, обсуждали и Дикую Розу, и Просто Марию, сейчас вот Хюррем. Тонька прямо по-настоящему заболевала, если хоть одну серию пропустит.

И мать смотрела. Вот так колотишься день-деньской на работе и по дому, вспомнишь, что вечером тебя ждёт телевизор и нагретые на печи валенки, и диван, где можно вытянуть больные ноги — так уютом, тихой радостью и омоет. Весь день согревало ожидание, как лучик света.

Ещё матери вспомнилась родная бабушка — тогда телевизоров не было в помине. Обезножев, та тихо сидела у окошка — а домик стоял у железной дороги. Вот и считала вагоны: в этом составе 59 вагонов, а тот длиннее будет: 61. Скорый с грохотом синим ветром промчится — целое событие! С закрытыми глазами определяла: грузовой или пассажирский, порожний или тяжёлый. А вот электричка припозднилась на семь минут — непорядок. И качала доброй трясущейся головой, и улыбалась, и радовалась разнообразию. У её-то лежачей бабушки и того развлечения не было: щелястый закопчённый потолок с тараканами над полатями. Вот как меняется жизнь.

Мать, когда была маленькой, заставляли сидеть с железнодорожной бабушкой — скучно было, ужас. Она ластилась котёнком: «Баба, я сбегаю немножко поиграть с девочками, а ты мамке не говори». — «Беги, касатка, играйтесь под окном, я на вас порадуюсь». Какое под окном, убежит, и про бабушку и про обещание вспомнит только к вечеру.

Вот так однажды вернулась — а бабушка с открытыми глазами…

***

В деревню привезли шестилетнюю правнучку, толстенькую, кудрявую — копия она сама в детстве. Сын за руку подвёл её к матери.

— Посиди с бабушкой, пока мы в район сгоняем. Я тебе за это ириски куплю.

В дверях оглянулся на них: старый да малый. Вдруг подумалось: мы никому ничего не должны, кроме как малым детям — потому что они беспомощны. И престарелым родителям — тоже по причине их слабости. А государство — всего лишь инструмент, чтобы мы могли спокойно заботиться о тех, кто в нас нуждается. И если у государства на это нету толку, то пусть хотя бы не мешает.

— Тебе сильно больно? — спрашивала внучка и всем личиком морщилась от сочувствия.

— Не больно, а … — она не могла выразить, махнула рукой: — Тянет, мочи нет…

— Бабушка, а кто это по чердаку ходит: бум, бум? — внучка с испугом округляла прозрачные глаза, поднимала пушистую голову, которую укладывала на старухины колени.

— Это у меня в животе, мака. А ты поди побегай на улицу, чего тут в духоте. Вон, у Тони ребята в мячик играют. Ничего, погуляй, я папке не скажу.

Внучка ушла не сразу. Поговорила на крыльце с Шариком, велела никого не впускать, стеречь дом и бабушку. Шла степенно, как путная, оглядываясь на окно, махала ладошкой. И не выдержав, взвизгнув, со всех толстеньких ножек припустила туда, где прыгал звонкий мячик и кричали дети.

Мой рассказ, который, возможно, вы не читали: