Найти тему
Литература мира

Нагиб Махфуз. Каирская трилогия. Том 1-й. Меж Двух дворцов. Главы 1- 20

-2

1

Она проснулась около полуночи, как делала обычно: без всякой помощи будильника или чего-либо ещё, побуждаемая желанием, нападавшим на неё ночью и верно будившим её. Некоторое время она медлила, сомневаясь, просыпаться ей или нет: в ней перемешивались видения из снов и нашёптывание чувств, пока их не опередила тревога, охватывавшая её ещё до того, как она поднимала веки в страхе, что сон обманет её. Слегка встряхнула головой и раскрыла глаза в непроглядном сумраке комнаты. Не было никакого признака, что указал бы ей на то, который сейчас час: на дороге, что проходила прямо под её комнатой, до самого рассвета жизнь била ключом, и в начале ночи, а именно – с полуночи и почти до самой зари – до неё доносились прерывистые голоса ночных посетителей кофеен и лавочников, и не было никакого доказательства, что вселило бы ей уверенность, кроме собственных ощущений, словно бдительная стрелка часов. В доме стояла тишина, свидетельствующая о том, что её муж ещё не пришёл и не постучал в дверь, колотя концом своей палки по ступенькам лестницы.

Эта привычка будила её примерно в такой вот час – то была старая привычка, что сопровождала её с юности, и по-прежнему владела ей даже в этом зрелом возрасте, из числа усвоенных ею правил супружеской жизни: просыпаться посреди ночи и дожидаться мужа, возвращавшегося с ночной посиделки в кафе, и обслуживать его до тех пор, пока он не заснёт. Не колеблясь, она села на постели, дабы одолеть сладкое побуждение поспать ещё, произнесла «Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного» 1, скатилась из-под одеяла на пол комнаты, и пошла наощупь по опорам у кровати и оконным ставням, пока не подошла к двери и не открыла её. Внутрь проник ровный луч света, что исходил от лампы, прикреплённой к консоли в гостиной. Она медленно подошла к ней, взяла и вернулась обратно в комнату; лампа отразилась на потолке в круглом стеклянном отверстии, дрожавшем от слабого света, окружённого тенями; затем поставила её на стол напротив дивана. Лампа осветила комнату: та оказалась просторной, квадратной по площади, с высокими стенами и потолком, по которому шли горизонтальные параллельные друг другу балки, с благородной мебелью, ширазским ковром и большой кроватью с четырьмя медными опорами, огромным шкафом, длинным диваном, покрытым небольшим пёстрым узорным ковриком. Женщина подошла к зеркалу, окинула себя взглядом и увидела на голове помятую, откинутую назад коричневую косынку: пряди её каштановых волос рассыпались на лбу. Она провела пальцами по узелку и развязала его, уложила на волосах, терпеливо и заботливо завязала оба конца, погладила ладонями лицо, будто для того, чтобы удалить приставшие к нему следы сна. Ей было около сорока: среднего роста, стройная, полноватое тело её струилось в своих нежных границах. Что же до лица её, то оно было скорее вытянутым, с высоким лбом и мелкими чертами, маленькими красивыми глазами, в которых сверкал кроткий медовый взгляд, с небольшим, аккуратным носиком, слегка расширяющимся у ноздрей, и тонкими губами, под которыми выступал острый подбородок, с чистой кожей пшеничного цвета, и родинкой, блестевшей на щеке чистым чёрным пятнышком. Она завернулась в свой химар 2, как будто спешила,и направилась к двери машрабийи 3,

_____________

1. Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного – привычное в мусульманском мире начало любого дела (Здесь и далее прим.пер.).

2. Химар – удлинённый головной платок, покрывающий плечи, спину и грудь женщины.

3. Машрабийя – выступающий зарешёченный балкон дома, характерная черта средневековой каирской архитектуры, служившая также цели скрыть от посторонних глаз женщин, которые могли наблюдать за тем, что происходит на улице, не будучи замеченными за густой решёткой.

открыла её, вошла и встала в своей закрытой клетке, поворачивая лицо то вправо, то влево, бросая взгляды через круглые тонкие отверстия в закрытых ставнях, которые выходили на дорогу.

Машрабийя была расположена перед дорогой, что шла меж двух дворцов, на которой соединялись две улицы: Ан-Нахасин 4, сворачивающая к югу, и Байн аль-Касрайн5, что шла на север. Улица слева выглядела узкой, витиеватой, заворачивающей во мрак, что сгущался в самом верху её, куда выходили окна погружённых в сон домов, и редела в самом низу, куда проливали свой свет фонари от ручных тележек, да газовые лампы в кофейнях, и ещё некоторые лавки, что не закрывались до самого рассвета. А улица справа поворачивала в темноту, где не было кофеен, зато были крупные магазины, двери которых закрывались рано. В ней привлекали внимание лишь минареты Калауна 6, да Баркука 7, сверкавшие как призраки-великаны, что не спали под светом блестящих звёзд.

Это зрелище привлекало к себе её взгляды на протяжении четверти века, да так и не приелось, а может быть, за всю свою жизнь в этой рутине она просто не понимала, что такое скука, напротив, находила в ней собеседника для своего уныния, да друга для своего одиночества, в котором она жила долгое время, будто и не было у неё ни собеседника, ни друга.

Это было до того, как на свет появились дети. В большом доме имелись лишь пыльный двор, глубокий колодец, два этажа и просторные комнаты с высоким потолком. Ко времени своего замужества она была маленькой девочкой, не достигшей и четырнадцати лет. Она быстро стала хозяйкой большого дома сразу же после смерти свекрови и свёкра: ей помогала в делах одна старуха, покидавшая её при наступлении ночи, чтобы лечь спать в комнате с печкой во дворе, и оставлявшая её наедине с миром ночи, наполненным призраками и духами. Один час она дремала, а другой – мучилась от бессонницы, пока с длительной посиделки в кафе не вернётся её муж.

Дабы успокоить сердце, у неё вошло в привычку обходить комнаты в сопровождении служанки, державшей перед ней лампу в руках, и окидывать углы взором, в испуге всматриваясь, а потом накрепко запирая одну за другой, начиная с первого этажа, и до самого верхнего, читая суры из Корана, выученные наизусть для защиты от шайтанов, и заканчивая в итоге собственной комнатой. Она запирала дверь и ложилась на кровать; язык её не переставал читать нараспев суры, пока сон не подступал к ней. До чего же сильно боялась она ночи на первых порах в этом доме! А ведь для неё это не было секретом: она знала о мире джиннов раза в два побольше того, что было ей известно о мире людей: что в этом большом доме она живёт не одна, и что шайтаны не могут долго блуждать по этим старинным, просторным и пустым комнатам. Может быть, они нашли приют в её комнате ещё до того, как она пришла в этот дом, и даже раньше того, как она появилась на свет? Их нашёптывания закрадывались ей в уши. Сколько раз она просыпалась от их обжигающего дыхания! Не было иного спасения, как прочитать суру «Аль-Фатиха» или «Аль-Ихлас», или же поспешить к машрабийе и искоса сквозь отверстия смотреть на свет от тележек и кофеен, прислушаться к шуткам или закашлять, чтобы перевести дух.

__________________

4. Улица Ан-Нахасин – букв. «Улица Медников», названная в честь базара медников улица в исторической части Каира, рядом с кварталом Хан аль-Халили, входящая в мировое наследие ЮНЕСКО.

5. Улица Байн аль-Касрайн – букв. «Между двух дворцов», улица, которая является одной из главных достопримечательностей исламской части города, магистраль, ведущая от ворот Баб аль-Футух к Хан аль-Халили, а также название одноимённого квартала.

6. Мечеть Калауна – мечеть и мавзолей султана Калауна, возведены в 1284–1285 гг. по приказу правителя вместе с религиозной школой и больницей.

7. Баркук – мавзолей Фараджа Ибн Баркука, султана из династии мамлюков (1400-1411 год).

Затем появились друг за другом дети; однако поначалу они были только свежей плотью, не рассеивающей страх и не успокаивающей её, даже наоборот: страх лишь удвоился, вызвав в её душе опасения за них, тревогу, как бы их не коснулось какое-нибудь зло; она брала их на руки от наплыва эмоций, ограждала их: и когда они бодрствовали, и когда спали, покрывая их бронёй сур из Корана, амулетов, заговоров и талисманов от сглаза. Что же до истинного спокойствия, то она испытывала его лишь тогда, когда тот, кто отсутствовал, возвращался с ночной посиделки в кофейне. Это не было странным: она сама заботилась о ребёнке: то баюкала его и ласкала, то вдруг прикладывала к груди, то робко и тревожно прислушивалась, а то голос её переходил на крик, словно она обращалась к кому-то, кто был тут же, рядом: «Уйди от нас! Это не твоё место. Мы мусульмане, единобожники!» Затем она в спешке читала суру «Аль-Ихлас». Когда же со временем её общение с духами слишком уж затянулось, бремя её страхов стало гораздо легче, и она почувствовала некую уверенность в их шутках, которые совсем не приносили ей вреда, и если у неё создавалось ощущение, что они бродят вокруг неё, то говорила тоном, не лишённым кокетства: «Разве ты не уважаешь рабов Милостивого?... Между нами и тобой стоит Аллах. Так уйди от нас, почтенный!» Однако она не знала истинного покоя, пока не возвращался отсутствующий. Да, одного его присутствия в доме – спал он, или нет – было достаточно, чтобы в душе у неё воцарился мир. У запертых дверей была горевшая или потухшая лампа. Однажды, в первой год совместной жизни с ним, ей пришло в голову вежливо объявить ему своё возражение против его непрерывных ночных посиделок в кофейне, но он лишь схватил её за ухо и громко сказал ей решительным тоном:

- Я мужчина! И запретить могу только я. И я не потерплю никакого контроля над своим поведением. Ты же должна только подчиняться, и остерегайся понуждать меня исправиться по-своему.

Из этого и других, последовавших за ним уроков, она усвоила, что может перенести что угодно, даже общение со злыми духами, вот только глаза у неё краснели от гнева, и она вынуждена была безоговорочно подчиняться. И она подчинялась настолько, что ей стало противно делать ему порицания из-за посиделок в кофейне даже втайне. Глубоко в душу ей запало, что истинная мужественность, деспотизм и посиделки в кофейне после полуночи – всё это тесно связанные с натурой свойства. Затем со временем она принялась гордиться всем, что исходило от него – неважно, радовало это её, или огорчало; при любых обстоятельствах она оставалась всё той же любящей, послушной и покорной женой. Она ни дня не сожалела о том, что охотно избрала для себя благополучие и покорность, и воскрешала воспоминания своей жизни в любое время, когда ей того хотелось, ибо они показывали ей лишь благо и радость. Иногда её страхи и печали казались ей голодными призраками, и удостаивались лишь улыбки сострадания. Разве не прожила она вместе с мужем, несмотря на все его недостатки, четверть века, и родила от этого брака с ним сыновей – зениц очей своих, разве не получила дом – полную чашу добра и благополучия, и счастливую жизнь...? Ну конечно же да! Что же до сношений со злыми духами, то оно протекало мирно, как и каждую ночь, и ни один из них не трогал ни её саму, ни её сыновей, лишь разве что в шутку, или, скорее, заигрывая. Она ни коим образом не жаловалась, и хвала на то Аллаху, словами из Книги которого успокаивалось её сердце, и милостью которого наладилась её жизнь. Даже этому часу ожидания, прервавшему её сладкий сон по требованию долга – услужить мужу – надлежало закончиться к концу дня. Она любила это время в глубине души, не говоря уже о том, что оно стало неотделимой частью её жизни и смешалась с большой долей воспоминаний. Этот час был и остаётся живым намёком её расположенности к мужу и самоотверженности, дабы сделать его счастливым. Ночь за ночью ему говорили об этом её симпатия и преданность. Потому-то она полностью чувствовала спокойствие, стоя в машрабийе. Она переводила взгляд через отверстие то на улицу Байн аль-Касрайн, то на переулок Аль-Харнафиш8,

________________

8. Переулок Харнафиш (или Харафиш) – небольшой переулок, названный так из-за прозвища шаек нищих и мелких преступников, обитавших там.

а то и на ворота бани султана, или на минареты, либо смотрела на ассиметричное скопление домов по обеим сторонам дороги, стоящих как будто в армейском строю по стойке «Вольно», облегчающей строгость дисциплины. Она улыбнулась любимому пейзажу. Как же эта дорога, на которой покоились улицы, улочки и переулки, и которая оставалась оживлённой до самой зари, успокаивала её бессонницу, радовала своим присутствием её одиночество и рассеивала страхи! Ночь не меняла её, а всего-лишь покрывала окружающие её кварталы глубокой тишиной, создавая обстановку для своих громких, явных звуков, будто тени, наполнявшие основу полотна, глубоко и ясно очищали картину. Поэтому смех в ней отдавался эхом, словно раздавался в её комнате, и была слышна обычная речь, в которой различалось каждое слово и продолжительный жёсткий кашель – до неё доносилась даже его заключительная часть, напоминавшая стон. Послышался громкий голос официанта, который призывал, словно возглас муэдзина: «Набитая трубка зовёт!», и она весело сказала себе:

- Какие хорошие люди ... даже в такой час требуют покурить ещё. – Затем из-за этого невольно вспомнила своего отсутствующего мужа и сказала. – Интересно, где сейчас мой господин? ... и что делает?... Да сопутствует ему благополучие, где бы он ни был.

Да, один раз ей сказали, что жизнь такого мужчины, как господин Ахмад Абд Аль-Джавад с его достатком, силой и красотой – несмотря на постоянное пребывание в кофейне – просто не может быть лишена женского общества. Однажды её отравила ревность, и охватила сильная печаль. Когда ей не хватило смелости завести с ним разговор о том, что ей сказали, она сообщила о своей печали матери, и та стала успокаивать её самыми нежными словами, которые только могла, а затем сказала:

- Он взял тебя после того, как развёлся со своей первой женой, и если бы он захотел, то мог бы вернуть её обратно, или жениться на второй, третьей и четвёртой. Его отец часто женился и разводился. Поблагодари Господа нашего, что он оставил тебя единственной женой.

И хотя слова матери не развеяли её печали, которая лишь усилилась, однако по прошествии времени она примирилась с истиной и обоснованностью этого факта. Пусть то, что ей сказали – правда, может быть это одно из свойств мужественности, как и проведение досуга в кофейне и самоволие. В любом случае, одно зло лучше множества зол. Не трудно позволить соблазну испортить ей её хорошую жизнь, наполненную довольством и богатством. Да и потом, то, что было сказано после всего этого, наверное, догадка или ложь. Она обнаружила, что относится к ревности как к трудностям, которые встречаются на её жизненном пути: её нельзя не признать, она как непреложный приговор, вступивший в силу, которому ничего нельзя противопоставить. И единственное средство, найденное ею для противостояния ревности – это терпение и призыв на помощь личной выдержки, своего единственного прибежища, чтобы преодолеть то, что было ей ненавистно. Так она стала терпеть ревность и её причины, как и другие черты характера мужа или свою дружбу с духами.

Она посмотрела на дорогу и стала прислушиваться к участникам ночной посиделки, пока до неё не донёсся звук от падения на копыта коня, и она повернула голову в сторону улицы Ан-Нахасин, где увидела медленно приближавшийся экипаж, два фонаря которого ослепительно сияли в темноте, вздохнула с облегчением и пробормотала:

- Наконец-то!...

Вот она, повозка одного из его друзей, которая после вечеринки в кофейне доставляет его прямо к воротам особняка, а затем как обычно отправляется в Аль-Харафиш, везя своего владельца и ещё кого-то из его приятелей, живущих в том квартале. Извозчик остановился перед домом, и послышался голос её мужа, который говорил со смехом:

- Да сохранит вас Аллах. До свидания...

Она с любовью и удивлением прислушивалась к голосу мужа, который прощался со своими приятелями, будто и не слышала его каждую ночь в точно такой же час; она не узнавала его, ведь ей и детям известны были лишь его решительность да солидность. Так откуда же у него взялся этот живой, смешливый тон, что так приветливо и нежно изливался?! Словно желая с ним пошутить, владелец повозки сказал:

- Ты разве не слышал, что сказал сам себе конь, когда ты свалился с повозки?.. Он сказал: «Жаль мне каждую ночь доставлять домой этого человека, он достоин ездить лишь на осле...»

Люди, что сидели в повозке, разразились хохотом, а её муж дождался, пока они вновь не замолкнут, затем сказал в ответ:

- А ты слышал, что ответила ему его душа?.. Она сказала: «Если ты не будешь его подвозить, то на тебе будет кататься верхом наш господин бек...»

И мужчины снова громко рассмеялись. Затем хозяин повозки сказал:

- Давайте-ка отложим остальное до завтрашней посиделки...

И повозка тронулась в путь на улицу Байн аль-Касрайн, а её муж направился к дверям; сама же женщина покинула балкон и заспешила в комнату, взяла лампу, и прошла в гостиную, а оттуда – в парадную, пока не остановилась у лестницы. До неё донёсся стук в переднюю дверь, которая была заперта, и скольжение ключа в личинке замка, а затем его шаги, когда он, высокий ростом, отражавшим его достоинство и солидность, пересекал двор, скрывая своё шутливое настроение – если бы она украдкой не подслушала – то сочла бы всё это абсурдом. Затем она услышала стук его палки о ступени лестницы и протянула руку к лампе над перилами, чтобы осветить ему путь.

2

Мужчина подошёл к тому месту, где она стояла, и она направилась к нему, держа лампу. Он последовал за ней, бормоча:

- Добрый вечер, Амина.

Она ответила ему тихим голосом, указывавшим на её покорность и учтивость:

- Добрый вечер, господин.

Через несколько секунд они уже были в комнате. Амина направилась к столу, чтобы поставить на него лампу, пока её муж вешал свою трость на край кровати, снимал феску и клал её на подушку, что находилась в центре дивана-канапе. Затем женщина приблизилась к нему, чтобы снять с него одежду. Когда он стоял, то выглядел высоким, широкоплечим, крупнотелым, с большим, тучным животом. На нём были надеты джубба 9 и кафтан изящного, свободного покроя, что говорило о его благосостоянии, хорошем вкусе и щедрости. Его густые чёрные волосы с пробором, причёсанные с огромной заботой, перстень с крупным алмазом, и золотые часы подчёркивали его прекрасный вкус и великодушие. Лицо же его было вытянутым, с плотной кожей, ясно выраженными чертами; в целом всё с превеликой точностью указывало на индивидуальность и привлекательность: и крупные синие глаза, и большой нос, соразмерный по своему объёму широкому лицу, и крупный рот с полными губами, и смоляные густые усы с закрученными концами. Когда женщина подошла к нему, он поднял руки, и она сняла с него джуббу, аккуратно сложила её и

_________________

9. Джубба – верхняя мужская длинная одежда с широкими рукавами.

положила на канапе. Вернулась к нему, развязала пояс его кафтана и сняла его. Также аккуратно сложила его и положила поверх джуббы, пока её муж надевал джильбаб 10, а потом и белую шапочку-тюбетейку. Он потянулся, зевая, и сел на канапе, вытянул ноги, прислонившись затылком к стене. Женщина закончила складывать одежду и присела у его вытянутых ног, начав снимать с него башмаки и носки. Когда обнажилась его правая нога, то показался первый изъян этого красивого мощного тела: мизинец был изъеден от постоянного соскабливания бритвой мозоли. Амина вышла из комнаты и отсутствовала несколько минут. Она вернулась с кувшином и тазиком, поставила тазик у ног мужчины, и застыла с кувшинов в руках в готовности. Мужчина сел и протянул ей руки. Она полила на них водой, и он, долго умываясь, мыл лицо и проводил руками по голове. Затем взял полотенце со спинки канапе и стал протирать голову, лицо, руки, пока женщина относила тазик в ванную. Эта церемония была последней из всех тех, что ежедневно выполнялись в этом большом доме. Вот уже четверть века, как она трудолюбиво, без устали выполняла эту работу, даже скорее с радостью и удовольствием, и с тем же энтузиазмом, что побуждал её заниматься и другими домашними делами незадолго перед восходом солнца и до захода, из-за чего соседки прозвали её «пчёлкой» за непрерывное усердие и активность.

Она вернулась в комнату и закрыла дверь. Вытащила из-под кровати тонкий матрас, положила его перед канапе, и уселась, ибо не позволяла себе сидеть рядом мужем на диване из почтения к нему. Она хранила молчание до тех пор, пока он не позволял ей сказать слово. Он же прислонился к спинке канапе: после долгой ночной вечеринки он казался утомлённым, и веки его отяжелели и сильно покраснели от выпивки, а дыхание было тяжёлым и захмелевшим. Каждую ночь он привык напиваться до пресыщения, а домой собирался, лишь когда его покидал хмель и он снова мог владеть собой, сохраняя таким образом своё достоинство и солидность, которые он любил демонстрировать дома. Его жена была единственным человеком из всех его домочадцев, кто встречал его после ночной попойки, но она чувствовала лишь запах вина, исходивший от него, и не замечала в его поведении чего- либо из ряда вон выходящего и сомнительного, разве что поначалу – после замужества, да и то игнорировала. В отличие от того, что можно было ожидать, она скрывала, что провожает его в такой час, подступая к нему с разговорами, и углубляясь в это искусство. Ему же редко когда удавалось прийти полностью в себя в такое время. Она помнит, какой страх испытала в тот день, когда догадалась, что он возвращается пьяным с ночной посиделки в кафе; ей на память пришло вино, которое она связывала с дикостью, безумием и нарушением религиозных канонов, а это было самым ужасным. Ей стало тошно; страх охватил её. Всякий раз, как он возвращался, она испытывала беспрецедентную боль. А по прошествии дней и ночей ей стало ясно, что во время возвращения его с попойки он был даже ласковее чем когда бы то ни было, и смягчал свою суровость, уменьшая свой контроль над ней, и пускался разглагольствовать. Она присматривалась к нему и верила, хоть и не забывала покорно молить Аллаха, чтобы Он простил ему его прегрешение и принял его покаяние. Как же она хотела, чтобы нрав его стал таким же покладистым, когда он бывал трезвым, и как же дивилась она этому греху, смягчавшему его нрав! Она приходила в замешательство от обнаруженного отвращения, продиктованного религиозными канонами, которое досталось ей по наследству, и от плодов, пожинаемых благодаря этому его греху – покоя и мира. Однако свои мысли она запрятала глубоко-глубоко в сердце и умело маскировала их – как тот, кто не в состоянии признаться в этом, пусть и себе самому. Супруг же её ещё более того старался сохранить своё достоинство и решительность, и от него веяло лаской лишь украдкой, хотя иногда широкая улыбка расплывалась на его губах – когда он вот так сидел, и в нём по кругу бродили воспоминания о весёлой вечеринке, но он вскоре обращал внимание на себя, плотно сжимал губы, и украдкой кидал взгляд на жену. Но как и всегда, находил её перед собой с опущенными долу глазами, убеждался в том, и вновь возвращался к своим воспоминаниям.

По правде говоря, эти вечеринки не заканчивались его возвращением домой, а продолжали жить в его

__________________

10. Джильбаб – длинная и просторная мужская или женская рубашка.

воспоминаниях, в сердце, притягивающим их к себе с ненасытной силой, жаждущей удовольствий от жизни. Он словно всё ещё видел весёлое собрание, украшенное отборными членами общества – его друзьями и приятелями, в центре которого – полная луна, время от времени восходящая на небесах его жизни. В ушах его всё так же звучали анекдоты и шутки, талантом рассказывать которые он был так щедро наделён, когда напивался и оживлялся. Он вновь внимательно, с интересом возвращался к этим шуткам, брызжа гордостью и изумлением, и вспоминал, какое впечатление они производили на людей, каким увенчались успехом, и какой восторг вызвали у друзей. И это неудивительно, так как он часто ощущал, что та значительная роль, которую он играл на вечеринке, была словно заветной надеждой в жизни, и что будто бы вся его практическая жизнь – это потребность, которую он удовлетворяет ради успеха в эти часы, наполненные вином, смехом, пением, любовью, проводимые с друзьями-товарищами, то с одними, то с другими, когда он сочинял про себя приятные песни, из тех, которым подпевает весёлая компания. Он уходил с ними, и приходил, нашёптывая их в глубине души: «Ах... Велик Аллах», – эта любимая им песня, столь же любимая, как и вино, смех, друзья и полная луна – лицо любимой. Ни в одной компании не мог он обойтись без этого. И не обращая внимания на долгий и далёкий путь на другой конец Каира, он отправлялся туда, чтобы услышать таких певцов, как Абд Аль-Хамули, или Мухаммад Усман, или Манилави, где бы они не проживали, до тех пор, пока их песни не находили себе приюта в его щедрой душе, словно соловьи в листьях дерева. Благодаря этим мелодиям он приобретал знания, и приводил их как аргумент во время их прослушивания и пения – а пение он любил всем телом и душой. Душу его приводили в восторг, наводняли ароматы, а тело возбуждали чувства. Конечности же пускались в пляс – особенно руки и голова, – и потому-то он заучил наизусть некоторые отрывки из песен с теми незабываемыми духовными и телесными воспоминаниями, например: «А мне остались от тебя лишь страдания», или же «О, что завтра мы узнаем..., а потом увидим?», или «Услышь меня и приди, когда скажу тебе». Он полагал, что одна из этих мелодий сама спешит к нему, и наводняет воспоминания, чтобы возбудить в нём хмель, и встряхивал головой от возбуждения, а на губах его расцветала страстная улыбка. Он щёлкал пальцами, и вот он уже напевал, если оставался наедине с собой. Вместе с тем, не одно только пение привлекало его и дарило ему удовольствие – оно было букетом цветов, что украшал его, но и сам он был приятным украшением в любой компании, сердечным приветствием искреннего друга и верного возлюбленного, выдержанного вина и приятного остроумия. Но одно дело – слушать пение в одиночестве, как в тех домах, где есть граммофон – без сомнения, это было и приятно, и мило, однако не хватало той же атмосферы, тех же нарядов, той же обстановки, а потому едва ли сердце его могло довольствоваться этим. А ему так хотелось отделить просто песни от пикантных песен, от которых сотрясаются души и соревнуются между собой в подпевании, отпивая глоток из наполненного бокала и наблюдая следы возбуждения на лице и в глазах друга. Затем они все вместе славили Аллаха. Однако вечеринка не ограничивалась лишь воспоминаниями; преимуществом её было и то, что она в результате дарила ему средства наслаждения жизнью, пока покорная и послушная жена так тревожилась, оказавшись рядом в его приятном обществе, когда он углублялся с ней в разговор и сообщал о том, что у него на сердце, так что и сам ощущал это, пусть даже иногда она была не просто какой-то рабыней в доме, а ещё и спутницей его жизни. Так он начинал рассказывать ей о своих делах, и сообщал, что порекомендовал нескольким торговцам из числа своих знакомых закупить растительного масла, муки и сыра и принести ему на случай их удорожания и исчезновения необходимых продуктов из-за войны, которая вот уже три года как перемалывает весь мир. И по привычке, всякий раз, как он вспоминал про войну, начинал проклинать австралийских военных, которые наводнили город, словно саранча, и сеяли повсюду разврат. Он, по правде говоря, приходил в ярость от австралийцев по совсем другой, особой причине – потому что они препятствовали его походам в увеселительные места в Озбекийе, и побеждённый, отказывался от этих планов, разве что совсем изредка, когда выдавался подходящий момент, так как он не мог выставлять себя перед солдатами, которые явно грабили народ и развлекались тем, что безудержно подвергали их разного рода посягательствам и унижениям. Затем он стал спрашивать её о том, как там «дети», как он их называл, не делая различия между самым старшим из них, что был инспектором в школе на улице Ан-Нахасин, и младшим, что учился в начальной школе «Халиль Ага». После он многозначительно задал ей такой вопрос:

- А как там Камаль? Смотри у меня, не покрывай его проделки!

Женщина вспомнила про своего младшего сына, которого всегда покрывала. Для него и правда не было никакой опасности от невинной игры, хотя муж её не признавал невинными никакие игры или развлечения. С покорностью в голосе она сказала:

- Он соблюдает приказания своего отца.

Её муж ненадолго замолчал и казался рассеянным: словно цветы, он собирал воспоминания о своей счастливой ночи, затем отступил и начал проверять, что же он помнит о том, какие события были в тот день до вечеринки, и вдруг вспомнил: то был торжественный день. В таком состоянии он не желал чего-либо скрывать от неё, раз это маячило на поверхности его сознания. И он сказал, как будто обращаясь сам к себе:

- О, до чего же благородный человек, этот принц Камаль Ад-Дин Хусейн! Ты разве не знаешь, что он сделал?.. Отказался занять престол своего покойного отца, находясь в тени англичан.

И хотя женщина знала о вчерашней кончине султана Хусейна Камаля, имя его сына она слышала впервые, и не нашлась, что сказать. Подталкиваемая чувством благоговения к собеседнику, она, тем не менее, боялась, что не отреагирует на каждое сказанное им слово так, как надо, и произнесла:

- Да смилостивится Аллах над султаном и почтит его сына.

Муж её продолжал говорить:

- Его сын, принц Ахмад Фуад, или, точнее, султан Ахмад Фуад, как его теперь будут называть, согласился занять трон. Сегодня состоялась его коронация и торжественный переезд из дворца Аль-Бустан в Абидин... да хранит его Господь вечно.

Амина с большой радостью и вниманием прислушивалась к словам супруга. Внимание вызывало у неё любое известие, доносившееся из внешнего мира, о котором она почти ничего не знала. Радость же внушали ей всё те серьёзные вещи, о которых говорил с ней муж. А мимолётная симпатия восхищала её, доставляя удовольствие от понимание того, о чём он, собственно, говорил. Она пересказывала всё это своим сыновьям, и особенно обеим дочерям, которые как и она, совершенно ничего не знали о том мире. Она не нашла ничего иного, чем можно было бы вознаградить его за проявленное им великодушие, чем повторить для него молитву, которую знала уже давно, чтобы он почувствовал то же удовлетворение, что чувствовала и она в глубине души, и сказала:

- Господь наш способен вернуть нам нашего господина Аббаса.

Супруг её замотал головой и пробормотал:

- Но когда? ... Когда? ... это известно лишь Господу ... В газетах мы читаем лишь о триумфах англичан. Но они ли одержат в итоге истинную победу, или всё-таки немцы и турки? Да внемлет Господь... – И мужчина устало закрыл глаза и зевнул. Затем потянулся со словами. – Вынеси лампу в гостиную.

Женщина встала, пошла к столу, взяла лампу и подошла к двери, но прежде чем пересечь порог, услышала отрыжку мужа, и пробормотала:

- Доброго здоровья...

3

В тишине раннего утра, когда шлейф зари ещё путается в стрелах света, из кухни во дворе послышались следующие друг за другом шлепки – то был шум замешиваемого теста, что доносился, словно бой барабанов. Амина уже полчаса как встала с постели, сделала омовение, помолилась, а затем спустилась в кухню и разбудила Умм Ханафи: этой женщине было уже за сорок, и в доме она стала прислуживать, ещё когда девчонкой была, но покинула их, чтобы выйти замуж, а после развода снова вернулась в дом. А пока служанка вставала, чтобы замесить тесто, Амина принялась готовить завтрак. При доме был большой двор, и в самом дальнем углу его справа находился колодец, отверстие в котором было закупорено деревянной крышкой, поскольку детские ножки так топали по земле, что это привело к смещению водопроводных труб. В дальнем углу слева, у входа в женскую половину дома, было два больших помещения, в одном из которых находилась печь, и потому оно использовалось как кухня, другое же было амбаром. Она всем сердцем, не колеблясь, испытывала привязанность к кухне из-за того, что та была изолирована от остального здания. И если бы подсчитала, сколько времени проводила в её стенах, то это была бы целая жизнь. Она украшала её, готовя к наступающим праздникам, и сердце её ликовало, когда она смотрела на эти радости жизни, и у всех из рта текли слюнки от разнообразных вкусных блюд, которые она готовила праздник за праздником: компот и блинчики-катаиф на Рамадан, торт и пирожки на Ид аль-Фитр, а на Ид аль-Адха – ягнёнка, которого они откармливали и ласкали, затем забивали на виду у детей, которые посреди всеобъемлющего ликования в слезах оплакивали его. Казалось, что изогнутое отверстие печи поблёскивает где-то в глубине огненным блеском, словно пылающий уголёк веселья в глубине человеческой души, а сама печь была подобна праздничному украшению и радостной вести. И если Амина чувствовала, что в верхних этажах доме она госпожа только в отсутствие мужа, или представительница султана, не владеюшая ничем, то в этом месте она была царицей, у которой не было равных во всём царстве. Эта печь умирала и возрождалась по её приказу, а судьба топлива – углей и дров, что лежали в правом переднем углу, – зависела от одного её слова. Другой же очаг, что занимал противоположный угол под полками с котлами, тарелками и медными подносами, либо спал, либо издавал пронзительные звуки языками пламени по её команде. Тут уже она была и матерью, и женой, и учительницей, и артисткой, а то, что готовили её руки, сближало всех домочадцев и наполняло доверием их сердца. Знаком тому было то, что она удостаивалась похвалы от супруга, если конечно, он изволил её похвалить, за разнообразные блюда, что она так вкусно готовила.

Умм Ханафи была её правой рукой в этом маленьком царстве, принималась ли Амина за домашний труд, или отлучалась к одной из дочерей, чтобы та под её руководством училась искусству кулинарии. Умм Ханафи была женщиной дородной, без всякой гармонии, щедро раздавшейся в теле и заботившейся лишь о своей полноте. Она давно уже не уделяла внимания красоте, но была весьма довольна собой, ибо считала, что полнота сама по себе уже красота, и потому не удивительно, что каждое дело, которым она занималась в семье, было для неё чуть ли не второстепенным по сравнению с первейшей её обязанностью – откормить всю семью, или, вернее, женскую её часть. Женщины считали, что полнотой она обязана «секретным пилюлям», заговору красоты и секретом за семью печатями. А вместе с тем действие этих «пилюль» не всегда было полезным, а лишь служило частым доказательством связанных с ним надежд и чаяний. И потому-то неудивительно, что Умм Ханафи была полной, однако полнота эта не ограничивала её активность. Хозяйка не будила её, ибо та сама от всего сердца поднималась и принималась за работу, проворно спеша на поиски лохани для теста. Слышался шум раскатываемого теста, что служил будильником в этом доме, и доходил до сыновей на первом этаже, затем достигал отца на верхнем этаже, оповещая всех о том, что наступило время просыпаться.

Господин Ахмад Абд Аль-Джавад поворачивался на бок, затем открывал глаза, и вскоре хмурился, рассерженный шумом, что побеспокоил его сон, однако сдерживал свой гнев, ибо знал, что пора вставать. Первым же чувством, которое он ощущал обычно, просыпаясь по утру, была тяжесть в голове. Он сопротивлялся ей всей своей силой воли, и садился на постель, даже если его одолевало желание поспать ещё. Его шумные ночи не могли заставить его забыть о дневных обязанностях. И он вставал в это ранний час, вне зависимости от того, во сколько лёг спать, чтобы прийти в свой магазин к восьми часам. А затем после полудня у него было достаточно времени, когда он возмещал утерянный им сон и готовился к новому весёлому времяпрепровождению ночью. И потому те утренние часы, когда он просыпался пораньше, были самыми худшими из всех за день. Он покидал постель нетвёрдой походкой от усталости и головокружения и принимался за праздную жизнь, состоящую из сладостных воспоминаний и приятных ощущений, как будто вся она перешла в стук в его мозгу и веках.

Непрерывный стук раскатываемого теста будил спящих на первом этаже. Первым просыпался Фахми, и делал он это легко, несмотря на то, что ночами с головой уходил в книги по юриспруденции. Когда он пробуждался, то первым, что посещало его, был образ круглого лица цвета слоновой кости, а посредине его – чёрные глаза. Внутренний голос нашёптывал ему: «Мариам». И если бы он поддался власти соблазна, то долго бы ещё оставался под одеялом наедине с фантазиями, которые сопровождали его с нежнейшей страстью. На него пристально взирал тот объект, что он называл своим страстным желанием: он вёл с ним беседу, раскрывал ему секреты и подходил к нему с такой смелостью, которая возможна разве что в таком тёплом сне ранним утром. Однако по привычке он отложил свои тайны до утра пятницы, уселся на постели, затем бросил взгляд на своего спящего брата, что лежал в кровати рядом, и позвал:

- Ясин... Ясин... Просыпайся.

Храп юноши прервался, он запыхтел так, что это больше походило на хрип, и в нос пробормотал:

- Я не сплю... Раньше тебя проснулся.

Фахми с улыбкой ждал, пока храп брата возобновится снова, и закричал ему:

- Просыпайся...

Ясин повернулся на постели с недовольством. Одеяло сползло с его тела, которое напоминало отцовское своей полнотой и тучностью, затем открыл покрасневшие глаза, в которых светился отсутствующий взгляд, а угрюмое выражение говорило о досаде:

- Ох... как же быстро наступило утро! Почему бы нам не поспать вдоволь? Распорядок... вечно этот распорядок! Словно мы солдаты какие. – Он поднялся, оперевшись на руки и колени и шевеля головой, чтобы стряхнуть с себя дремоту, и повернулся к третьей кровати, в которой храпел Камаль – его никто не лишит этого удовольствия ещё полчаса – и позавидовал ему. – Ну и счастливчик!

Когда он уже немного пришёл в себя, то уселся на постель и подпер голову руками. Ему хотелось позабавиться приятными мыслями, из-за которых так сладостны сны наяву, однако всё же он проснулся, как и отец – с той же тяжестью в голове, от чего прервались все сны. В воображении своём он видел себя Занубой, играющей на лютне.

Эти сны, что оставляют обычно след в сознании, не оставили такового на его чувствах, даже если улыбка и сверкнула на губах.

В соседней комнате Хадиджа уже встала с постели без всякой нужды в будильнике от шума раскатывания теста. Из всей семьи она больше всех была похожа на свою мать и по активности, и по бдительности. Что же до Аиши, то она обычно просыпалась от движений, производимых кроватью, когда её сестра нарочно резко вставала и скользила на пол. Вслед за этим тянулись перебранки и ссоры, которые, повторяясь, превращались в некую грубую шутку. Если она просыпалась и пугалась ссоры, то не вставала и подчинялась долгой неге из тех, что бывают при сладостном просыпании, прежде чем покинешь постель.

Затем повсюду зашевелилась жизнь, и охватила весь первый этаж: открылись окна, внутрь хлынул свет, и тотчас по воздуху пронеслось громыхание колёс повозок, голоса рабочих, призывы продавца пшеничной каши. Движение продолжалось и между спальнями и ванной. Показался Ясин в своём просторном джильбабе на грузном теле, и длинновязый тощий Фахми – который был весь в отца – за исключением худобы. Обе девушки спустились во двор, чтобы присоединиться к матери на кухне. Лица их сильно отличались друг от друга, как это иногда встречается в одном семействе: Хадиджа была смуглой, в чертах её лица было заметно отсутствие гармонии, а Аиша – светлой, излучающей ауру добра и красоты.

И хотя господин Ахмад был на верхнем этаже один, однако Амина не звала его, когда ей требовалась помощь. Он нашёл на столе поднос с чашкой, полной хильбы 11 – чтобы заморить червячка, – и когда пошёл в ванную, в нос ему повеяло благоуханием прекрасного ладана. На стуле он нашёл чистую, аккуратно сложенную одежду. Как обычно по утрам, он принял холодный душ – этот обычай у него не прерывался ни летом, ни зимой, – затем вернулся в свою комнату с новыми силами, посвежевший, бодрый, принёс молитвенный коврик, – он был сложен на спинке дивана, – развернул и принялся совершать положенную утреннюю молитву. Он молился со смирением на лице – совсем не с тем сияющим и радостным видом, с которым встречал друзей, и не с тем решительным и строгим выражением, с которым он представал перед своими домочадцами. Лицо его было благонравным, и по расслабленным чертам сочились набожность, любовь, надежда, которые смягчали лесть, заискивание и просьбу о прощении. Он не читал молитву механически, наспех: чтение, стояние и земной поклон, нет, он читал её с чувством, с любовью, с тем же воодушевлением, которое расходовал на различные оттенки жизни, в которой всё течёт и изменяется. Он словно работал с крайним усердием, излишествовал в своих чувствах, любил и таял от любви, был пьяным настолько, что тонул в этом хмельном напитке.

В любом случае, делал он это искренне и правдиво. Эта обязательная молитва была его духовной потребностью, с которой он обходил просторы Господни, пока он не заканчивал её, усаживался и складывал ладони, моля Аллаха хранить его Божьим промыслом, простить и благословить в потомстве его и в торговых делах.

Мать закончила готовить завтрак и оставила для дочерей несколько подносов, а сама поднялась в комнату сыновей, где застала Камаля, по-прежнему храпевшего во сне. Она с улыбкой подошла к нему, положила свою ладонь на его лоб, прочитала суру «Аль-Фатиха», и начала звать его и нежно трясти, пока он не открыл глаза и не встал с кровати. В комнату вошёл Фахми, и увидев её, улыбнулся и пожелал доброго утра. Она ответила на его приветствие словами и любящим взглядом, струившимся в её глазах: «И тебе утро доброе, о свет очей моих».

И с той же нежностью она поприветствовала и Ясина, сына своего мужа, и он ответил любовью этой женщине, которая была достойна называться его матерью. Когда Хадиджа вернулась с кухни, её встретили Фахми и Ясин, – последний – своей привычной шуткой. Не важно, что служило поводом для шуток – то её ли отталкивающее лицо, то ли острый язычок, она пользовалась влиянием на обоих братьев, и с замечательным умением заботилась об их интересах. С трудом можно было найти такое же качество у Аиши, которая в семье светилась, подобно светочу красоты, блеска и очарования, однако без всякой пользы. Ясин поспешил к ней и сказал:

_________________

11. Хильба – пажитник сенной или шамбала, однолетнее растение семейства бобовых. Его квадратные по форме, плоские коричневато-бежевые семена незаменимы во многих овощных блюдах и закусках. В Египте и Эфиопии хильба является популярным компонентом хлеба, который арабы называют также хульба.

- А мы говорили о тебе, Хадиджа. Мы говорили, что если бы все женщины были подобны тебе, то мужчины бы тогда отдыхали от сердечного томления.

Экскпромтом она сказала:

- А если бы мужчины были подобны тебе, то все бы они отдыхали от утомления мозгов...

Тут мать воскликнула:

- Завтрак готов, господа.

4

Столовая находилась на верхнем этаже, там, где располагалась спальня родителей. На том же этаже, помимо тех двух комнат была ещё одна – гостиная, на четверть пустующая, разве что там находилось несколько игрушек, с которыми забавлялся Камаль на досуге. Стол был уже накрыт, вокруг него были уложены тонкие тюфяки. Пришёл глава семьи и занял почётное место в середине, скрестив ноги, затем все трое братьев подряд. Ясин сел справа от отца, Фахми – слева, а Камаль – напротив него. Братья сидели смирно и вежливо, опустив головы, будто находясь на коллективной молитве, и между ними: инспектором в школе Ан-Нахасин, студентом в Юридическом институте, и учеником школы «Халиль Ага», не было никакой разницы. И никто из них не осмеливался бросить пристальный взгляд на лицо отца. Более того, в его присутствии они сторонились даже обмениваться взглядами между собой, чтобы ни у кого не появилась улыбка на губах по той или иной причине – тогда он подвергал себя страшному окрику, который не в силах был стерпеть. Они собирались все вместе со своим отцом лишь на утренний завтрак, так как возвращались домой уже вечером, после того, как глава семейства, отобедав и вздремнув, отправлялся из дома в свою лавку, и возвращался уже только после полуночи. Их совместная посиделка, хоть и была непродолжительной, но проходила тяжело, под давлением требований армейской дисциплины, из-за нападавшего на них страха, усиленного вдвойне их впечатлительностью и заставлявшего их томиться, пока они раздумывали о самозащите. Не говоря о том, что и сам завтрак проходил в атмосфере, портившей им удовольствие от него. Ничего странного не было в том, что глава семьи прерывал этот краткий момент, чтобы до того, как мать семейства принесёт поднос с едой, всмотреться в своих сыновей критическим взглядом. И если он случайно находил во внешнем виде одного из них какой-то недостаток, пусть даже незначительный, либо пятно на одежде, то обрушивал на него крики и упрёки. Иногда он грубо спрашивал у Камаля:

- Ты помыл руки?

И если тот отвечал утвердительно, то приказным тоном говорил ему:

- Покажи-ка мне их.

Мальчик протягивал ладони, глотая слюну в испуге, а отец, вместо того, чтобы похвалить его за опрятность, угрожающе говорил:

- Если ты хоть один раз забудешь помыть руки перед едой, я их вырву и избавлю тебя от них.

Или спрашивал у Фахми:

- А этот собачий сын учит свои уроки, или нет?

Фахми точно знал, кого он имел в виду под «собачьим сыном»: этим их отец имел в виду Камаля, и отвечал, что тот хорошо учит свои уроки. По правде говоря, смышлёность мальчика, которая вызывала гнев у его отца, не подводила его и в учёбе, на что указывали его успехи. Однако отец требовал от своих сыновей слепого подчинения, чего мальчик был не в состоянии переносить. Он больше любил играть, чем есть, и потому отец комментировал ответ Фахми с негодованием:
- Вежливость предпочтительнее знаний, – затем поворачивался к Камалю и резко продолжал. – Ты слышишь, собачий сын?

Пришла мать с большим подносом еды и поставила его на расстеленную скатерть, а потом отошла к стене комнаты, где стоял столик, и поставила на него кувшин. Сама же встала, готовая отозваться на любой сигнал. Посредине медного блестящего подноса стояло большое белое блюдо, полное варёных бобов с маслом и яйцами, а в стороне от него стопкой были разложены горячие лепёшки. По другую сторону лежали уложенные в ряд маленькие тарелочки с сыром, маринованным лимоном и сладким перцем. Был здесь и стручковый перец, и соль с чёрным перцем. Аппетитная еда возбуждала аппетит в животах братьев, однако они хранили неподвижность, не показывая своего ликующего вида, словно они и палец о палец не ударят, пока отец семейства не протянет руку к лепёшке. Он брал лепёшку, разделял её пополам, бормоча:

- Ешьте!

И они протягивали руки в порядке старшинства: Ясин, Фахми, затем Камаль, и приступали к еде, соблюдая приличия и скромность.

И хотя отец жадно, помногу и в спешке поглощал пищу, его челюсти были словно часть резца, что быстро и безостановочно работает. Он загребал одним большим куском лепёшки пищу самых разнообразных оттенков – бобы, яйца, сыр, маринованный перец и лимон, – а затем начинал всё это сильно и быстро размалывать зубами; пальцы же его готовили уже следующий кусок. Сыновья ели медленно, терпеливо, несмотря на выдержку, вынуждавшую их ждать, и не соответствовавшую их горячей натуре. Ни от одного их них не было скрыто и то, что иногда он наблюдал за ними или грозно посматривал, а если и проявлял небрежность или слабость, и забывался, то игнорировал, следовательно, и осмотрительность, и приличия. Камаль испытывал даже большую тревогу, чем его братья, ибо сильнее их боялся отца. И если его братьям чаще доставались от него окрики и попрёки, то ему – пинки ногами и кулачные удары, и потому он ел свой завтрак с настороженностью, подглядывая время от времени на остатки еды, которой очень скоро становилось всё меньше и меньше. И всякий раз, как её становилось меньше, он испытывал всё большее волнение и с нетерпением ждал, пока отец издаст звук, свидетельствовавший о том, что он закончил есть, и для него освободится место, чтобы он мог набить себе живот. Несмотря на скорость отца, с которой тот поглощал еду, и большого куска, которым он жадно загребал остальное, Камаль знал по опыту – самая тяжёлая и неприятная угроза для еды, а следовательно, и для него самого, исходила со стороны его братьев, ибо отец ел быстро и также быстро наедался. Братья же начинали настоящий бой сразу после того, как отец отходил от стола. Они не отходили от него, пока на тарелках не оставалось ничего съедобного. И потому, как только отец поднимался и покидал комнату, они засучивали рукава и кидались на тарелки как безумные, пуская в ход обе руки – одну руку для большой тарелки, и одну – для маленьких тарелок. Его же усилия казались малоэффективными по сравнению с той активностью, что исходила от братьев, и потому он прибегал к хитрости, которая выручала его всякий раз, как благополучие находилось под угрозой в подобных случаях. Хитрость заключалась в том, что он нарочно чихал на тарелку, и братья отходили назад и смотрели на него вне себя от гнева, затем покидали обеденный стол, заливаясь смехом. Для него же воплощался в жизнь утренний сон – обнаружить, что он за столом один-единственный.

Отец вернулся к себе в комнату, помыв руки, а Амина догнала его со стаканом в руках – в нём было три сырых яйца, смешанных с небольшим количеством молока, и подала его ему. Он проглотил их, а затем присел отхлебнуть утреннего кофе и этого жирного питья – окончание его завтрака – то была «рекомендация», одна из тех, которых он всегда придерживался после еды или во время неё, также как и рыбий жир, засахаренные грецкие орехи, миндаль и фундук – забота о здоровье его тучного тела и компенсация за то, что тратилось им на свои капризы – он поглощал мясо и всё то, что известно было своей жирностью, пока не стал считать диетическую и обычную пищу «забавой» да «потерей времени», не подобающей таким как он. Гашиш ему порекомендовали в качестве вызывающего аппетит средства – наряду с другими его полезными качествами, – и он попробовал его, однако не смог привыкнуть к нему и бросил без всякого сожаления, ибо из-за него стал чаще впадать в оцепенение, у него усилилась глухота, и он насыщался тишиной, испытывая склонность к молчанию, и давая понять, что хочет побыть один, даже если находился среди лучших своих друзей. Боялся выставить себя чёрствым по натуре: с юных лет он полюбил веселье, возбуждение от хмеля, удовольствие от смешения всего этого с шутками и смехом. А чтобы не утратить свои необходимые преимущества как одного из выдающихся поклонников веселья, заменил гашиш на один из дорогих видов другого наркотика в смеси с опиумом, продаваемого известным Мухаммадом Аль-Аджами – продавцом кускуса на выходе из Ас-Салихийи, рядом с лавками золотых дел мастеров. Он готовил его преимущественно для избранных своих клиентов – торговцев и знати. Господин Ахмад не был заядлым наркоманом, однако время от времени заходил к нему – всякий раз, как на него нападал новый каприз, и особенно, если у него появлялась любовница – много знавшая о мужчинах и об их силе женщина.

Господин закончил пить свой кофе, поднялся и подошёл к зеркалу, затем по отдельности надел одежду, которую Амина подавала ему. Кинул внимательный взгляд на своё красивое лицо, причесал чёрные волосы, уложив их по обе стороны, затем разровнял усы и закрутил кончики, пристально всмотрелся в отражение своего лица и тихонько склонил его направо, чтобы поглядеть на левую сторону, а потом налево, чтобы увидеть его справа, пока не уверился, что всё в порядке. Протянул жене руку, и она подала ему пузырёк с одеколоном, который налили ему в парикмахерской двух Хусейнов, умылся и побрызгал одеколоном свой кафтан на груди и носовой платок, затем надел на голову феску, взял трость и вышел из комнаты, распространяя благоухание и впереди, и позади себя. Всем домочадцам был знаком этот аромат, выпаренный из различных цветов, и если кто-либо из них вдыхал его, то перед глазами его возникал господин Ахмад с его степенным и решительным видом, и вместе с любовью к нему в сердцах появлялись благоговение и страх. Но в такой утренний час этот запах символизировал уход господина, и все с нескрываемым и невинным облегчением вдыхали его, как вздыхает от облегчения узник, заслышав лязг цепей, что снимают с его рук и ног. И любому было известно, что он вернёт себе свою свободу разговаривать, смеяться, петь и ходить, пусть и не на долго, зато без всякой опасности.

Ясин и Фахми закончили одеваться, а Камаль побежал в комнату после выхода отца из дома, чтобы удовлетворить своё желание – сымитировать его движения, за которыми он украдкой подглядывал в щёлку полуоткрытой двери. Он встал перед зеркалом, внимательно и спокойно глядя на своё лицо, и сказал, обращаясь к матери повелительным тоном, сгущая интонацию в голосе:

- Пузырёк с одеколоном, Амина.

Он знал, что она не откликнется на этот зов, однако провёл руками по лицу, пиджачку и коротким брючкам, как будто смачивая их одеколоном. Хотя мать и старалась подавить смех, но он продолжал притворяться строго и всерьёз, рассматривал своё лицо в зеркале и справа, и слева, затем пригладил свои воображаемые усы, закрутил кончики, отвернулся от зеркала, срыгнул и посмотрел в сторону матери, и обнаружив ни что иное, как смех, сказал в знак протеста:

- Почему ты не желаешь мне доброго здравия?

Женщина, смеясь, пробормотала:

- На здоровье, мой господин.

И он вышел из комнаты, копируя походку отца и двигая правой рукой, словно опираясь на трость...

Амина с обеими дочерьми поспешила к машрабийе, они встали у окон, выходящих на квартал Ан-Нахасин, чтобы увидеть через их отверстия мужскую часть членов семьи, что шли по дороге. Отец, казалось, шёл неторопливо, степенно, в ореоле достоинства и красоты, время от времени поднимая руки в приветствии. Дядюшка Хуснайн-парикмахер, хаджи Дервиш-продавец бобов, Фули-молочник и Байюми-торговец щербетом смотрели вслед ему: глаза их переполнялись от любви и гордости. Фахми пошёл за ним своей быстрой походкой, а потом Ясин – с его бычьем телом и плавностью павлина, и наконец, появился Камаль, но не успел он сделать и пары шагов, как развернулся и поднял взгляд на окно, за которым, как он знал, скрывались мать и сёстры, и улыбнулся им, затем продолжил свой путь, держа под мышкой портфель с книгами, и топча ногой мелкие камешки в земле.

Этот час был одним из самых счастливых для матери, но она боялась, как бы её мужчин кто-нибудь не сглазил, и беспрерывно читала такой айат: «...и от зла завистника, когда он завидует»12, пока они не пропали из виду...

5

Мать покинула машрабийю, и Хадиджа вслед за ней. Аиша же не торопилась, ибо ей предоставили свободу действий, и она перешла к той стороне машрабийи, что выходила на улицу Байн аль-Касрайн, и бросила внимательный нетерпеливый взгляд через прорезь в окошке. Судя по тому, как блестели её глаза и по тому, как она кусала губы, казалось, что она в ожидании. Ждать ей пришлось недолго – с переулка Харафиш появился молоденький офицер полиции, и не торопясь, прошёл своей дорогой в полицейский участок Гамалийи 13. В этот момент девушка покинула машрабийю и быстро прошла в гостиную, направляясь к угловому окну. Повернула ручку, приоткрыла створки, и встала у окна; сердце её издавало резкие, тяжёлые удары – и из-за любви, и из-за страха одновременно. Когда офицер подошёл к их дому, осторожно поднял глаза, не поднимая при этом головы – в то время никто в Египте не поднимал голову, – и лицо его осветилось светом скрытой улыбки, что отразилась на лице девушки румяным сиянием залившего её стыда, и она вздохнула... Затем закрыла окно и нервно надавила на него, словно бы пряча следы кровавого преступления, отошла от него, закрыв глаза от сильного волнения, бессильно опустилась на стул, подперла голову рукой, и унеслась в свои бесконечные фантазии. Ни счастье её, ни страх не были на все сто процентов подлинными – сердце её обуревало то одно, то другое чувство, которое беспощадно тянуло её на свою сторону – если она предавалась эйфории и её чарам, молот страха бил по сердцу, предостерегая её и грозя. Она и не знала, что для неё лучше – отказаться ли от своей авантюры, либо продолжать идти на поводу у сердца. Но нет, и любовь, и страх были сильны, а она так и оставалась в этой полудрёме, долгой ли, короткой. В ней тлели ощущения страха и укоризны, а она продолжала наслаждаться упоением мечты под сенью покоя, и вспоминала – ей всегда было приятно вспоминать – как однажды она отдёрнула висящую на окне занавеску, чтобы смахнуть пыль, и скользнула взглядом по дороге из открытого наполовину окна. Он бросил на её лицо взгляд изумления, соединённого с восхищением, а она отпрянула чуть ли не в испуге. Однако он не уходил до тех пор, пока не произвёл на неё впечатления – вид его золотой звездочки и красной ленты пленил её и похитил воображение. Его образ долго ещё стоял перед её глазами, и в тот же час на следующий день она встала перед щелью в окне, так чтобы он не заметил её, и с явным восторгом ощутила, как его глаза внимательно и страстно смотрят на её закрытое окно, а потом как он старается рассмотреть её силуэт за щёлкой, и все черты его лица излучают радостный свет, и её пылкое сердце, – которое потягивалось, впервые проснувшись ото сна, – ждало этого мига с нетерпением, испытывая счастье

______________

12. «...и от зла завистника, когда он завидует» – Коран, 113: 5. Данный айат, как и вся сура, обычно читается для защиты от сглаза.

13. Гамалийа – название квартала в Каире, расположенного в древнейшей (фатимидской – с 909 по 1171 год ), центральной части города.

момента, оставлявшего ей чувство, что всё это похоже на сон. Хотя и прошёл месяц, он вернулся в тот день, когда она снова смахивала пыль. Она подошла к занавеске и отряхнула её за умышленно полуоткрытым окном и на этот раз – чтобы увидеть его – как и день за днём, и месяц за месяцем, пока жажда ещё большей любви не одержала верх над притаившимся страхом, и она пошла на безумный шаг – открыла оконные ставни и встала позади с отчаянно бьющимся от любви и страха сердцем, словно заявляя о своих чувствах открыто. Она была подобна тому, кто выбрасывается сверху, с огромной высоты, в страхе перед пылающим огнём, объявшим его.

***

Чувство страха и угрызения совести улеглось, а она продолжала наслаждаться в упоении своей мечтой под сенью покоя, а затем очнулась от этого сна и решила избегать страха, который так расстраивал её безмятежность, принявшись твердить себе, дабы ещё больше увериться:

- Никакого землетрясения нет, всё мирно и спокойно, меня никто не видел и не увидит, и я не совершила греха! – и поднялась. Чтобы внушить себе беззаботность, она стала напевать нежным голоском, выходя из комнаты. – О тот, у кого красная лента! Пленил ты меня, сжалься над моим унижением!

И она много раз повторяла это, пока не из столовой до неё не долетел голос Хадиджы, её сестры, которая с издёвкой кричала:

- Эй, госпожа Мунира Махдия, будь добра, подойди, твоя служанка накрыла для тебя стол.

Голос сестры был словно удар, который полностью привёл её в себя, и из мира грёз она попала в реальный мир, несколько напуганная по какой-то скрытой причине. Однако всё прошло мирно и спокойно, как она и говорила себе, и лишь нотки возражения в голосе сестры из-за этого пения напугали её – вероятно от того, что Хадиджа играла роль критика, – однако она прогнала от себя внезапное волнение и ответила ей импровизированным смехом, а потом умчалась в столовую и обнаружила, что стол уже и правда накрыт, а мама идёт с подносом. Хадиджа сердито сказала ей:

- Ты совсем не торопишься, пока я сама всё не приготовлю... Хватит уже петь...

И хотя она с ней говорила любезно, остерегаясь быть острой на язык, но упорно продолжала язвить всякий раз, как представлялся удобный случай, иногда дававший ей возможность подразнить сестру, и тогда она говорила с деланной серьёзностью:

- Не согласишься ли на то, чтобы мы разделили работу? Ты должна будешь делать всё по дому, а я – петь...

Хадиджа посмотрела на маму и сказала в насмешку, имея в виду сестру:

- Может, она намерена стать певицей?!

Аиша не рассердилась, напротив, также с деланным интересом сказала:

- А что с того?!...У меня голос как у кулика.

И хоть предыдущие слова Аиши не вызвали у неё гнева, ибо это было нечто вроде шутки, однако последнее, сказанной ей, разозлило её, ибо то была очевидная правда, а также потому, что она завидовала красоте её голоса, как и другим её достоинствам, и в отместку она сказала:

- Послушай-ка, знатная дама..., это дом благородного человека, и он не порицает своих дочерей за то, что голос у них как у ишака; он порицает их за то, что они словно картинка, от которой ни пользы, ни блага.

- Если бы у тебя был такой же красивый голос, как у меня, ты бы этого не говорила!

- Естественно!.. Я бы тогда распевала и вторила тебе: «О тот, у кого красная лента, пленил ты меня, сжалься над моим унижением», госпожа, мы оставим тебе, – она указала на мать, – домашний труд: подметать, мыть и готовить.

А мать, которая уже привыкла к этой ссоре, заняла своё место и сказала, прося их:

- Прекратите, ради Бога, сядьте и поедим лепёшек спокойно.

Они подошли к столу и сели. Хадиджа сказала:

- Ты, мамочка, не годишься для воспитания кого бы то ни было...

Мать спокойно пробормотала:

- Да простит тебя Аллах. Я отдам свою задачу по воспитанию тебе, чтоб только ты о себе не позабыла... – затем протянула руку к тарелкам. – Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного...

Хадидже было двадцать лет, и она была старше братьев, за исключением Ясина – своего брата по отцу – которому был двадцать один год, и была она сильной, полной – благодаря заслугам Умм Ханафи, – и слегка низковатой. Что до лица её, то она заимствовала из черт своих родителей гармонию, что в расчёт не шла: от матери унаследовала маленькие красивые глазки, а от отца – его большой нос, или скорее, его лицо в миниатюре, но не настолько, чтобы это было простительно, и как бы этот нос ни шёл её отцу, сколько бы заметного величия ни придавал ему, на лице дочери он играл совсем другую роль.

Аише же было шестнадцать: изумительно красивое лицо, изящная фигура, и хоть это и считалось в их семейном окружении недостатком, исправление которого ложилось на Умм Ханафи, лицо – круглое, как полная луна, кожа – белая, с насыщенным румянцем, а голубые глаза отца прекрасно сочетались с маленьким носиком матери и золотистыми волосами, – это доказывало закон наследования и выделяло одну её среди всех потомков бабки по отцу. Естественно, что Хадиджа понимала, насколько она отличается от своей сестры. Ни её превосходное искусство ведения домашнего хозяйства и вышивания, ни её постоянная активность, неутомимая и не знавшая устали, не приносили ей никакой пользы, и часто она обнаруживала в себе зависть к красоте сестры, которую и не пыталась скрывать. Однако к счастью, эта естественная зависть не доставляла глубоких переживаний её душе, и ей было достаточно остудить свою горячность какой-нибудь колкостью или остротой. Более того, несмотря на свою проблему от природы, эта девушка по натуре была очень доброй и нежной к членам семьи, что, однако, не освобождало их от её горького сарказма. Зависть находила на неё временами – то надолго, то нет, но она не отступала от своего врождённого свойства ни в сторону презрения, ни ненависти, и хоть и продолжала острить, для её семьи это сводилось к шутке. Ей было свойственно, помимо того, в первую очередь, порицать соседей и знакомых; глаза её видели в людях лишь их недостатки, словно стрелка компаса, извечно направленная к полюсу. Если же недостатки исчезали, то она пускалась на все ухищрения, чтобы обнаружить их и преувеличить, а затем начинала давать своим жертвам описания, соответствующие их недостаткам, и в семейной обстановке чуть ли не одерживала над ними верх. Эта вот – вдова покойного Шауката, одна из старейших подруг её матери, которую она называла «Пулемётом» за то, что та брызгала слюной во время разговора. А та – госпожа Умм Мариам, их соседка из смежного дома; она звала её «Ради Бога, милостивые господа», за то, что она иногда занимала у них какую-нибудь домашнюю утварь. А безобразного шейха-учителя начальной школы с улицы Байн аль-

Касрайн – «злом, что Он сотворил»14, из-за того, что он часто повторял этот айат, когда читал всю суру в силу своих обязанностей. Торговца варёными бобами звала «Плешивым» из-за его плеши, а молочника – «Одноглазым» из-за его слабого зрения. Уменьшительные имена присвоила она и собственным домочадцам; так, мать была «Муэдзином» за то, что та рано поднималась 15, Фахми – «Прикроватным шестом» за его худобу, Аишу – «Тростинкой» по той же самой причине, а Ясина – «Бомбой» за его тучность и изысканность.

Её острый язычок работал не только ради издевательства, но по правде говоря, слова её не были лишены жестокости к людям, за исключением членов её семьи, и таким образом, критичность её в отношении других отличалась суровостью и отказом от снисхождения и прощения. В характере её преобладало безразличие к страданиям, что охватывали людей день за днём. В семье и доме эта её жестокость проявлялась по отношению к Умм Ханафи – ни к кому она так не относилась, как к ней, даже к домашним животным, вроде кошек, которые получали от Аиши неописуемую ласку. Её отношение к Умм Ханафи было предметом конфликта между ней и матерью: мать относилась к служанке как к члену собственной семьи, как к равному, ибо она считала других людей ангелами, и даже не понимала, как можно плохо думать о других. Хадиджа же настойчиво продолжала дурно отзываться об этой женщине, что соответствовало её натуре, которая была настроена плохо вообще ко всем, и не скрывала своих опасений по поводу того, что Умм Ханафи спала неподалёку от кладовки. Она говорила матери: «Откуда у неё эта чрезмерная полнота?! Все мы следуем её рекомендациям и не толстеем так же, как она. Это всё масло и мёд, от которых её так разносит, пока мы спим».

Однако мать заступалась за Умм Ханафи всем, чем только могла, и вот когда ей надоело упорство дочери, она сказала: «Ну и пусть ест, что хочет, всякого добра полно, желудок её не беспредельный, и мы в любом случае голодать не будем». Её не удивили эти слова матери, и она принялась каждое утро проверять бидоны с маслом и кувшины с мёдом, а Умм Ханафи смотрела на это с улыбкой, так как любила всю эту семью, а также в знак уважения к своей милой хозяйке. В противоположность этому девушка была нежна ко всем членам собственной семьи, и не могла успокоиться, если с кем-либо из них случалось какое-нибудь недомогание, а когда Камаль заболел корью, она ни за что не хотела отходить от его постели; даже была не в состоянии нанести малейшее зло Аише. Ни у кого не было такого же холодного и такого же нежного сердца, как у неё.

Когда она заняла своё место за накрытым столом, то сделала вид, что забыла про разгоревшийся у них с Аишей спор, и с аппетитом, о котором в семье слагали поговорки, принялась за бобы и яйца. Помимо питательной пользы у еды, что была перед ними, к неё была ещё и эстетическая цель – то было её естественное свойство – поддержание полноты. Они кушали неторопливо и внимательно, усердно пережёвывая и измельчая еду зубами, и если даже они и наедались, то ели против своих сил и просили добавки, пока чуть ли не лопались. Мать заканчивала есть быстрее дочерей, за ней следовала Аиша, а Хадиджа оставалась в одиночестве с остатками еды на столе, и не вставала из-за него, пока все тарелки не были вылизаны. Худощавость Аиши совершенно не соответствовала тому усердию, с которым она кушала, и всё из-за того, что она не поддавалась чарам пилюль, что и становилось причиной подтрунивания над ней

___________________

14. «Зло, что Он сотворил» – намёк на зло, сотворённое Аллахом на этой земле, точная цитата из Корана, приводимая во втором айате суры «Аль Фалак», которую читают вместе с двумя другими сурами, «Аль Ихлас», и «Ан Нас» как талисман, чтобы уберечься от всякого зла и сглаза. Коран, 113: 2.

15. Муэдзин – служитель культа у мусульман, лицо, который призывает верующих на намаз (молитву). Он поднимается раньше всех утром и через громкоговоритель (а раньше – просто с помощью своего громкого и сильного голоса) созывает мусульман квартала на предрассветную, первую в течение дня, молитву. То же самое он делает ещё четыре раза в течение дня, по числу молитв.

Хадиджи. Та говорила, что из-за своих злых козней она стала плохой почвой для лечебных семян, которые в неё кидали, а также то, что лучше бы та объясняла причину своей худобы слабостью веры:

- Мы все, за исключением тебя, постимся в Рамадан, ты же незаметно прокрадываешься в кладовку, словно мышка, и наполняешь своё пузо грецкими орехами, миндалём, фундуком, а затем разговляешься вместе с нами, да так, что все постящиеся тебе только завидуют. Однако Аллах тебя не благословит.

Был один из тех редких часов завтрака, когда все они остались в доме одни, и это было самое подходящее время для раскрытия тайн и всего, что лежало у них на душе, особенно о таких делах, которые обычно призывала скрывать излишняя стыдливость – этим отличались их домашние посиделки, где присутствовали оба пола. Хадиджа, несмотря на всю свою увлечённость едой, говорила тихим голосом, полностью отличавшимся от того крика, который был слышен некоторое время назад:

- Мамочка... Я видела один странный сон...

Мать, прежде чем успела проглотить свой кусок, с большим уважением к напуганной дочери сказала:

- Сон в руку, дочка, Иншалла.

Хадиджа с удвоенной озабоченностью сказала:

- Я видела, что будто бы иду по стене террасы, может быть, то была терраса нашего дома, а может, и какого-то другого дома, и тут вдруг какой-то незнакомый человек толкает меня, и я с криком падаю.

Амина перестала есть, слушая с неподдельным вниманием, а девушка замолчала ненадолго, дабы вызвать ещё больший интерес, пока мать не пробормотала:

- О Аллах, сделай этот сон добрым.

Аиша, пересиливая улыбку, сказала:

- Я ведь не была тем незнакомым человеком, что толкнул тебя ... не так ли?

Хадиджа испугалась, что та своей шуткой испортит всю атмосферу, и закричала на неё:

- Это сон, а не забава, воздержись от своего вздора. – Затем, обращаясь к матери, продолжила. – Я упала с криком, но не разбилась об землю, как ожидала, а вскочила на коня, который понёс меня и улетел.

Амина облегчённо вздохнула, как будто поняла, что скрывается за этим сном, и успокоившись, вернулась к своей еде с улыбкой. Потом сказала:

- Кто знает, Хадиджа. Может быть, это суженый!...

Едва только на этой посиделке с лаконичным намёком было произнесено слово «суженый», как сердце девушки, которое ничем так не огорчалось, как вопросом о замужестве, учащённо забилось. Она поверила в сон и в его толкование, как только обнаружила в словах материли глубокую радость, хотя и хотела скрыть своё смущение под маской колкости, как обычно это делала – даже от самой себя, – и сказала:

- Ты полагаешь, что конь это суженый?... Моим женихом только ослу и бывать.

Аиша засмеялась, да так, что крошки еды высыпались у неё изо рта, но потом она испугалась, что Хадиджа неправильно поймёт её смех, и сказала:

- До чего же ты себя обижаешь, Хадиджа!.. Нет в тебе никаких недостатков.

Хадиджа взглянула на неё пристальным взглядом, смешанным с недоверием и подозрительностью, а мать тем временем заговорила так:

- Ты девушка, каких мало. Кто сравнится с тобой в искусности и трудолюбии?... В живости духа и нежности лица? Чего ты ещё хочешь помимо всего этого?

Девушка дотронулась указательный пальцем до кончика своего носа и со смехом спросила:

- А разве вот это не преграждает путь замужеству?

Мать с улыбкой сказала:

- Это всё пустые речи ... ты ещё ребёнок, дочка.

От упоминания о том, что она ещё мала, Хадиджа почувствовала досаду, ибо сама она не считала себя маленькой, недоросшей по возрасту для замужества, и обращаясь к матери, сказала:

- А ты, мамочка, вышла замуж, когда тебе не было и четырнадцати лет.

Мать, которая на самом деле волновалась не меньше дочери, сказала:

- Ни одно дело не опережает свой срок, и не запаздывает, всё происходит по велению Аллаха...

Аиша искренне произнесла:

- Да обрадует нас Аллах вскоре приятным известием о тебе, Хадиджа.

Хадиджа взглянула на неё с подозрением, и припомнила, как одна из их соседок просила её руки для своего сына, но отец отказал выдавать замуж младшую дочь прежде старшей, и спросила:

- Так ты и правда хочешь, чтобы я вышла замуж, или желаешь, чтобы для тебя освободился путь к замужеству?!

Аиша, смеясь, ответила:

- Для нас обеих...

6

Когда они закончили завтрак, мать сказала:

- Ты, Аиша, сегодня постираешь, а Хадиджа уберётся в доме, а потом вы обе поможете мне на кухне.

Амина распределяла между ними работу по дому сразу же после завтрака, и хоть они и были довольны её повелением, Аиша довольствовалась им без рассуждений. Хадиджа, однако, брала на себя руководящие указания или под видом собственного превосходства, или из-за придирчивости, и потому она сказала:

- Я уступлю тебе уборку дома, если тебе тяжело стирать. Но если ты настойчиво возьмёшься за стирку ещё и остатка белья в ванной, пока работа на кухне не закончится, то это заранее неприемлемо.

Девушка проигнорировала её замечание и пошла в ванную, напевая вполголоса, а Хадиджа насмешливо сказала:

- Ну и везёт тебе! Твой голос отдаётся в ванне как в граммофонной трубе. Пой и дай послушать соседям.

Мать вышла из комнаты в коридор, затем на лестницу, и поднялась по ней на террасу, чтобы пройтись по ней, как обычно делала по утрам, прежде чем спуститься на кухню. Рознь между её дочерьми не была ей в новинку, а со временем превратилась в обычную практику в такие моменты, когда отца не было дома, или когда ему было приятно проводить вечера среди членов семьи. Она старалась разрешить эти споры с помощью просьб, шуток, огромной нежности, ведь то была единственная политика, проводимая ею по отношению к своим детям, ибо была частью характера, не терпящего иного подхода. Если же иногда в целях воспитания требовалось проявить твёрдость, то с таким понятием она была незнакома. Возможно, она и хотела этого, но не могла. А может быть, даже пыталась испытать его на себе, но её одолевали слабость и переживание; она словно не в состоянии была стерпеть такой ситуации, когда в отношениях между нею и её дочерьми присутствовали иные мотивы, вместо любви и привязанности. Она оставляла это отцу – или, вернее, его личности, господствующей над ним – наводящей порядок и обязывающей придерживаться ограничений во всём. И потому этот их глупый спор не ослабевал, сколько бы она ни восхищалась своими дочерьми, и как бы ни была ими довольна – даже Аишей, до сумасбродства увлечённой пением и стоянием перед зеркалом, которая была не менее искусной и хозяйственной, чем Хадиджа, несмотря на всю свою нерадивость. Лучше бы во время отдыха полежать, растянуться, если бы не свойственное ей искушение, больше схожее с недугом. Ей во что бы то ни стало нужно было всем в доме заправлять – и малым, и большим. И если девушки управлялись со своими делами, она сама принималась за уборку с метлой в руках или с веничком для пыли, за инспектирование комнат, зала и коридора, выискивая углы, стены, занавески и прочие предметы интерьера, где, возможно, осталась забытая капелька пыли, находя в этом удовольствие и облегчение, будто она удаляла соринку из глаз. Искушение её заключалось в том, что она тщательно осматривала бельё, приготовленное к стирке, и если случайно находила какую-нибудь запачканную одёжку, что была более грязной, чем обычно, то не оставляла в покое её владельца, мягко не указав ему на его обязанность: от Камаля, которому было почти десять, до Ясина, у которого были совершенно противоречивые вкусы в уходе за собой, проявлявшиеся в излишней разборчивости в том, что касалось одежды для улицы – в пиджаке, феске, рубашке и галстуке с ремнём, и в постыдном пренебрежении к нижнему белью. Само собой разумеется, что она не упускала из виду также и террасу с её обитателями – голубями и курами, к которым проявляла полное внимание. Но час, проводимый на террасе, был наполнен любовью и радостью из-за её занятий там, и того веселья и забав, что она находила. И неудивительно, что терраса была для неё другим, новым миром, подходящим ей по натуре, с которым она не была знакома до переезда в этот большой дом, сохранивший свой облик с момента своей постройки в незапамятные времена. В этих клетках, установленных на нескольких высоких стенах, ворковали голуби. В вольготных деревянных домиках, сложенных ею, кудахтали куры. Какая же радость охватывала её, когда она бросала им зерно или ставила на пол поилку, и куры бежали к ней наперегонки следом за петухом, и быстро и метко набрасывались на зерно клювами, точно иглами швейной машинки, оставляли за собой землю на полу, а иногда и аккуратные дырочки, похожие на капли дождя. С какой же радостью раскрывалась её грудь, когда она смотрела на них, и видела, что и они пристально глядят на неё своими ясными, пытливыми глазами, кудахча и квохча от взаимной любви, которой сочилось её сострадательное сердце. Она любила кур и голубей, как и всех творений Аллаха, и ласково ворковала с ними, считая, что они её понимают, волновалась за них, а всё потому, что её воображение наделяло животных восприятием и умом, а иногда также и неподвижные предметы. Она была убеждена в том, что эти творения возносят хвалу своему Господу и с контактируют с миром духов по-своему, а весь мир – земля, небо, животные, растения – был живым, наделённым разумом. И потому достоинства этого мира не ограничивались мелодией жизни, их дополняло ещё и поклонение Богу. Не было ничего странного в том, что она часто выпускала на свободу петухов и кур под тем или иным предлогом: эту – потому что она уже долго живёт на свете, ту – потому что она несёт яйца, а вон того петуха – за то, что утром будит её ото сна своим кукареканием. Возможно, если бы она оставляла их в покое, то неохотно перерезала бы ножом им горло – лишь когда того требовали обстоятельства. Она выбирала курицу или голубя скорее из-за вынужденности, затем поила птицу и молилась Богу о снисхождении к ней, приговаривая «Именем Аллаха, Милостивого и Милосердного», и прося прощения, и потом забивала её и утешалась тем, что воспользовалась правом, которым наделил своих рабов Всемилостивый Аллах. Удивительным на этой террасе было то, что на её южной половине, выходившей на улицу Ан-Нахасин, рос уникальный сад, посаженный её руками в беззаботные годы, которому не было подобных на всех крышах квартала, покрытых обычно помётом домашних птиц. Поначалу у неё было немного горшков с гвоздикой и розами, а потом он начал разрастаться год за годом, пока не расположился великолепными рядами параллельно флигелям забора. Ей пришла фантазия соорудить поверх своего сада ещё и навес, и она вызвала плотника, и тот соорудил его, а после того она посадила два кустарника – жасмин и плющ, и их стебли оплели весь навес и его опоры, вытянувшись настолько, что всё то место превратилось в крытый сад с зелёными небесами, через которые пробивался жасмин, а из уголков его расходился дивный аромат. Эта терраса с её обитателями – курами и голубями, с садом под навесом – её прекрасный и любимый мир, наилучшая забава в этом большом мире, о котором она не знала ничего. И как бывало уже с ней, подобный час прошёл для неё в заботе о саде: она подмела его, полила растения, покормила кур и голубей, затем долго ещё любовалась окружающим пейзажем: губы её улыбались, а глаза мечтали. Затем она прошла в конец сада и остановилась за переплетёнными, спутанными стеблями растений, простирая взгляд с бреший и отверстий между ними к пространству, не знающему никаких пределов.

Какой же трепет внушали ей минареты, вызывавшие глубокое вдохновение – то из-за своей близости и ярких светильников и полумесяцев, вроде минаретов Калаун и Баркук, – то из-за дальнего расстояния, и потому казавшиеся ей одинаковыми, без каких-то особенностей, вроде минаретов мечети Хусейна, Гури и Аль-Азхар, или вообще с далёкого горизонта, выглядевшие как призраки, вроде минаретов Аль-Калаа и Ар-Рифаи. Она завороженно поворачивала своё лицо то к одним, то к другим, глядя на них с любовью и верой, благодарностью и надеждой, и дух её парил над их верхушками вблизи неба. Затем её глаза остановились на минарете Хусейна, самом любимом у неё, из-за её любви к господину той мечети 16, и вперила в него взгляд с нежностью и тоской, к которым подмешивалась печаль, что охватывала её всякий раз, как она вспоминала о том, что ей запрещено выходить и посещать внука Посланника Аллаха и сына его дочери, – путь тот лежал всего в нескольких минутах ходьбы от места его упокоения. Она громко вздохнула, и этот вздох вернул её на землю. Очнувшись, она стала ради развлечения глядеть на крыши и дороги: её не покидало томление. Затем она повернулась спиной к ограде – из любопытства познать неизвестное, то, о чём не ведал никто – мир духов, а также то, что было неизвестно только ей одной – Каир. Или хотя бы соседние кварталы, звуки которых доносились до неё. Интересно, каков этот мир, в котором она видела только минареты и ближайшие крыши?! Четверть века прошло, а она всё сидела взаперти в этом доме, не покидая его, разве что несколько раз, чтобы повидать свою мать в Харафише. И каждый раз, когда она навещала её, то была в сопровождении супруга; они ехали в экипаже, так как он не мог терпеть, чтобы кто-то бросал взгляды на его жену, будь она одна или в его компании. Она была далека от того, чтобы гневаться и роптать. Однако взгляд её был направлен сквозь щели между ветвями жасмина и плюща на небо, минареты и крыши, пока на тонких её губах не появилась нежная, мечтательная улыбка. Интересно, а где же находится юридическая школа, где сейчас сидит на уроке Фахми?.. И где школа «Халиль-Ага», которая, по утверждению Камаля, в минуте ходьбы от мечети Хусейна?... Прежде чем покинуть террасу, она воздела ладони кверху и взмолилась Господу:

- Господь мой, прошу Тебя, позаботься о моём супруге и детях, о матери, и о Ясине, и обо всех людях,

_____________________________

16. Согласно некоторым версиям, распространённым в мусульманском мире, в мечети Хусейна покоится голова Имама Хусейна, отрубленная у него в битве при Кербеле и привезённая в Каир, тогда ещё Фустат, где и была захоронена в том месте, где позже построили мечеть, названную в честь Имама Хусейна, потомка Пророка Мухаммада.

мусульманах и христианах, даже об англичанах. О Господь мой, изгони англичан из нашей страны, в знак уважения к Фахми, который их не любит.

7

Когда господин Ахмад Абд Аль-Джавад пришёл в свою лавку, что находилась перед мечетью Баркук на улице Ан-Нахасин, его помощник Джамиль Аль-Хамзави уже открыл её и всё подготовил. Ахмад любезно поприветствовал его, улыбаясь своей светящейся улыбкой, и направился в свой кабинет. Аль-Хамзави было пятьдесят лет, и тридцать из них он провёл в этой лавке помощиком её основателя, хаджи Абд Аль-Джавада, затем после его смерти – помошником его сына. Он оставался верен ему и из соображений работы, и из-за того, что любил его и глубоко почитал – точно так же, как всякого, с кем был связан работой или дружбой. По правде говоря, господин вовсе не был таким уж страшным или грозным, разве что для собственных домочадцев. Среди же всех остальных людей, включая друзей, знакомых, коллег, он был совсем иным человеком, пользующимся в достаточной мере почётом и уважением, но прежде всего, он был личностью, популярной из-за многих похвальных свойств своей натуры. Ни остальные люди не знали хозяина того дома, ни обитатели того дома не знали, каков он среди других людей.

Лавка его была средней по размеру, загромождённая полками с тюками молока, риса, орехов и мыла; в левом углу её, напротив входа находился письменный стол хозяина с его тетрадями, бумагами и телефоном. Справа от стола был амбар с зелёными стенами изнутри, вид которого внушал твёрдость, а зелёный цвет напоминал купюры. Посреди стены над письменным столом висела рамка чёрного дерева, в которой была выгравирована позолоченная басмалла 17. До рассвета работа в лавке не начиналась. Хозяин проверял бухгалтерские счета за предыдущий день с тем прилежанием, что он унаследовал от отца, сохраняя их с подчёркнутой заботой, а Аль-Хамзави стоял при входе, скрестив на груди руки, непрерывно читая те айаты из Корана, что были для него лёгкими, совсем неслышно, про себя, о чём напоминало лишь постоянное шевеление его губ, и приглушённое шипение, что издавали время от времени буквы «Син» и «Сад». Он не прекращал этого занятия, пока не пришёл слепой шейх, которому хозяин подавал милостыню каждое утро. Ахмад несколько раз отрывал голову от своих тетрадей и прислушивался к чтению Корана или долго глядел на улицу, где не прекращался поток людей, ручных тележек, двуколок, линейных автобусов «Саварис», которые чуть ли не шаталась из-за своих громоздких размеров и тяжести. Торговцы напевали под звук поедаемых помидоров, мулухийи 18 и бамии – каждый по-своему, и этот шум не мешал ему сосредоточиться: он уже к нему более чем привык за тридцать лет, и примирился, даже если тот нарушал его покой. Затем пришёл какой-то клиент, а Аль-Хамзави занялся им; подошёл кто-то из друзей, соседей господина Ахмада, тоже торговцев, любивших хорошо провести время с ним, пусть и недолго, обменяться приветствием, да перекусить – по их собственному выражению – под его многочисленные анекдоты или шуточки. Это заставляло его гордиться собой как блестящим рассказчиком, а рассказы его не были лишены проблесков, неотделимых ни от впитанной им народной культуры, ни образования, остановившегося ещё в начальной школе, но более всего они были почерпнуты из газет и общения со «сливками общества»: аристократами, чиновниками, адвокатами, с которыми он водил знакомство. То было общение на равных – с его стороны были находчивость и любезность торговца, получающего обильный доход. Он сам обновлялся, менялся его склад ума – склад ума дельца, ограниченный вдвойне тем, что он гордился им и любил почтение со стороны этого привилегированного класса. Когда один из них искренне сказал ему однажды:

- Эх, если бы вы, господин Ахмад, смогли выучиться праву, то стали бы красноречивым адвокатом, каких

___________________________

17. Басмалла – слова, начинающие любую суру Корана: «Бисмиллахи Ар Рахмани Ар Рахим», «Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного». Этими же словами мусульманин обязан начинать любое своё дело прямо с утреннего подъёма.

18. Мулухийя – густой арабский суп-похлёбка из риса, баранины и зелени проскурняка.

мало, – он напыжился от самодовольства, но прекрасно скрывал это под маской своего смирения и дружелюбия. Никто из приходящих к нему подолгу не засиживался, и все постепенно уходили. Ритм работы в лавке закипел. Вдруг в неё вошёл в спешке один человек: будто бы чья-то сильная рука втолкнула его туда. Он остановился посередине, прищуривая и без того узкие глаза, и заостряя взгляд. Глаза его обратились к письменному столу владельца лавки, и хотя он стоял от него на расстоянии не более трёх метров, напряжённо рассматривал его без всякой пользы, а потом громко спросил:

- Здесь ли господин Ахмад Абд Аль-Джавад?

Господин сказал с улыбкой на устах:

- Добро пожаловать, шейх Мутавалли Абдуссамад. Присаживайтесь, пожалуйста. Мы рады вас видеть...

Посетитель склонил голову, и тут вдруг Аль-Хамзави подошёл к нему, чтобы поприветствовать его, но тот не заметил протянутой ему руки и неожиданно чихнул, и Аль-Хамзави ретировался, вытаскивая из кармана носовой платок. Он уловил на лице его улыбку, и потом угрюмую складку. Шейх бросился к столу господина Ахмада, бормоча при этом: «Слава Аллаху, Господу миров», затем поднял край своего кафтана и вытер им лицо. Сев на стул, поданный ему Ахмадом; он, казалось, был в прекрасном здравии, чему в его возрасте – а ему уже перевалило за семьдесят пять, можно было только позавидовать, и если бы не его слабые, воспалённые по краям глаза, да старческий рот, то и жаловаться было бы не на что. Он укутался в свой поношенный выцветший кафтан – если было бы возможно, он заменил бы его на что-то получше, чем жертвуют ему благодетели, однако он хранил его, потому что, как сам он говорил, видел во сне Хусейна, и тот благословил его кафтан, передав ему нетленное добро. Среди чудес его было предсказание будущего и исцеляющие молитвы, а также изготовление амулетов. А его обильные шутки и анекдоты только добавляли ему веса, особенно в глазах господина Ахмада. И хотя он был жителем здешнего квартала, никому из его учеников не было в тягость навещать его. Могло пройти несколько месяцев подряд, но его и след простыл, а когда внезапно кто-то шёл навестить его после долгой разлуки, он вдруг выходил навстречу, и его радушно приветствовали и дарили подарки. Господин Ахмад сделал знак своему помощнику приготовить для шейха уже вошедший в обычай подарок: рис, молоко и мыло. Затем приветливо сказал, обращаясь к шейху:

- Совсем вы нас оставили, шейх Мутавалли, с самой Ашуры не удостаивали нас честью увидеться с вами.

Шейх незатейливо и безразлично сказал:

- Я исчезаю, когда захочу, и появляюсь, когда захочу, и не спрашивай, почему...

Господин Ахмад, который уже привык к его стилю, улыбнулся, и пробормотал:

- Даже если вы и отсутствовали, ваша благодать никуда не делась…

Но не было заметно, чтобы на шейха эта лесть произвела впечатление; скорее напротив: он дёрнул головой, что указывало на его нетерпение, и резко произнёс:

- Разве я не обращал твоё внимание не раз, чтобы ты не начинал разговор и сохранял молчание, пока я говорю?!

Господин Ахмад, не желая затевать с ним ссору, сказал:

- Простите, шейх Абдуссамад, я позабыл об этом напоминании из-за вашего длительного отсутствия.

Шейх ударил ладонью о ладонь и закричал:

- Оправдание хуже вины! – Затем, грозя указательным пальцем, сказал. – Если ты и дальше будешь упорно мне противоречить, я откажусь брать от тебя подарок!

Господин Ахмад твёрдо сжал губы и простёр ладони, поневоле сдавшись и заставляя себя замолчать на этот раз. Шейх Мутавалли выждал, дабы удостовериться в его послушании, затем откашлялся и сказал:

- Благословение любимому господину нашему.

Господин Ахмад с глубоким чувством произнёс:

- Да будет над ним благословение и мир!

- Да воздаст Аллах должное твоему отцу, и да смилостивится Он над ним и упокоит его с миром. Я вот сижу здесь на твоём месте, и не вижу никакой разницы между отцом и сыном. Разве что покойный носил чалму, а ты вот сменил её на феску...

Ахмад с улыбкой пробормотал:

- Да помилует нас Аллах...

Шейх зевнул, да так, что из глаз его потекли слёзы, затем продолжил:

- Молю Аллаха, чтобы Он даровал детям твоим – Ясмину, Хадидже, Фахми, Аише, Камалю, и матери их успех и благочестие. Амин...

Странным показалось господину Ахмаду, что шейх упомянул имена его дочерей, Хадиджи и Аиши, несмотря на то, что он сам давно сообщил ему, как их звать, чтобы тот написал для них амулеты, и шейх не первый и не последний раз произносил их имена, однако повторение имени даже одной из его женщин вне стен дома – пусть даже устами шейха Мутавалли – звучало порой странно и неприятно для него. Он пробормотал:

- Амин, о Господь обоих миров...

Шейх вздохнул и сказал:

- И прошу я Аллаха Всемилостивого вернуть нам эфенди нашего, Аббаса, при поддержке войска халифата, от первого до последнего...

- Мы просим Его, ведь для Него нет ничего сложного.

Шейх заговорил громче, и с раздражением сказал:

- И да потерпят англичане и их пособники отвратительное поражение, после которого не будет у них опоры.

- Пусть Господь наш поразит их всех карой Своей...

Шейх горестно качнул головой и сказал с тоской в голосе:

- Я вчера был в Москве, и два австралийских солдата преградили мне дорогу, требуя отдать всё, что было при мне. Я только вытряхнул свои карманы перед ними и вытащил единственную вещь, что у меня была – початок кукурузы. Один из них взял его и пнул ногой, словно мяч, а другой выхватил у меня чалму, развязал шарф, порвал их и бросил мне в лицо.

Господин Ахмад следил за его рассказом, стараясь справиться с обуревавшей его улыбкой, и тут же замаскировал её преувеличенным сочувствием, воскликнув:

- Да уничтожит Аллах их вместе с их семействами...

Шейх закончил свой рассказ словами:

- Я поднял руки к небу и закричал: «О Могущественный! Уничтожь их народ, как они уничтожили мою чалму...»

- Да не оставит Аллах без ответа эту мольбу...

Шейх откинулся назад и закрыл глаза, чтобы немного отдохнуть. Пока он оставался в таком положении, господин Ахмад с улыбкой всматривался в его лицо. Затем шейх открыл глаза и обратился к своему собеседнику тихим голосом, в котором проскальзывали нотки, предвещавшие какую-то важную тему:

- До чего же ты доблестный и великодушный человек, о Ахмад, сын Абд Аль-Джавада!

Ахмад довольно улыбнулся, и сдержанно произнёс:

- Боже сохрани, о шейх Абдуссамад...

Но шейх опередил его и не дал закончить:

- Не торопись. Такие, как я, высказывают похвалу лишь как подготовку, чтобы потом сказать правду, в виде поощрения, о сын Абд Аль-Джавада...

В глазах господина Ахмада проскользнул интерес вместе с опаской, и он промямлил:

- Господь наш, помилуй нас...

И шейх ткнул в него своим толстым указательным пальцем, и спросил тоном, больше похожим на угрозу:

- Ты же верующий, благочестивый человек. Но что ты скажешь о своём увлечении женщинами?

Господин Ахмад, привыкший уже к откровенности шейха, не встревожился из-за такого наскока, и лаконично засмеялся. Затем сказал:

- И что с того? Разве не рассказывал Посланник Аллаха, мир ему и благословение Аллаха, о своей любви к благовониям и женщинам?

Шейх нахмурился и презрительно скривил рот в знак протеста словам Ахмада, который не был удивлён тому, и сказал:

- Дозволенное не есть запретное, о сын Абд Аль-Джавада, а брак это не беготня за распутными женщинами...

Господин Ахмад устремил взгляд куда-то в сторону и серьёзным тоном произнёс:

- Я вообще никогда не позволял себе покуситься на честь или достоинство кого-либо, и слава Богу...

Шейх ударил руками себя по коленям, и странным, порицающим тоном сказал:

- Оправдание для слабого это всего-лишь его отговорка, а разврат проклинаем, хотя бы даже с распутной женщиной. Твой отец, да упокоит его Аллах, бегал за женщинами и женился раз двадцать, так почему же ты пошёл по его следам и почему пошёл по пути греха?!

Ахмад громко засмеялся и сказал:

- Ты что, один из угодников Божьих, или ответственный за шариатский брак?! Мой отец был почти бесплодным, и потому женился больше одного раза, но несмотря на всё это, у него родился только я, и всё его имущество было распределено между мной и четырьмя его жёнами. А сколько всего было потрачено за всю его жизнь на нужды шариата?! У меня же есть трое сыновей и две дочери, и мне не позволительно жениться ещё раз и растрачивать то состояние, которым наделил меня Аллах. Не забывай, о шейх Мутавалли, что мои красотки сегодня – это те же вчерашние невольницы, которых Аллах дозволил покупать и продавать, а Аллах и был и будет Прощающим и Милосердным...

Шейх вздохнул и сказал, покачав головой вправо и влево:

- Кто же искуснее вас, о люди, в приукрашивании зла? Ей-Богу, о сын Абд Аль-Джавада, если бы не любил я тебя, то мне и на ум бы никогда не пришло беседовать с таким бабником, как ты...

Господин Ахмад раскрыл ладони и с улыбкой сказал:

- Да внемлет Аллах...

Шейх запыхтел от досады, и воскликнул:

- Если бы не твои шутки, ты был бы самым идеальным человеком...

- Совершенство принадлежит лишь одному Аллаху...

Шейх повернулся к нему, указывая рукой, словно говоря: «Давай оставим это в стороне», а потом внимательно, как человек, которого душит петля на шее, спросил:

- А как же вино?... Что ты об этом скажешь?!

Тут же настроение господина Ахмада спало, в глазах его сверкнула досада, и он надолго замолчал. Шейх же принял его молчание за капитуляцию, и победоносно воскликнул:

- Разве это не грех, который совершает тот, кто стремится к послушанию и любви Аллаха?

Господин Ахмад перебил его с воодушевлением того, кто отражает постигшую его беду:

- Но я очень стремлюсь к послушанию и любви Аллаха!

- На словах или же на деле?

И хотя ответ у него уже был готов, он помедлил, размышляя, прежде чем произнести его. Не в его обычаях было утруждать себя субъективными размышлениями или внутренним созерцанием. У него была одна особенность – как у всех тех, кто почти никогда не остаётся наедине с самим собой: мысли его не включались, пока он сам не заставлял их работать с посторонней помощью – будь то мужчина, женщина, или какая-то причина, вытекающая из практической жизни. Он отдался полноводному потоку жизни, целиком утопая в нём, и видел на его поверхности лишь отражение своего лица. Не так давно он был бодрым и жизнерадостным, и даже начиная стареть – ему уже исполнилось сорок пять – он всё так же наслаждался льющейся через край пылкой жизненной силой, которая влияла лишь на юнцов. Потому-то его жизнь вобрала в себя такое количество противоречий, колебавшихся между поклонением Богу и развратом, – от всего этого он получал удовольствие, несмотря на их несовместимость. Он не подкреплял эту несовместимость личной философией или какими-то ханжескими мерами, предпринимаемыми остальными людьми, а лишь своим поведением, свойственным его особой природе, добросердечию, чистой душе и искренности во всём, что бы он ни делал. В его груди не бушевали вихри смущения, и он оставался всё таким же довольным. Вера его была глубока – он унаследовал её от отца, и тот никто не вмешивался в его усилия, однако его деликатные чувства и совесть вкупе с искренностью придавали ему то высочайшее, острое ощущение, что не давали его вере стать слепым подражанием или ритуалом, исходящим только лишь из желания или страха. В целом, самой яркой характерной чертой в нём была его вера в плодотворную, чистую любовь. И с этой плодотворной, чистой верой в душе он радостно и легко исполнял все предписания Аллаха: молитву, пост и раздачу милостыни. Душа его была чиста, а сердце наполнено любовью к людям, мужеством и доблестью, что делало его дорогим другом, заслуживающим того, чтобы люди пили из этого пресного источника. И этой чрезмерной, пылкой живостью он раскрывал свою грудь для радостей жизни, для удовольствий – улыбался при виде роскошной еды, оживлялся от выдержанного вина, сходил с ума по миловидному личику, всё это радостно и страстно вкушая, не обременяя при этом совесть чувством вины или тревоги. Он действительно наслаждался подаренной ему жизнью. Как будто не было никакого противоречия между правом его сердца на то, чтобы жить полной жизнью и правом Аллаха на его совесть. Ни одного момента в своей жизни не чувствовал он, что далёк от Аллаха, или что ему воздаётся по заслугам, нет: то было лишь по-братски, с миром. Неужели в одной этой личности уживалось сразу две таких разных?!.. Или же он верил в Божественное великодушие, но не считал истинным запрет двух своих любимых удовольствий, ведь даже в запрете была свобода – воздерживаться от греха, чтобы не мучить никого?! Скорее всего, он воспринимал эту жизнь сердцем, чувствами, без малейшего раздумья или созерцания, и находил в себе сильные инстинкты, некоторые из которых стремились к Богу, которые он упражнял поклонением Ему. Другие же инстинкты толкали его к удовольствиям, и он насыщал их разными забавами. И те, и другие напрочь смешались в нём, но он не надрывался, чтобы навести в них порядок. Ему не было нужды оправдывать их своими идеями, разве что под давлением критики, вроде той, что представил сейчас шейх Мутавалли Абдуссамад. И в этом состоянии ему особенно тяжело было думать, чтобы обвинять самого себя, но не потому, что ему было легко винить себя перед Аллахом, а скорее потому, что он не всегда верил, что виноват, или что Аллах и впрямь гневается на него, чтобы позабавиться, но не наказывать его мучениями. С одной стороны, он следовал за нитью размышлений, но с другой обнаруживал всякие пустяки, которые знал о собственной религии. Вот почему он стал таким угрюмым, когда шейх вызывающе спросил его:

- На словах или же на деле?

Тоном, не скрывающим недовольства, он ответил:

- И на словах, и на деле, молитвой, постом, милостыней, поминанием Аллаха и стоя, и сидя. И что же, если после всего этого я развлекал себя какой-нибудь забавой, которая никому не вредит и не заставляет забыть то, что предписано религией? Да неужто Господь запретил лишь то да это?

Шейх вскинул брови и закрыл глаза, что свидетельствовало о том, что его не убедить, а затем пробормотал:

- О, какая самозащита! Но всё равно ты на ложном пути!

Недовольство Ахмада внезапно сменилось привычным весельем, и он доброжелательно вымолвил:

- Аллах Прощающий и Милосердный, о шейх Абдуссамад, и я не представляю, чтобы Он, Всемогущий и Великий, всегда гневался или был в мрачном духе, ведь даже месть Его – это скрытое милосердие. Я высказываю Ему всю свою любовь, всё преклонение, смирение и творю добрые деяния в десятикратном размере...

- Ну что до добрых деяний, то это тебе на пользу...

И Ахмад сделал знак Джамилю Аль-Хамзави принести подарок для шейха, радостно сказав:

- Довольно нам Аллаха; как прекрасен этот Попечитель и Хранитель!

Его помощник принёс свёрток, и он взял его и протянул шейху, радостно произнеся:

- Вам на здоровье...

Шейх принял его и сказал:

- Да воздаст тебе Аллах изобильным пропитанием, и да простит Он тебя...

Ахмад пробормотал:

- Амин, – затем, улыбаясь, спросил. – Разве вы сами никогда не были из числа таких вот, о шейх, господин наш?!

Шейх рассмеялся и сказал:

- Да простит тебя Аллах! Ты великодушный и щедрый человек, и поэтому я предостерегаю тебе – не пей больше. Это не подходит тебе. Это не то, что требуется от торговца...

Господин Ахмад с удивлением спросил:

- Так ты побуждаешь меня забрать свой подарок?

Шейх поднялся и сказал:

- Этот подарок не стоит выше намерения. Всегда есть и другие подарки, о сын Абд Аль-Джвада. До свидания. Мира и благословения Аллаха тебе...

И шейх быстро покинул лавку и скрылся из виду. А господин Ахмад задумался о том, что же вызвало спор между ним и шейхом, затем воздел руки к небу в мольбе и произнёс:

- О Господь, прости мне и будущие, и прошлые грехи. О Господь, поистине, Ты Прощающий, Милосердный.

8

После полудня, ближе к вечеру, Камаль вышел из школы «Халиль Ага», колеблясь в полноводном потоке учеников, что столпились и заградили путь, но потом разошлись кто куда: одни в квартал Дараса, другие – на Новую дорогу, а остальные – на улицу Хусейна. Отдельные группы столпились вокруг бродячих торговцев, что с нагруженными корзинами встречались на пути потока учеников на развилке дорог: в них были семечки, арахис, финики, халва, и прочее. В такой час на дороге всегда была драки, затевавшиеся то тут, то там между учениками, вынужденными днём во время уроков держать в секрете свои разногласия во избежание наказания в школе. До того уже не раз ему доводилось ввязываться в драку, что случалось очень редко: может быть, не более двух раз за два года, что он проучился в школе, но не из-за того, что разногласий с ними у него было немного – фактически они не были столь уж редкими, и не из-за ненависти к дракам, ибо необходимость сторониться их вызывала у него глубокое сожаление. Однако с приближением многочисленной группы школьников постарше он и его сверстники, бывшие в школе чужаками, путались в своих коротких штанишках среди тех, которым было по пятнадцать лет, а многим и почти под двадцать: они пробивали себе дорогу хвастовством и заносчивостью, у некоторых даже уже появились усы. Они были из тех, кто нападал на него во дворе школы без всякой причины, выхватывал у него из рук книгу и швырял её подальше, словно мяч, или отбирал у него какую-нибудь еду и совал себе в рот без позволения, не прерывая разговора. У Камаля было желания лезть в драку – только этого ещё не хватало– и он подавлял это желание, оценивая последствия, не откликаясь, пока его не начинал звать кто-то из его младших товаарищей. Тогда нападение на него он встречал атакой, переводя дух, и возмещая подавленное в себе чувство гнева, а также возвращая уверенность в собственных силах. Но хуже драки и бессилия было только нахальство нападающих, оскорбления и ругательства, что доходили до его ушей, и неважно, о нём ли самом они говорили, или о ком-то другом. Смысл чего-то он понимал, и это предостерегало его, но было и то, о чём он попросту не ведал, и повторял это у себя дома с самыми лучшими намерениями. Но дома это вызывало бурю ужаса, и жалобы доходили до школьного надзирателя, который был другом его отца. Однако злополучный рок сделал одним из двух его противников в тех двух драках, в которые он ринулся, хулигана, известного в квартале Дараса. На следующий вечер после драки мальчик обнаружил, что целая банда молодых ребят, над которыми витала злая аура, поджидает его у ворот школы, и все они были вооружёны палками. Когда его противник указал на него, он понял, что нужно делать ноги, осознав, какая опасность его ожидает, и отступил, чтобы бежать в школу и попросить помощи у надзирателя. Но и тот напрасно пытался разогнать банду и отвлечь её от мишени: они нагрубили ему, так что он даже был вынужден позвать полицейского, чтобы тот проводил мальчика до дома. Надзиратель навестил его отца в лавке и поведал ему об опасности, что грозит мальчику, посоветовав ловко уладить это дело по-доброму. Тогда Ахмад обратился к некоторым своим знакомым торговцам из квартала Дараса, и они пошли домой к тем хулиганам, чтобы заступиться за мальчика. Вот тут-то Ахмад привлёк на помощь своё знаменитое великодушие и деликатность, пока ему не удалось их смягчить, и они не принесли мальчику свои извинения, и даже пообещали заступаться за него как за своего. День ещё не подошёл к концу, как господин Ахмад отправил к ним человека, что отнёс им подарки, и тем самым спас Камаля от палок этих хулиганов. Однако это было похоже скорее на человека, что просит у огня защиты от зноя, ибо палка его отца так гуляла по его ступням, как не могли сделать и десятки палок хулиганов.

Мальчик вышел из школы под звонок колокольчика, возвещавшего о конце учёбы. Это вселило в его душу радость, равную в те дни разве что радости от лёгкого ветерка свободы, который он вдыхал по ту сторону школьных ворот с раскрытой грудью. Ветерок не стёр из его сердца отголосков последнего и любимого им урока – урока религиоведения. Шейх сегодня читал им из суры «Джинны» такой айат: «Скажи: «Дошло до меня, что несколько джиннов подслушали...»», и толковал его им. Он сосредоточился на нём всем своим сознанием, и несколько раз даже поднимал руку спросить про непонятные места. Учитель же проявлял к нему благосклонность и хвалил за то, что он с таким интересом слушает урок и хорошо запоминает суру, и внимательно отвечал на его вопросы – что редко выпадало на долю кого-либо из учеников. Шейх начал рассказывать о джиннах и их разрядах, о том, что среди них есть мусульмане, и особенно о тех, которые в конце-концов одержат победу над джиннами, так же как и над своими собратьями – людьми, и попадут в рай. Мальчик запоминал наизусть каждое слово, что произносил учитель, и не переставая повторял его про себя, даже в то время, пока переходил дорогу, направляясь в лавку с жареными пирожками, что была на другой стороне улицы. Учитель знал о его увлечении религией, и что он не просто так, для себя, учит уроки, а для того, чтобы повторить дома матери всё, что запомнил из них, как уже привык делать с начальной школы. Он рассказывал ей обо всём, и в свете этой информации она воскрешала в памяти то, что узнала когда-то от своего отца, который был шейхом в Университете Аль-Азхар. Так они долго сидели и совместно повторяли всё то, что знали, затем он заставлял её учить новые суры из Корана, которые она ещё не знала.

Он подошёл к лавке с пирожками, и протянул свою маленькую ручку, в которой было несколько мелких монет – миллимов, – что он берёг с утра. Затем съел пирожок с огромным удовольствием, которое он испытывал лишь в такие моменты, как сейчас, из-за чего часто мечтал стать однажды владельцем кондитерской лавки, чтобы есть все эти сладости самому, вместо того, чтобы продавать их. После этого он продолжил свой путь по улице Хусейна, обкусывая пирожок и радостно напевая. Он напрочь забыл, что был весь день взаперти дома: ему запретили выходить из-за игр и шуток, а также о том, что иногда по голове ему доставалось от палки учителя. Но несмотря на всё это, у него не было абсолютной ненависти к школе, так как в её стенах он удостаивался похвалы и одобрения из-за успехов в учёбе, что во многом были заслугой его брата Фахми. Но отец не удостаивал его и десятой доли такой же похвалы.

Он прошёл мимо сигаретной лавки Матусиана, и по всегдашней своей привычке в этот час остановился под вывеской, задрав свои маленькие глазки на цветное объявление, на котором была изображена женщина, лежащая на диване: в алых губах у неё была сигара, из которой петлями струился дым; она опиралась на краешек окна, а за открытой занавеской виднелся пейзаж, совмещающий как финиковую рощу, так и русло Нила. Он про себя называл её «Сестрица Аиша» из-за схожести обеих: золотистые волосы, голубые глаза. И несмотря на то, что ему было почти десять лет, его восхищение картинкой было превыше всяких слов. Сколько же раз он представлял, как она наслаждается жизнью посреди этого изумительного пейзажа! А сколько раз он представлял, как вместе с ней живёт этой безбедной жизнью в милой комнате посреди деревенской идиллии, предназначенной для неё, нет, для них обоих – земля, пальмы, вода и небо; как он плавает в зелёном вади, переправляется через реку на лодке, кажущуюся призраком в уголке картины, или трясёт пальму, с которой сыпятся финики, или даже сидит перед этой красавицей, устремив взгляд в её мечтательные глаза. При том, что он совсем не был таким же миловидным, как его братья – скорее всего, в семье он больше всего пошёл в свою сестру – Хадиджу. Как и у неё, у него были материнские маленькие глаза, и большой нос отца, однако во всей полноте своей формы и без тех черт, что улучшали внешний облик, унаследованный Хадиджей – большая голова, явно выступающий лоб, из-за чего глаза казались ещё более отличными друг от друга, чем были на самом деле. Но к сожалению, всё это делало его лицо причудливым и вызывало насмешки. Когда его одноклассник Ахмад назвал его «двухголовым», то вызвал у него припадок гнева и стал причиной одной из тех двух драк, в которые Камаль сам же и ввязался. Но у него и в мыслях не было мести. На то, что печалило его, он пожаловался дома маме, которая расстроилась из-за его горя и стала сочувствовать ему, заверяя в том, что крупная голова – показатель большого ума, и что у самого Пророка, мир ему и благословение, голова была большой, и отнюдь не из-за внешнего сходства между ним и Посланником Аллаха все люди так мечтают о нём как о предмете своих грёз.

Когда он оторвался от картины с курящей женщиной, то опять продолжил свой путь, на этот раз уже пристально смотря на мечеть Хусейна, и её образ порождал в его сердце неиссякаемые фантазии и эмоции. И хотя в его глазах Хусейн уступал статусу его матери, в частности, и всей семьи в целом, то высокое положение, что он занимал в его душе, было плодом его родства с Пророком. Однако знание его о Пророке и биографии того не значили, что обойтись без знакомства с Хусейном и его биографией.

Камалю всегда очень нравилось вспоминать его жизнь, запасаясь самыми благородными примерами, наполненными глубокой верой. Он и сейчас, по прошествии многих веков, постоянно слушал истории о нём, преисполненный огромной любовью, верой и горестным плачем. Из всех бед Хусейна наиболее тяжёлой было то, что, как говорили, после того, как голову его отделили от непорочного тела, она не нашла упокоения нигде на земле, кроме как в Египте, и была она погребена там же, где ныне находится его усыпальница. Сколько же он стоял перед этой усыпальницей в мечтательных раздумиях, направляя взгляд в глубину её, чтобы увидеть то прекрасное лицо, которое, по заверениям матери, пережило вечность благодаря своему Божественному секрету, и сохранило свою свежесть и красоту, освещая тьму могилы вокруг своим светом. Но он не нашёл никакого способа для того, чтобы осуществить свою мечту, и довольствовался тем, что просто долго стоял перед усыпальницей, тайно беседуя и высказывая свою любовь Хусейну, жалуясь ему на трудности, что возникали из его представлений о злых духах и страха перед угрозами отца, и прося помощи на экзаменах, преследовавших его через каждые три месяца. Заканчивал же он разговором о потаённом, как обычно, моля его почтить его, явившись к нему во сне. И хотя утром и вечером он проходил мимо соборной мечети, и её воздействие несколько успокаивало его, взгляд его не падал на неё, и он не читал «Аль-Фатиху», даже если за день часто проходил мимо неё.

Удивительно, однако, – эта привычка так и не смогла вырвать из его сердца восторг мечтаний, и он всё так же глядел на эти высокие стены, перекликавшиеся с его сердцем, и на этот вздымающийся минарет, с которого слышен был призыв к молитве, на который так быстро откликалась душа. Он перешёл улицу Хусейна, читая «Аль-Фатиху», а затем завернул в Хан Джафар, а оттуда направился на улицу Аль-Кади. Но вместо того, чтобы идти к себе домой, в квартал Ан-Нахасин, пересёк площадь и пошёл к Красным Воротам с унынием, волнением и испугом, избегая отцовской лавки. Он дрожал от страха перед отцом и представлял себе, что мог бы больше испугаться злого духа, предстань он сейчас перед ним, чем гневного крика отца. Муки его удваивались, ибо отец никогда не довольствовался лишь строгими приказаниями, но ещё к тому же всячески препятствовал его играм и развлечениям, по которым мальчик так тосковал. И если он искренне подчинялся его требованиям, то всё своё свободное время проводил сидя, скрестив ноги и сложив руки, так как был не в силах слушаться навязываемую ему жестокую волю, и украдкой играл за спиной у отца, всякий раз, когда хотел – дома ли, на улице ли. Отец же не ведал о том, пока ему не доносил кто-либо из домашних, когда тем надоедала неумеренность мальчишки. Однажды он поднялся по лестнице и добрался до соловьиных гнёзд и жасмина на самой крыше. Его заметила мать, когда он находился прямо-таки между небом и землёй, и в ужасе стала кричать, пока не вынудила его спуститься вниз. Она испугалась за последствия этой опасной забавы даже больше, нежели гнева его отца, и потому закричала. И тут же отец позвал к себе Камаля и приказал ему вытянуть ноги, а затем отколотил своей палкой, не обращая никакого внимания на крики мальчика, наполнившие весь дом. Когда Камаль выходил из комнаты, то хромал. В гостиной он обнаружил братьев и сестёр, которые надрывались от смеха, за исключением Хадиджы, которая приняла его в свои объятия и прошептала ему на ухо: «Ты заслуживаешь этого... Как ты достанешь до соловьёв и упрёшься в небо? Думал, что ты – дирижабль и умеешь летать?!!» Но его мать выгораживала его не только из-за опасных игр: она позволяла ему играть в любую невинную игру, какую душе было угодно.

До чего же он удивлялся всякий раз, когда вспоминал, каким остроумным и нежным был с ним отец во времена его такого ещё недалёкого детства, как развлекал его своими шутками, и иногда дарил ему различные сладости, как утешал его в тот ужасный день, когда ему сделали обрезание, – наполнил всю его комнату шоколадом, новой одеждой, и окружил его своей любовью и заботой. И до чего же быстро потом всё изменилось: ласка сменилась суровостью, нежное воркование с ним – криками, а шутки – побоями, и даже сама процедура обрезания теперь воспринималась как инструмент запугивания мальчика, пока через какое-то время всё не смешалось у мальчика в голове, и он не начал думать, что, возможно, и впрямь у него ещё раз отрежут то, что ещё оставалось! К отцу он испытывал не один только страх, но ещё и восхищение его сильным величественным обликом. Он покорялся ему из почтения перед ним, перед его элегантностью и силой, как он полагал. Может быть, то, что рассказывала мать об отце, и пугало его, однако он не представлял, что в мире есть ещё один такой же человек, как его отец, равный ему по силе, величию или богатству. Все домочадцы любили его чуть ли не до обожания, и в маленькое сердечко Камаля тоже постепенно и незаметно проникла любовь к отцу благодаря тому, что внушала ему обстановка в доме. Но сам он оставался жемчужиной, таящейся в закрытой шкатулке из страха и ужаса.

Он подошёл к тёмному своду Красных Ворот, который злые духи выбрали как арену для своих ночных забав – путь, которым он предпочитал идти вместо того, чтобы проходить мимо отцовской лавки. Когда он вошёл в его недра, начал читать айат «Скажи: «Он – Аллах Единый»» громким голосом, дрожащим в темноте под изогнутым потолком, затем ускорил шаги, повторяя на ходу суру, чтобы прогнать всех тех злых духов, которые были там, по его мнению, ведь духи бессильны перед тем, кто вооружился айатами Аллаха. Однако и они не могли устранить гнев отца, даже если бы он стал читать нараспев весь Коран целиком. Выйдя из-под арки, он направился к самому последнему краю ворот, и вот перед ним показалась дорога, что вела к улице Байн аль-Касрайн, и вход в султанские бани, затем перед глазами мелькнули тёмно-зелёные машрабийи родного дома и массивная дверь с бронзовым молоточком, и на губах его сверкнула радостная улыбка, ибо это место дарило ему разного рода радости: сюда, в этот просторный двор размером с несколько комнат, сбегались мальчишки со всех окрестных домов. В центре его стояла печь, а это означало и игры, и забавы, и картошку.

В этот миг он заметил рейсовый автобус, который, медленно пересекая улицу, направился в сторону Байн аль-Касрайн, и сердце мальчика вздрогнуло. Коварная радость разлилась по нему, и он тут же сунул свой школьный ранец под левую подмышку и побежал вслед за ним, пока не догнал и не запрыгнул на нижнюю ступеньку. Однако проводник не дал ему долго радоваться: он подошёл, требуя предъявить билет, подозрительно, в упор взирая на него, и наконец, вежливо сказал ему, чтобы он слез, как только автобус остановится, так как сходить во время движения нельзя. Проводник отвернулся от него и, обращаясь к водителю, крикнул, чтобы тот остановил автобус. Но водитель недовольно зароптал, и мальчик воспользовался шансом, когда кондуктор отвернулся, встал на цыпочки, дал ему пощёчину, соскочил на землю, и бросился бежать под крики кондуктора, поносившего его, что есть мочи... Эта не было заранее подготовленной тактикой или излюбленной его хитростью, но кондуктор видел, как мальчишка проделывал это каждое утро, обращаясь к такой хитрости, когда видел удобный случай снова повторить её.

9

Вся семья – за исключением отца – собралась перед заходом солнца выпить кофе. Столовая находилась на первом этаже, и там было самое любимое место для этого: её окружала спальня братьев, гостиная, и ещё одна комната поменьше, предназначенная для уроков. Столовая была застелена цветными циновками, а по углам её стояли диваны с подушками и валиками. На потолке висел крупный фонарь, зажигавшийся от газового светильника такого же размера. Мать сидела на диване в центре, а перед ней был большой камин, среди головней которого почти до половины была закопана кофеварка, покрытая золой. Справа от неё стоял стол, на которой она поставила жёлтый поднос с чашками. Сыновья сидели рядом с ней, было ли им позволено выпить кофе – вроде Ясина и Фахми, или не было – в силу традиций и этикета, а значит приходилось довольствовался одной беседой – вроде Камаля. Такой час был самым излюбленным у них, когда они общались в семейном кругу и наслаждались вечерней беседой, объединяясь все вместе под крылом чистой и всеобъемлющей материнской любви. Казалось, в их посиделках была безмятежность свободного времени и освобождения: кто сидел, кто лежал, а Хадиджа с Аишей тем временем побуждали братьев, что пили кофе, в промежутках погадать им на кофейной гуще. Ясин то начинал рассказывать, то читать историю о двух сиротках из народного сборника сказок. Он привык посвящать какую-то часть своего досуга сказкам и стихам, но не из-за ощущения пробелов в своём начальном образовании, а из-за тяги к развлечению.

Оба брата были увлечены поэзией и ораторством. Полное тело Ясина в просторном джильбабе, казалось, выглядело как огромный бурдюк, с которым, однако, не контрастировала его внешность – в силу молодого ещё возраста: приятное смуглое лицо с медовыми красивыми глазами, сросшимися бровями и чувственными губами – всё это указывало, несмотря на его юность – ему ещё не исполнилось и двадцати одного года, – на возмужалость и бьющую через край энергию.

Камаль прильнул к нему, чтобы послушать чудные истории, которые брат читал ему иногда, и не переставая, просить ещё и ещё, но брат не обращал на него внимания, а тот всё назойливо просил, стремясь насытить пламя своего воображения, что разгоралось в нём примерно в такой час каждый день. Ясин старался поскорее отвлечь его, заводя разговор или внимательно изучая что-либо, но иногда делал ему одолжение, когда тот особо настаивал, и отвечал короткими словами на его вопросы, если находил ответ. Однако время от времени Камаль поднимал новые вопросы, на которые у брата не было ответа. Тогда мальчик пристально смотрел на него с завистью и грустью в глазах, а Ясин тем временем принимался штудировать свои книги, раскрывавшие перед ним волшебный мир. Как же он страдал от того, что не мог сам читать сказки, как расстраивался, держа в руках книгу, и вертя её, как ему вздумается, но так и не мог разгадать её загадки и войти в мир снов и мечтаний! Рядом же с Ясином он находил источник для своих фантазий в самых весёлых красках, волновался, жаждал, мучился. Он часто вопросительно поднимал глаза на брата и в нетерпении спрашивал:

- А что случилось потом?!

Брат же пыхтел и отвечал:

- Не приставай ко мне с вопросами и не торопи события, если сегодня тебе не рассказал, то расскажу завтра.

Ничто так не расстраивало мальчишку, как это откладывание на завтра, так что в уме у него слово «завтра» теперь было прочно связано с тоской. Нередко бывало и так, что он поворачивался к матери, когда семейная посиделка заканчивалась, и все расходились, в надежде, что она расскажет ему, что же случилось потом. Но женщина не знала историю о двух сиротках и все те, что читал им Ясин, хотя ей и неприятно было обманывать его надежды. Тогда она рассказывала ему истории о ворах и джиннах, которые помнила. И воображение Камаля постепенно переключалось на них, получая утешение.

Во время их кофейных посиделок не было ничего удивительного в том, что он ощущал себя брошенным, что его семья оставила его без всякого внимания; к нему почти никто не обращался, все отвлекались от него своими бесконечными разговорами. Камаль, не стесняясь, придумывал всякие небылицы, чтобы вызвать их интерес хоть ненадолго, и для этого дерзко встревал в разговор, мешая им. Он заговорил резко и неожиданно, словно пуля, будто вдруг ни с того ни с сего вспомнил о чём-то важном:

- До чего же странную и незабываемую вещь я видел сегодня по дороге домой!... Я видел мальчика, который вскочил на подножку автобуса, а потом ударил контролёра и бросился бежать со всех ног, а тот пустился ему вдогонку, пока не настиг и не пнул его что есть сил в живот...

Он перевёл глаза на лица присутствующих, чтобы посмотреть, произвёл ли впечатление его рассказ, и заметил, что они отвернулись от него, оставив без внимания его волнующую историю, решив продолжать собственную беседу. Увидел он и то, как Аиша тянет руку к подбородку матери, поворачивая в свою сторону, когда та уже собиралась прислушаться к нему, заметил он и насмешливую улыбку, что нарисовалась на губах Ясина, не поднимавшего головы от книги, но его обуяло упрямство, и он громко заявил:

- И мальчик упал и скорчился. А люди обступили его, но он тут же умер...

Мать отстранила ото рта чашку и воскликнула:

- Бедные родители его!.. Так ты говоришь, он умер?!

Он обрадовался тому, что она обратила внимание, и сосредоточил все свои силы на ней, словно нападающий, что отчаянно концентрирует силы на опасном месте посреди неприступной стены, и сказал:

- Ну да, умер. Я сам видел, как он истекает кровью...

Фахми насмешливо сверлил его глазами, будто говоря:

- Я могу напомнить тебе не одну схожую историю, – и саркастически спросил, – Ты сказал, что контролёр пнул его ногой в живот? ... И откуда же у него шла кровь?!

Пламя триумфа, что засияло в глазах мальчика после того, как он привлёк к себе внимание матери, погасло, и его место заняло задумчивое смущение, а потом гнев. Но фантазия, вновь вернувшая живость его глазам, пришла к нему на помощь, и он ответил:

- Когда его пнули ногой в живот, то он упал лицом вниз, и разбил себе голову!

И тут Ясин, не отрывая глаза от своих сироток, подал голос:

- Или кровь лилась у него изо рта, ведь кровь может литься и изо рта, и необязательно, чтобы была открытая рана. Есть и ещё одно объяснение твоему выдуманному сообщению – как и всегда, – так что не беспокойся...

Камаль запротестовал против такого обвинения во лжи и поклялся своей верой, что всё это чистая правда. Однако все его протесты потонули в шумном хохоте, в котором единой гармонией смешивался и грубый смех мужчин, и звонкий – женщин. Хадиджа, склонная к насмешкам, сказала:

- К чему приносить столько жертв! Если бы ты говорил правду обо всех этих новостях, то из жителей квартала Ан-Нахасин никого не осталось бы в живых... А что ты скажешь нашему Господу, если Он призовёт тебя к ответу за такие истории?!

Он понял, что в лице Хадиджи он нашёл себе судью, что нападает на него, и как и в тех случаях, когда он попадал в трудное положение, стал насмехаться над её носом:

- Я скажу Ему, что во всём виноват нос моей сестры...!

Девушка со смехом ответила ему:

- У некоторых из нас он такой же. Разве мы не товарищи по несчастью?

И тут Ясин ещё раз сказал:

- Ты права, сестрица!

Хадиджа повернулась к брату, готовая уже обрушиться на него с нападками, но он опередил её и сказал:

- Я разве тебя рассердил?... Но почему?!... Ведь именно я в открытую заявил, что согласен с тобой...

Вне себя от злости, она ответила ему:

- Сначала вспомни о своих недостатках, прежде чем выставлять напоказ недостатки других...

Он поднял на неё глаза, делая изумлённый вид, и пробормотал:

- Ей-Богу, самый большой недостаток – ничто в сравнении с таким носом...

Фахми сделал осуждающий вид, а затем тоже присоединился к спорящим и спросил:

- О чём ты говоришь, братец, о носе, или о преступлении?

Фахми лишь изредка принимал участие в подобных перепалках. Он с воодушевлением похвалил слова Ясина и произнёс:

- И то, и другое вместе. Подумай об уголовной ответственности, которую понесёт любой, кто представит такую невесту несчастному жениху.

Камаль расхохотался, подобно прерывистому гулу сирены. Мать была недовольна тем, что её дочь оказалась посреди всех этих нападок, ей захотелось вернуть разговор к началу, и она тихо сказала:

- Вы перевели разговор с главного на всякую чепуху. Было ли сообщение господина Камаля правдивым или нет, я полагаю, что нет необходимости сомневаться в том, что он сказал правду, особенно после того его клятвы... Не так ли, Камаль, ... ведь лжец никогда не клянётся?

Всю радость мальчишки от того, что он взял реванш, тут же как рукой сняло, и хотя братья опять продолжали шутить, он отрешился от них, обменявшись с матерью многозначительными взглядами, а затем задумчиво, в тревоге ушёл в себя. Он осознавал всю серьёзность клятвы лжеца, и вызываемый ею гнев Аллаха и Его святых-угодников: ему было очень трудно врать и клясться, в частности, именем Хусейна, которого он так любил. Однако он часто попадал в трудное положение – вот прямо как сегодня – из которого, по его мнению, не было выхода, кроме как нарушить клятву. Он, сам того не осознавая, вовлекался во всякие неловкие ситуации. При том, что спасения от тревоги и беспокойства он не находил, особенно если упоминал о своём проступке, и тогда ему хотелось искоренить дурное прошлое и начать всё с новой, чистой страницы. Он вспоминал Хусейна и то место, где он находился рядом с основным минаретом, верхушка которого соединялась с небом, и умоляюще просил его простить ему допущенную ошибку. Он испытывал стыд, подобно тому, кто осмелился обидеть любимого человека проступком, которому нет прощения. Долгое время он предавался мольбам, а потом очнулся и начал осматриваться, что происходит вокруг него, да прислушиваться к разговору, к тому, что в нём повторялось, и что было новым. Редко когда разговор привлекал его внимание, почти всегда в нём повторялись обрывки воспоминаний о далёком или о недавнем прошлом семейства, новости о радостных или печальных событиях, что произошли у соседей, трудностях в отношениях обоих братьев с их суровым отцом. Хадиджа вновь принималась за свои остроумные или злорадные комментарии. Благодаря всему этому у мальчика зародилось знание, которое выкристаллизовалось в его воображении самым причудливым образом – оно состояло из крайней уязвимости благодаря борьбе противоположностей – агрессивного духа Хадиджи и терпимого, прощающего духа матери. В конце концов, он обратил внимание на Фахми, который обращался к Ясину:

- Последняя атака на Гинденбург 19 была очень опасной, и вполне вероятно, что она будет в этой войне самой решающей.

__________________________

19. Линия Гинденбурга — протяжённая система оборонительных сооружений на северо-востоке Франции во время Первой мировой войны. Линия была построена немцами зимой 1916—1917 годов. Она протянулась на 160 км от Ланса (около Арраса) до реки Эна около Суассона. Решение о строительстве оборонительной линии было принято Паулем фон Гинденбургом и Эрихом Людендорфом во время битвы на Сомме. Строительство линии позволило, выпрямив линию фронта, сократить его длину на 50 км, в результате освободилось 13 дивизий для решения других задач. На линии Гинденбурга были сооружены бетонные бункеры и пулемётные огневые точки, протянута колючая проволока в несколько рядов, оборудованы тоннели, траншеи и блиндажи для пехоты. Отступление на линию Гинденбурга началось в феврале 1917 года с применением тактики «выжженной земли». Немецкое командование полагало, что новая линия обороны неприступна, однако уже в ходе битвы при Камбре в 1917 году британские войска при поддержке танков прорвали оборону, а во время битвы за линию Гинденбурга (Стодневное наступление) в 1918 году она была пройдена.

Ясин разделял надежды брата, но в тишине, когда мало кто обращал на его слова внимание, ему тоже захотелось разбить немцев, а заодно и турков, и вернуть халифат в его прежнем величии, и чтобы Аббас 20 и Мухаммад Фарид 21 вернулись на родину, хотя все эти надежды и желания не отвлекали его от разговора. Кивнув головой, он сказал:

- Вот уже четыре года прошло, а мы только повторяем то же самое...

С надеждой и пылом Фахми ответил ему:

- В любой войне есть конец, и эта тоже обязательно закончится, и я не думаю, что немцы потерпят поражение!...

- Мы как раз об этом и просим Аллаха, ну а что ты думаешь, если для нас немцы окажутся именно такими, какими их описывают англичане?!

Как раз тогда, когда перепалка достигла своего апогея, он повысил голос и сказал:

- Самое главное для нас – избавиться от этого кошмара – от англичан, и чтобы вновь был халифат в его былом величии, тогда путь наш будет лёгким...

Хадиджа вмешалась в их разговор со своим вопросом:

- А почему вы так любите немцев, которые послали дирижабль бросать на нас бомбы?...!

Фахми, как и всегда, заявил, что немцы нацеливали свои бомбы на англичан, а не на египтян. Разговор перешёл на дирижабли, их гигантские размеры, как утверждают, их скорости, и на то, какие они опасные, пока Ясин не встал с места и не направился в свою комнату переодеться, чтобы по привычке пойти в кофейню. Вскоре он вернулся, наряженный и готовый к выходу. Он выглядел элегантным и красивым, но его крупное тело, мужественность и пробивающиеся усики делали его значительно старше своего возраста. Затем он попрощался с домашними и ушёл. Камаль же проводил его взглядом, в котором читалась зависть – мальчику тоже хотелось наслаждаться свободой, и для него не было секретом, что его брат с тех пор, как его назначили инспектором в школе квартала Ан-Нахасин больше не обязан отчитываться о том, когда он

_____________________

20. Аббас II Хильми-паша (14 июля 1874(18740714), Александрия19 декабря 1944, Женева) — последний (3-й) хедив Египта (8 января 189219 декабря 1914 года), прапраправнук Мухаммеда Али. Старший сын и преемник египетского хедива Тауфика. Во время его учёбы, 7 января 1892 года, пришло сообщение о смерти его отца — хедива Тауфика, и Аббас принял титул хедива Египта. На посту главы Египта стремился проводить независимую от Англии политику, в 1903 году вместе с Мустафой Камилем ездил в Константинополь с целью добиться автономии Египта. В 1913 году Аббас обнародовал конституцию, предусматривавшую создание парламента Египта. Новый этап египетской истории начался в годы Первой мировой войны. В декабре 1914 года английское министерство иностранных дел объявило о том, что Египет отделяется от Турции и переходит под английский протекторат. Во главе колониальной администрации стал верховный комиссар.19 декабря 1914 года египетский хедив Аббас Хильми (находивший тогда в Стамбуле) был смещён англичанами, и султаном стал его дядя Хусейн Камиль, принявший титул султана.

21. Мухаммед Фарид (1868-1919) — влиятельный египетский политический деятель турецкого происхождения, писатель и адвокат. Он написал историю династии Мухаммеда Али, римской и османской империй, а также многочисленные статьи для местной патриотической газеты. Фарид был сторонником Мустафы Камиля, основателя египетской национальной партии, а после его преждевременной смерти в 1908 году был избран президентом этой партии. Он возглавлял партию в Египте до марта 1912 года и затем был ее главой, находясь в изгнании до самой смерти. Он утверждал, что британские оккупационные войска должны быть выведены из Египта, и что только монарх Египта, может издавать законы для египтян. Фарид призвал к распространению образования и выступал за социальные и экономические реформы.

уходит и приходит, и о том, что он проводит ночь, как ему вздумается, и возвращается домой тоже когда ему вздумается. До чего же всё это замечательно, и до чего же ему везёт! И как он сам был бы счастлив, если бы уходил и возвращался, когда ему захочется, и проводил вечер там, где нравится, а чтение ограничивал бы только рассказами и стихами – если бы умел читать. Он внезапно спросил у матери:

- А если меня тоже назначат на должность, то можно мне проводить вечер вне дома, как и Ясину?

Мать улыбнулась и ответила:

- Разве так важно, чтобы ты начинал мечтать проводить время вне дома уже сейчас?!

Но Камаль воскликнул в знак протеста:

- Но ведь отец тоже ходит по вечерам в кофейню, как и Ясин.

Мать в смущении вскинула брови и пробормотала:

- Потерпи сначала, пока не станешь мужчиной и госслужащим, и уж тогда порадуешься!

Однако Камалю, казалось, не терпелось, и он спросил:

- Но почему меня не назначат на должность в начальной школе сейчас, а не через три года?

Хадиджа насмешливо воскликнула:

- Чтобы тебя назначили до достижения четырнадцати лет?!

Фахми презрительно сказал брату, прежде чем успел вызвать у него вспышку гнева:

- Ну и осёл же ты... Почему бы тебе не подумать о том, чтобы учиться праву, как и я?... Ясин в чрезвычайных условиях получил свой школьный аттестат: ему было двадцать лет, и если бы не это, то он закончил бы своё образование... Разве ты сам, лодырь, не знаешь, чего хочешь?!

10

Когда Фахми с Камалем поднялись на крышу дома, солнце уже почти скрылось. Его белый диск мирно блестел; жизненная сила покидала его; оно остывало, а свечение его угасало. Садик на крыше, заросший плющом и жасмином, казалось, был покрыт слабым мраком, но мальчик и юноша прошли к дальнему концу крыши, где перегородка не загораживала остатки света. Затем они направились к перегородке, что примыкала к соседней крыше. Фахми водил сюда Камаля во время каждого заката под предлогом повторить уроки на свежем воздухе, несмотря на то, что в ноябре уже стало холодать, особенно в такой час. Он велел мальчику остановиться в таком месте, где тот стоял спиной к перегородке, а сам встал лицом к нему, так, чтобы можно было кидать взоры на соседнюю крышу, не будучи замеченным всякий раз, когда ему хотелось. Там, среди бельевых верёвок мелькала девушка – молоденькая, лет двадцати, или около того, – которая увлечённо собирала постиранную одежду, сваливая её в большую корзину. И хотя Камаль, по привычке, принялся громко разговаривать, она продолжала свои дела, как будто не замечая их двоих.

В такой час его всегда обуревала надежда, что она удостоит его хоть одним взглядом, ему хотелось, чтобы она вышла на крышу за чем-нибудь. Но воплотить это было не так-то легко. Пунцовый румянец на его лице явно свидетельствовал о его чрезмерной радости, равно как и сердце, что начинало бешено колотиться вслед за этим непредвиденным шансом. Он слушал младшего брата, а мысли его блуждали где-то. Глазам не давал покоя взгляд, что он бросал на неё украдкой. Иногда она была видна, а иногда исчезала из поля зрения, всякий раз скрываясь и показываясь между развешанным бельём и простынями...

Она была среднего роста, светлокожей, почти беленькой, черноглазой. В глазах её светился взгляд, полный жизни и теплоты. Но эта её жизнерадостная красота и чувство триумфа, возникавшее у него от того, что он видел её, не могли побороть тревоги, затаившейся в его сердце, – то слабой – в её присутствии, то острой – когда он уходил. Тревожило его то, что она осмеливалась появляться перед ним, словно он не был мужчиной, от взглядов которых девушкам вроде неё надлежало скрываться. Либо она была из тех, кому попросту безразлично, появляться ли перед мужчинами, или нет.

Пока что он задавался вопросом, что же у неё на уме, и почему она ни чуточку не боится, вроде Хадиджи или Аиши, которые, окажись на её месте, сразу бы убежали! Какой удивительный у неё дух, что так сильно отличается от сложившихся традиций и священных обычаев! Он никак не мог успокоить себя – то ли от того, что казалось, будто ей не достаёт застенчивости, то ли это было из-за его неописуемой радости видеть её... Он, однако, очень настойчиво придумывал всякие отговорки для неё – и из-за того, что они уже давно соседи, и из-за изолированности их друг от друга, а может и из-за её симпатии к нему. Он не переставал беседовать и спорить с ней про себя, чтобы приободриться и угодить ей. Хотя он и не обладал такой же смелостью, но украдкой кидал на неё взгляд с соседней крыши, дабы убедиться, что за ней никто не присматривает, ибо он был не из тех, кто смотрит сквозь пальцы на то, чтобы опорочить восемнадцатилетнюю дочку соседей, а особенно, если это дочь добряка Махмуда Ридвана. Вот почему его постоянно тревожило такое чувство, что она совершает что-то опасное, а ещё страх из-за того, что весть об этом долетит до его отца, и вот тогда будет катастрофа. Но пренебрежение любви к всяким страхам давно уже вызывает удивление, и ничто не могло расстроить это его опьянение или лишить мечты в такой час. Он продолжал наблюдать за ней, а она то исчезала, то вновь появлялась, пока их, наконец, больше ничего не разделяло, и она не оказалась лицом к лицу с ним. Её маленькие ручки то поднимались, то опускались, а пальчики то сжимались, то разгибались, так спокойно и неторопливо, будто она делала это умышленно. Сердце подсказывало ему, что она делает всё это не просто так, и потому и сомневался, и желал этого одновременно. Однако при всей своей радости не осмеливался пойти ещё дальше: и так уже всё внутри него пело и ликовало. Хоть она совсем и не поднимала на него глаза, но всё в ней – фигура, румянец на лице и то, что она избегала смотреть в его сторону – говорило о том, что она ощущает его присутствие. Молчаливая и замкнутая, она казалась преисполненной невозмутимости, будто это вовсе не она была источником радости и ликования в его доме, когда навещала его сестёр, или вовсе не она начинала говорить громче и смеяться звонче, когда бывала в их доме, а он стоял с книгой в руке за дверью в своей комнате, готовый в любой момент сделать вид, что учит уроки, если кто-нибудь постучится к нему, запоминая её интонацию, как она говорит и смеётся, когда все остальные голоса умолкали. Его память была словно магнит, который из различных смесей притягивает к себе одну только сталь. Возможно, иногда, когда он проходил через гостиную, он замечал её, и их глаза встречались на какой-то миг. Но этого было достаточно, чтобы он опьянел и смутился, будто получив от неё важное послание, настолько важное, что у него кружилась голова. Он украдкой глядел на её лицо, хотя бы и на мгновение, и она прочно овладевала его духом и чувствами, так что он не мог долго смотреть на неё – точно на вспышку молнии, что своими искрами освещала пространство и ослепляла всех вокруг. Сердце его хмелело от упоительной радости, однако было в нём место – как и всегда – для печали, преследовавшей его, словно восточный ветер-хамсин весной. Он всё не переставал думать о тех четырёх годах, что осталось ему доучиться, и о том, сколько рук за это время протянутся за этим созревшим плодом, чтобы сорвать его. Если бы атмосфера у них дома не была такой удушающей, и отец железной хваткой не вцепился бы в него, он мог бы поискать другие, кратчайшие пути к сердечному покою. Но он всегда боялся излить душу и рассказать о своих надеждах из-за суровых криков, которые отец расточал направо и налево. Он спрашивал себя, смотря поверх головы младшего брата, а какие мысли, интересно, приходят ей в голову? Неужели её занимает лишь сбор высохшего белья?!... Неужели она ещё не чувствует, что его влечёт сюда вечер за вечером?... И как её сердце воспринимает эти отважные шаги с его стороны?... Он представил, обратившись в сумраке к перегородке на крыше, что говорит с ней: то она ждёт встречи с ним, то внезапно предстаёт перед ним, чтобы убежать. Затем он представил себе, какие упрёки и жалобы вдруг вырвутся у него, а после всего этого начнутся объятия и поцелуи. Но всё это были лишь его фантазии, ибо ему было прекрасно известно, то все они бесполезны и нереальны, и что говорит религия и этикет о том, для чего он создан на самом деле.

Этот момент казался наполненным молчанием, но молчание это было наэлектризовано настолько, что всё было понятно и без слов. Даже в маленьких глазках Камаля сверкнул растерянный взгляд, будто он задавался вопросом, что же означает эта странная серьёзность, что так безрезультатно возбуждает его любопытство. Терпение его лопнуло, и он громко спросил:

- Я уже выучил слова, ты разве не будешь меня проверять?

При звуке его голоса Фахми очнулся, взял у него из рук тетрадь и начал спрашивать, что означает то или иное слово, а тот отвечал. Когда взгляд Фахми падал на дорогое ему слово, он находил связь между ним и собой. Тогда он произносил его громко, спрашивая, что оно означает:

- Сердце ...?

И мальчик отвечал, а его брат произносил его по буквам, ища отпечатки слова на её лице. Затем он снова повысил голос и спросил:

- Любовь ...?

Камаль немного смутился, затем протестующе сказал:

- Этого слова нет в тетради...

Фахми, улыбаясь, сказал:

- А я однажды упоминал его тебе, и ты должен был его выучить наизусть...!

Мальчик нахмурился, будто бы дугой бровей собирался догнать убежавшее от него слово, но брат не стал дожидаться результата своей попытки, и продолжил проверку, снова громко спросив:

- Брак…?

Тут ему почудилось, что на её губах мелькнула полуулыбка, и сердце его забилось часто-часто, наполненное ощущением триумфа, при том, что он задавался вопросом – почему же её реакцию вызвало только одно это слово: из-за того ли, что ей не понравилось предыдущее, или это слово было первым, которое уловили её уши?!... Да и как знать... Но тут Камаль, уставший от повторения, оправдываясь, сказал:

- Такие слова очень трудные...

Сердце Фахми поверило невинным словам брата, в свете этого он вспомнил о своих делах, и радостный порыв ослаб. Он уже собирался продолжить разговор, как увидел, что она склонилась над корзиной, взяла её и пошла к перегородке, что отделяла соседние крыши их домов, поставила на неё корзину и начала отжимать бельё неподалёку от него – их отделяло где-то два локтя. Если бы она хотела, то выбрала бы для этого другое место, но она словно нарочно столкнулась с ним лицом к лицу, и в этой смелой её выходке, казалось, был некий рубеж, который напугал и смутил его. Сердце его снова учащённо забилось, и он почувствовал, что жизнь раскрывает перед ним свои сокровища в новом оттенке, которого он и не знал – его переполняли нежность, ликование, жизненная сила. Но она не оставалась там надолго – сняла корзину и повернула к двери на крышу, а потом промелькнула мимо него и скрылась из глаз. Он же долгое время смотрел на дверь, не обращая внимания на брата, который опять стал жаловаться на сложное слово, затем ему захотелось уединиться, чтобы насладиться новым для него любовным опытом. Обведя взором пространство и приняв изумлённый вид, будто он впервые всматривается в приближающийся на горизонте мрак, он пробормотал:

- Пора нам возвращаться...

11

Камаль повторял свои уроки в гостиной, уйдя из комнаты, чтобы дать Фахми побыть одному и быть поближе к обществу матери и сестёр: то были посиделки, предварявшие распитие кофе, правда, ограничивались они особыми женскими разговорами, в пустячности которых для них было ни с чем не сравнимое удовольствие. Они сидели, по привычке прижавшись друг к другу, словно единое целое, но с тремя головами, а Камаль сидел на другом диване напротив них, раскрыв на коленях книгу, и то читая что-то из неё, то прикрывая глаза, чтобы заучить наизусть. Время от времени он развлекался тем, что поглядывал на них и прислушивался к их разговору.

Фахми вынужденно соглашался, чтобы мальчик занимался вдали от него, но успех Камаля в школе сослужил ему хорошую службу: он мог выбирать любое место, которое ему нравилось, и заниматься там. Его усердие было единственным достоинством, за которое он получал похвалу, и если бы не его озорство, он бы удостоился поощрения и от отца. При всём своём старании и успехах бывало, что часами его охватывала скука, уроки и послушание ему надоедали, и он тихо завидовал матери и сёстрам оттого, что они были беззаботны и наслаждались миром и покоем, а возможно, даже мечтал про себя, что хорошо бы, если бы в этом мире мужчинам достался такой же удел, что и женщинам. Однако такие моменты были мимолётными и не могли заставить его забыть о тех преимуществах, которыми он наслаждался, когда его частенько хвалили и по поводу и без. Нередко бывало и так, что он спрашивал мать и сестёр, и в голосе его звенел вызов:

- Кто из вас знает столицу Эфиопии? – или, – Как будет «мальчик» по-английски?

Аиша приветливо молчала, а Хадиджа сознавалась, что не знает, а после порицала его, говоря:

- Эти тайны только для тех, у кого такая же голова, как у тебя!

Мать же с наивной верой отвечала ему:

- Если бы ты научил меня таким вещам, как учишь религии, то я была бы в состоянии ответить и без твоей помощи.

Его мать, несмотря на своё смирение и кротость, очень гордилась своей народной культурой, унаследованной от поколений предков, и не думала, что нуждается в больших знаниях или в прибавке к тем, что и так уже имеет. То были познания в религии, истории, медицине. Вера её сдабривалась тем, чему она выучилась от своего отца и в родном доме: её отец был шейхом, из тех, кого Аллах предпочёл другим учёным в знании наизусть Корана. Было неразумно критиковать одни знания другими, даже если она и не объявляла об этом во всеуслышание. По её мнению, так было лучше для всеобщего благополучия, и потому многое из того, что говорили детям в школе, осуждала и никак не могла взять в толк – будь то, как там толковали Коран, или разрешали подсказывать новичкам, при том, что она не находила различий в религиозных предметах между тем, чему учили в школе и тем, что знала сама. Когда же урок в классе включал только чтение сур Корана, их толкование и разъяснение первейших принципов религии, она находила достаточно времени, чтобы рассказать и о мифах, которые были неотделимы в её представлении от истины и сути религии. Но возможно, именно в этом она всегда видела истину и суть религии, делая акцент на чудесах и необычайных способностях Пророка, его сподвижников и святых, а также на разнообразных заклинаниях для защиты от злых духов, всяких ползучих гадов и недугов. А мальчик верил ей и считал, что всё это правда, так как это исходит от матери, с одной стороны, и из-за того, что такие новинки не противоречили полученным им в школе религиозным знаниям, с другой. Помимо того, его склад ума раскрывался тогда, когда он зачастую углублялся в разговоры – здесь он более-менее отличался от неё в том, что страстно любил мифы, в отличие от сухих уроков. Тот час, что он получал урок от матери, был самым счастливым для него, полным фантазии и удовольствия. Но за исключением религии, в остальном часто возникали трения и конфликты, ибо для того были все причины – то они спорили о земле – вертится ли она вокруг своей оси в пространстве, или покоится на голове быка. Когда она видела, что мальчик упрямо настаивает на своём, то отступала, притворяясь, что сдаётся, а сама пробиралась незаметно в комнату Фахми и спрашивала его о том, правдива ли история про быка, несущего на себе землю, и там ли она ещё? Юноша видел, что нужно сжалиться над ней и ответить ей ласково, с любовью, и говорил, что земля поднята благодаря милости и мудрости Великого Аллаха. Тогда женщина возвращалась, убеждённая таким ответом, радовавшим её, хотя и не стирала в своём воображении того гигантского быка.

Камалю не мешали заниматься посиделки матери и сестёр, несмотря на его гордость своими знаниями или желанием устроить с ними интеллектуальный спор. Он и правда любил всем сердцем быть рядом с ними и не расставался даже тогда, когда учил уроки. Камаль находил ни с чем несравнимое удовольствие от того, что видел их – ведь это его мать, которую он любил больше всего в этом мире, – и не представлял себе жизни без неё даже на миг, и Хадиджа, которая играла в его жизни роль второй матери, несмотря на свой острый язычок и колкости. И ещё была Аиша, которая хоть и не горела желанием служить кому-либо, кроме тех, кого она действительно очень любила, – а его она любила, как и он её, настолько, что даже не мог выпить и глотка воды из кувшина, если до этого её губы не коснулись того кувшина.

Их посиделка продолжалась так же как и всегда по вечерам, пока не пошёл девятый час, и обе девушки не встали и не пожелали спокойной ночи матери, а затем отправились к себе в спальню. Тогда мальчик стал быстрее учить свои уроки, пока не закончил и, взяв учебник по религии, пристроился сбоку от матери на противоположном диване и начал заговорщицким тоном:

- Мы сегодня слушали толкование одной великой суры, которая тебе очень понравится.

Женщина выпрямилась и с почтением сказала:

- Всякое слово нашего Господа является великим...

Его обрадовало то, что она заинтересовалась, и он испытал ликование и гордость, приходящие к нему, только когда он учил свой последний урок за день. В этом занятии по религии он находил больше всего поводов для счастья, ведь как минимум в течении получаса он разыгрывал роль учителя и старался как мог восстановить в памяти образ своего учителя, его жесты, и подражать его превосходству и силе. За эти последние полчаса он наслаждался теми воспоминаниями и мифами, что рассказывала ему мать, которая сейчас принадлежала только ему одному, и больше никому.

Камаль поглядел в учебник, затем произнёс:

- Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного. Скажи: «Мне было открыто, что несколько джиннов послушали чтение Корана и сказали: «Во-истину, мы слышали удивительный Коран. Он наставляет на прямой путь, и мы уверовали в него и не будем приобщать сотоварищей к нашему Господу...», и так до конца всей суры.

В глазах матери мелькнуло что-то вроде сомнения и недоумения, так как она всегда предостерегала его не упоминать джиннов и злых духов, чтобы держаться подальше от зла некоторых из них и запугать их, а других не поминать из страха и чрезмерной осторожности. Она просто не знала, как вести себя, пока он произносил одно из двух опасных слов, встречавшихся в благородной суре. Она не понимала, как же отделить это от заучивания суры наизусть, когда он по привычке призовёт её повторять вслед за ним. Мальчик по лицу её прочёл это удивление, и его охватила коварная радость. Он стал повторять это опасное слово, намеренно делая на нём ударение, замечая при этом её смятение в ожидании, что она вот-вот выскажет свои опасения открыто и оправдывающимся тоном. Однако мать, несмотря на сильное смущение, хранила молчание. Он же продолжать толковать ей суру, как слышал на уроке, пока не сказал:

- Вот видишь, и среди джиннов есть такие, кто слушал Коран и уверовал в него, и возможно, те, что живут в нашем доме, это джинны-мусульмане, а иначе бы они не пощадили нас.

Женщина сказала с долей нетерпения:

- А может, среди них..., может быть, среди них есть и другие, и нам лучше не упоминать их!

- Нет ничего страшного в упоминании – так сказал наш учитель.

Она пристально порицающе посмотрела на него и сказала:

- Ваш учитель ничего не знает!

- А если это имя – часть благородного айата Корана?

Она почувствовала, что в вопросе его кроется какая-то уловка, однако сочла, что нужно высказаться:

- Во всех словах нашего Господа благодать.

Это убедило Камаля, и он продолжил толкование дальше:

- Наш шейх также говорит, что тела их из огня!

Тут её тревога достигла предела, и она сказала:

- Да простит меня Аллах, – и повторила несколько раз «Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного».

Камаль же сказал:

- Я спросил шейха, войдут ли те из них, что являются мусульманами, в рай, и он ответил что да, тогда я ещё раз спросил его, как они войдут туда, если созданы из огня, и он резко ответил мне, что Аллах способен на всё.

Он с интересом уставился на неё и спросил:

- А если мы встретимся с ними в раю, не сгорим от их огня?!

Она улыбнулась и уверенно ответила ему:

- Там нет страданий и страха.

Мальчик мечтательно поглядел на неё, и вдруг, изменив ход разговора, внезапно спросил:

- А в последней жизни мы увидим Аллаха собственными глазами?

С той же уверенностью мать ответила:

- Это несомненная истина.

В его мечтательном взоре промелькнуло возбуждение, похожее на свет в предрассветной тьме, и он подумал, когда же он увидит Аллаха, и в каком облике Он явится ему, но тут снова поменял тему разговора и спросил мать:

- А мой отец боится Аллаха?!

Изумление охватило её; и она неодобрительно сказала:

- Что за странный вопрос!... Сынок, твой отец верующий человек, а верующий боится своего Господа.

Он в замешательстве кивнул головой и тихо сказал:

- Я не могу себе представить, что мой отец чего-то боится.

Она с упрёком воскликнула:

- Да простит тебя Аллах... да простит тебя Аллах...

С нежной улыбкой он извинился за свои слова, затем призвал её учить новую суру, и они начали читать нараспев и повторять айат за айтом. Когда, приложив все свои усилия, они закончили, мальчик поднялся, чтобы отправиться спать, а она пошла следом за ним, пока он не улёгся в своей маленькой кроватке, и положила ладонь ему на лоб и прочитала айат «Аль Курси»22. Она склонилась над ним и поцеловала в щёку, а он обнял её за шею и ответил ей долгим поцелуем, исходящим из самых глубин его маленького сердечка. Ей всегда было тяжело высвобождаться из его объятий при прощании перед сном, так как он применял все свои хитрости, чтобы оставить её подле себя как можно дольше. И даже если у него и не получалось удержать её рядом, пока он не заснёт, или он не находил никакого средства, чтобы достичь своего, всё же лучше было, чтобы она читала у его изголовья айат «Аль Курси», потом ещё один айат, пока он не замечал её извиняющейся улыбки, которую выпрашивал у неё под предлогом страха остаться одному в комнате, когда к нему являлись тревожные сновидения, прогнать которые было под силу только продолжительному чтению благородных айатов из Корана. Может быть, он упорно продолжал цепляться за неё, даже в какой-то степени притворяясь больным, не

находя свои ухищрения несправедливыми, а лишь недостаточными, чтобы защитить своё святое право на мать, которое и так ужасно попирали, отбирая её у него в течение дня. Она принесла его на руках и положила на кровать в спальню, отдельную от комнаты братьев. Сколько же раз он с тоской вспоминал то недавнее время, когда у него с матерью была единая постель, и он спал, подложив себе под голову её руку, а она тихонько шёпотом рассказывала ему на ушко истории о пророках и святых, а если до прихода отца из кафе его охватывал сон, спадавший после того, как отец шёл в ванну, то подле матери больше не было третьего лишнего, и весь мир безраздельно принадлежал только ему одному. Затем по воле слепого рока, умысла которого он не знал, их разлучили друг с другом.

________________________

22. Айт «Аль Курси» – 255-й айат второй суры Корана, или айат «Трон» (по-арабски Аль Курси означает «Трон») – считаеся одним из самых величайших и могущественных айатов Священного Корана, читается перед сном и накануне каких-либо важных дел для защиты верующего, ибо он обладает не только глубинным смыслом, но и силой мистического воздействия.

Он же всё так же взирал на неё, чтобы увидеть, как же отразится на ней это расставание, и удивился тому, что она одобрила это и даже поздравила со словами:

- Ты теперь стал мужчиной, и тебе по праву досталась отдельная кровать.

То ли его радовало то, что он стал мужчиной, или же то, что у него теперь есть отдельная кровать, о которой он так мечтал. И хотя он и оросил слезами свою первую отдельную подушку, хотя и убеждал мать, что теперь не простит ей этого на всю жизнь, однако не посмел незаметно проскользнуть в свою старую постель, так как знал, что за таким самовольным и вероломным поступком таится воля его отца, с которой ему не справиться. И потому он сильно огорчился, да так, что осадок его грусти отразился даже в его снах.

Он злился на мать – но не потому только, что был неспособен злиться на отца, а потому, что в последнюю очередь представлял себе, что именно она обманет его надежды. Однако она умела угождать ему и потихоньку возвращать безмятежность, прикладывая усилия с самого начала, чтобы не покидать его до тех пор, пока его не сморит сон. Тогда она говорила ему:

- Мы не разлучимся, как ты предполагаешь. Разве не видишь, что мы вместе?! Мы навсегда останемся вместе, и лишь сон разлучит нас, как и раньше, когда мы спали в одной кровати.

Сейчас он больше не чувствовал тоски, оставшейся от тех воспоминаний, и покорился новой жизни, хотя и не отпускал их, пока не исчерпал все свои приёмы, чтобы оставить мать подле себя как можно дольше: жадно схватил её за руку, как маленький ребёнок цепляется за свою игрушку в кругу других детей, что вырывают её друг у друга. Мать начала читать айаты из Корана, положив ладонь ему на голову, пока дремота не захватила его врасплох, и покинула его с лёгкой улыбкой на губах. Она вышла из комнаты и направилась в следующую, проворно открыла дверь и посмотрела на кровать, очертания которой сверкнули справа от неё, и нежно спросила:

- Вы спите?

До неё донёсся голос Хадиджи:

- Как же мне заснуть, когда храп госпожи Аиши наполняет всю комнату?!

Затем послышался сонный голос Аиши:

- Ещё никто никогда не слышал, чтобы я храпела. Это она не даёт мне спать своей непрерывной болтовнёй.

Мать с упрёком сказала:

- А как же моё наставление вам, чтобы вы не болтали, когда спите?

И она закрыла дверь и прошла в комнату для занятий, быстро постучала в дверь, открыла и, всунув голову, с улыбкой, спросила:

- Моему маленькому господину ничего не нужно?

Фахми поднял голову от книги и поблагодарил её, просияв и нежно улыбнувшись. Она закрыла дверь и отошла, желая своему мальчику долгой жизни и радости, затем прошла через гостиную по внешнему коридору и поднялась по ступеням на верхний этаж, где находилась её с мужем спальня, читая на ходу айаты из Корана.

12

Когда Ясин вышел из дома, он, разумеется, знал путь, по которому ходил каждый вечер, однако казалось – как и всегда, когда он шёл пешком по дороге, – будто он бродил без всякой цели. Как это бывает с ним, когда он шёл не спеша, то выставлял себя на показ и любовался собой, будто ни на миг не упускал из виду, что это он – хозяин этого мощного тела и лица, полного жизненной силы и мужественности, а ещё этой элегантной одежды, приносящей удачу, и кроме того, трости из слоновой кости, с которой он не расставался ни зимой, ни летом, и высокой феской, склонившейся вправо, так что она почти касалась бровей. Он привык при ходьбе поднимать вверх не голову, а глаза, с любопытством выведывая, что скрывается в окнах. Не успел он пуститься в путь, как тут же почувствовал, что в конце его ждёт головокружение из-за чрезмерной работы глаз, так как его увлечённое рассматривание женщин, встречавшихся по дороге, было самой что ни на есть неизлечимой болезнью. Она рассматривал тех женщин, что приближались к нему, и смотрел на зад экономок. Тревога и возбуждение не покидали его, так что он забывал даже себя самого, и больше уже не мог благоразумно скрывать то, что было у него на уме. Со временем это начали замечать и Хусейн-парикмахер, и Хадж Дервиш-продавец бобов, и Аль-Фули-молочник, и Байуми-продавец щербетов, и Абу Сари-владелец лавки жареных закусок, и все остальные. Среди них были и те, кто относился к этому шутливо, и те, кто воспринимал критически, и если бы не соседство и положение его отца, господина Ахмада Абд Аль-Джавада, то они не стали бы закрывать на это глаза и проявлять снисходительность.

Его жизненная сила граничила с резкостью и мощью, что полностью брали над ним верх, не оставляя ему времени отдохнуть от этого возбуждения. Он всегда ощущал, как их языки возбуждают в нём страсть, а эмоции, словно злые духи, оседлали его и понукают им как хотят, хотя на самом деле никакой злой дух не мог напугать его или, тем более, докучать ему. Он не хотел избавляться от этого чувства, но может быть, он слишком многого хотел от него? Его злой дух быстро исчезал, и превращался в нежного ангела, стоило ему подойти к лавке отца. Там же он опускал очи долу и останавливался, облачившись в одеяния скромности и вежливости, и ускорял шаги, уже ни на что не обращая внимания.

Когда он проходил мимо двери в лавку, свернул внутрь и увидел огромную толпу народа. Он заметил отца: тот сидел за своим письменным столом, почтительно наклонившись и поднеся руку к голове. Каждого, кто проходил мимо, он приветствовал улыбкой, и тот вновь шёл своей дорогой, радуясь этой улыбке, словно ему достался редкостный дар. На самом же деле привычная суровость отца, которая нападала на него временами, ощутимо изменилась с тех пор, как его сын поступил на государственную службу, и во взгляде его уже не было никакой строгости, пусть даже сдобренной проницательностью. А вот сына-служащего не покидал прежний страх, что наполнял его сердце, ещё когда он учился. Он не мог расстаться с таким чувством, что его отцом является кто-то другой. То чувство постепенно ослабевало в его присутствии. И несмотря на всю его грузность, он был как будто воробушек, которого бросает в дрожь, когда его закидывают камешками. И хоть он уже порядком удалился от отцовской лавки на такое расстояние, где тот больше не мог его заметить, и к нему вновь вернулось его самодовольство, глаза снова стали беспрерывно скользить то в сторону дам из высшего общества, то в сторону торговок апельсинами. Злой дух, сидевший в нём, питал интерес ко всему женскому полу, согласный как на знатных, так и на простолюдинок – таких, как к примеру, торговок апельсинами, хоть из-за грязи и пыли их невозможно было отличить от земли, на которой они сидели, – иногда и среди них попадались миловидные, с полной грудью или глазами, подведёнными сурьмой. А что он ещё хотел, помимо этого?!

Затем он направился в ювелирную лавку, а оттуда – в Аль-Гурийю 23, и свернул в кофейню господина Али на углу улицы Ас-Санадикийя 24. Кофейня та была чем-то вроде средней по размеру лавки, двери которой __________________________________

23. Аль-Гурийя – квартал в центре старого Каира, названый в честь султана Аль-Гури, последнего мамлюкского султана.

24. Ас-Санадикийа – небольшая улица, находящаяся в старом Каире, известная также как Базар пряностей.

выходили на Ас-Санадикийю, а зарешёченные окна – на Аль-Гурийю. По углам её стояли в ряд диваны. Он занял своё излюбленное место на диване прямо под окном – он облюбовал его несколько недель назад, – и заказал себе чаю. Место это позволяло ему легко, не вызывая никаких подозрений, устремить взгляд в окно, а оттуда уже, когда только вздумается, на маленькое окошко в доме, что находилось на другой стороне улицы, ибо оно было единственным среди всех окон, что было неплотно закрыто, так что оставалась щель. Да и не удивительно! Окно это принадлежало дому Зубайды-певицы. Однако предметом его желаний была не певица: без такого предварительного этапа ему просто было бы непристойно так долго и терпеливо ждать. Он принялся поджидать, пока наконец появится Зануба-лютнистка, воспитанница певицы, восходящая звезда.

То был момент, когда его только назначили государственным служащим, и всё было наполнено воспоминаниями о долгой принудительной экономии на всём, от которой он страдал, опасаясь грозного отца. Мысли понеслись в его голове, словно водопад, скатываясь в пропасти квартала Аль-Узбакийа25. И хоть ему и приходилось терпеть наплыв английских солдат после того, как маховик войны забросил их в Каир, потом появились австралийцы, и он вынужден был бросить увлечение музыкальными салонами, спасаясь от их зверств. Он не знал, что ему делать, и бродил по улочкам своего квартала, словно безумец, и максимум, чем он желал насладиться, были те самые заветные торговки апельсинами или цыганки, из тех, что гадают по ладони, пока однажды не увидел Занубу, и не пошёл за ней, совершенно ошеломлённый, до самого её дома. Затем раз за разом стал появляться у неё на пути, почти никогда не удостоившись от неё и взгляда. Она была женщиной, а все женщины были для него предметом желания, и к тому же она обладала миловидностью и смущала его. Это была не любовь, а та слепая, понятная страсть, у которой, как известно, есть множество оттенков.

Он устремил взор на решётки окна и, прихлёбывая чай, стал ждать с нетерпением и тревогой, заставивших его забыть даже о самом себе. Он глотнул чая, не обращал внимания на то, что тот был очень горячим, и запыхтел от боли, поставив стакан обратно на жёлтый поднос, украдкой взглянув на других посетителей кафе, привлечённый их громким шумом, который будто ужалил его, или, по-видимому, был причиной, по которой Зануба так долго не появлялась в окне... А ну-ка, где там эта проклятая?... Она что это, нарочно скрывается от меня?! ... Она, безусловно, знает, что я здесь..., наверное, видела, как я иду сюда... Если она прикидывается кокеткой, то в конце-концов, и этот день у меня будет напрасно потрачен.

Ясин вновь украдкой взглянул на собравшихся, не заметил ли его кто-нибудь, но они были полностью поглощены своими бесконечными разговорами, и он успокоился и снова поглядел на свой объект. Течение его мыслей было прервано воспоминаниями о дневных проблемах, что подвернулись ему в школе, когда инспектор усомнился в надёжности поставщика мяса, и начал проверку, в которой он, Ясин, тоже принял участие в качестве школьного инспектора. Казалось, что в работе он проявлял какую-то нерадивость, заставившую инспектора подгонять его окриками. Это испортило ему весь оставшийся день, напрочь лишив его безмятежности, и он задумался о том, чтобы пожаловаться отцу на того инспектора – оба были давними друзьями – если бы не его страх, что отец окажется ещё строже инспектора...

- Да отбрось ты эти глупые идеи... И чёрт с этой школой и инспектором... Мне хватает сейчас той раны, что наносит Зануба, не желая одарить меня даже одним своим взглядом... С меня довольно и этого.

На него нахлынули мечты, которые он так часто лелеял в своём воображения, глядя на какую-нибудь женщину или воскрешая память о ней.

_______________________________

25. Аль-Узбакийа – квартал в старой части Каира. Есть также «Хадикат Аль-Узбакийа» («Узбекский сад»), «Сур Аль-Узбакийа» («Узбекская стена»), которые египтяне связывают с караванами, приходившими сюда в средние века по Великому шёлковому пути из Мавераннахра.

Мечты эти были сотворены его безрассудной страстью; в них он срывал с их тел одежду и оставлял в первозданном виде, обнажёнными, как и себя самого, а затем переходил к различным забавам, не удерживаемых ничем. Он почти уже отдался этим мечтам, как услышал голос извозчика, что останавливал своего осла: «Ясс!..», и поднял глаза в ту сторону, откуда шёл шум. Там была двуколка; она стояла прямо перед домом певицы. Ему стало любопытно, приехала ли эта повозка сюда, чтобы отвезти музыкантш на какую-нибудь свадьбу? Он позвал мальчика-официанта и заплатил по счёту, готовый уйти в любой момент, если для того будет предлог. Некоторое время он ждал, затем дверь в том доме открылась, и тут показалась одна из музыкантш, тащившая слепого, на котором был джильбаб и пальто, на глазах – чёрные очки, а под мышкой – цитра. Женщина села в двуколку, забрав цитру, а затем взяла за руку слепого, которому с другой стороны помог извозчик, а когда он прижался к ней, оба сели в передней части повозки, и вслед за тем к ним присоединилась вторая женщина, державшая бубен, затем третья, у которой был под мышкой свёрток. В своих накидках они казались полностью укутанными, и вуали на их лицах скрывали их, а украшения яркого жёлтого цвета делали их похожими на ярмарочных невест.

А потом – что же это? Своим увлечённым взглядом и трепещущим сердцем он заметил лютню – она выделялась своим красным цветом на фоне дверей в гараж...

И наконец появилась Зануба: она откинула с макушки край покрывала, и под ярко красным платком, украшенным бахромой, сверкнули её чёрные смеющиеся глаза, взгляд которых изливал озорство и игривость. Она подошла к повозке, протянула той женщине лютню, затем подняла ногу и взобралась на самый верх повозки, а Ясин вытянул шею и проглотил слюну, заметив складку её чулка, завязанного над коленом, и нежную, чистую кожу, что выглядывала из-под бахромы её оранжевого платья...

- Ох, да провалиться мне на целый метр в землю прямо на этом самом месте!... Боже... У неё лицо смуглое, а скрытая под одеждой плоть белая... или почти совсем белая... а какие же тогда бёдра?!... И какой у неё живот?... Живот, о Боже...

Зануба уперлась ладонями о повозку и надавила на них, пока не смогла наконец уместить свои колени с краю повозки, и та медленно покатилась на своих четырёх колёсах...

- О Милостивый Боже... Ох, если бы я был у дверей её дома... или даже в лавке Мухаммада, что торгует фесками... Посмотрите на этого сукиного сына, как он таращит глаза на неё на своём наблюдательном пункте... С сегодняшнего дня он больше не заслуживает называть себя Мухаммадом-Завоевателем... О Милостивый Избавитель...

Она выпрямила спину, пока не смогла встать прямо на повозке, раскрыла свою накидку, схватилась за края и потрясла её несколько раз, словно то была не накидка, а птица, расправляющая крылья, затем поплотнее завернулась в неё, обнаружив в точности изгибы и черты своего тела, особенно ягодицы, округлые, словно бутыль, и блестящие. Потом она уселась в заднем конце повозки, так что задница её округлилась, спрессованная сидевшими слева и справа, на мягкой подушке... Ясин встал и покинул кофейню. Он застал повозку, когда та уже тронулась, и не торопясь, проследил за ней, часто-часто дыша и скрипя зубами из-за сильного возбуждения. Повозка, медленно качаясь, поехала своим путём, а женщины на крыше тоже качались в такт с ней, то влево, то вправо, и молодой человек вперил глаза в подушку лютнистки, следуя за ней и представляя себе, как она танцует. Сумерки начали опускаться на узкую дорогу, и некоторые лавки закрыли двери. Большую часть прохожих составлял рабочий люд, возвращавшийся без сил домой. В сумерках, посреди усталой толпы, Ясину было достаточно места, чтобы внимательно всё рассмотреть и спокойно помечтать:

- О Боже, не дай закончиться этой дороге, а этому танцу – прекратиться... Какая царская задница, она объединила в себе и надменность, и мягкость, так что такой несчастный, вроде меня, видит одновременно и её нежность, и мощь невооружённым взглядом... И это удивительная ложбинка, что делит её на две части – по одной накидке можно судить... а то, что было скрыто – то самое прекрасное... теперь-то я понимаю, почему некоторые совершают два раката молитвы, прежде чем войти к новобрачной жене... Разве это не купол мечети?.. Вот именно, а под куполом – шейх-наставник..., и я одержим этим шейхом ... О Боже... Вот зараза...

Он откашлялся, а повозка тем временем подъехала к воротам дома шейха Аль-Мутавалли. Зануба обернулась и увидела его. Когда она уже отвернулась, ему почудилось, что на губах её мелькнула улыбка, и сердце его сильно забилось в радостном опьянении. Повозка тем временем отъехала от ворот дома Аль-Мутавалли и покатила налево; тут юноша был вынужден остановиться, так как заметил поблизости фонари и ликующую толпу, и немного отступил назад, не отрывая взгляда от лютнистки, высматривая её среди остальных, когда она слезала с повозки. Она же игриво смотрела по сторонам, а затем направилась в сторону дома невесты, пока не скрылась за ней под пронзительные радостные крики женщин. Он издал громкий вздох и сделал озадаченный жест, казалось, не зная, в какую сторону ему теперь идти...

- Проклятые австралийцы!.. Где же ты, Узбакийа, чтобы я мог рассеять свою тревогу, горести, и запастись терпением?.. – Затем он развернулся на пятках, бормоча про себя. – На вечное мучение... К Костаки.

Не успел он произнести до конца имя греческого бакалейщика, как ему страстно захотелось вина...

Женщины и вино в его жизни были связаны неразрывно, как одно целое. Будучи с женщиной, он впервые предался вину, а затем это вошло у него в обычай, как один из элементов и стимулов удовольствия, при том, что он не позволял, чтобы они – то есть женщины и вино – были постоянно тесно связаны друг с другом. Много ночей он проводил один, без женщин, и потому ему было необходимо облегчить свои страдания вином. С течением времени и закреплением этой привычки удовольствие от вина стало возбуждать его.

Он вернулся по той же дороге, по которой пришёл, и направился в бакалейную лавку Костаки в начале Новой дороги. То была большая лавка, снаружи выглядевшая как бакалея, а внутри была баром, отделённым маленькой дверкой. Он остановился перед входом, смешавшись с другими клиентами и рассматривая дорогу – нет ли там отца. Затем он подошёл к маленькой внутренней дверке, не не успел ступить и шага, как заметил человека, что стоял перед весами, а господин Костаки сам взвешивал ему какой-то большой свёрток. Он невольно повернул голову в его сторону, и в тот же миг лицо его омрачилось, всё тело затряслось, а сердце сжалось от страха и отвращения. В облике того человека не было ничего такого, вызывающего эти враждебные эмоции. Ему шёл уже шестой десяток, одет он был в широкий джильбаб и чалму. Усы его поседели, а на лице было выражение одновременно и высокомерия, и кротости. Ясин в тревоге пошёл своим путём, будто убегая, прежде чем взгляд того человека упадёт на него. Он с силой захлопнул дверь бара, и вошёл. Земля словно уходила у него из под ног...

13

Он бросился на первый попавшийся стул, который подвернулся ему около двери. Он казался изнеможённым и бледным. Затем подозвал официанта и тоном, говорившим о том, что у него лопнуло терпение, потребовал принести ему графин коньяка. Бар этот больше походил на комнату: с потолка её свешивался большой фонарь, а по бокам стояли деревянные столы и бамбуковые стулья. Сидели за ними крестьяне, рабочие и господа. В центре комнаты, прямо под самым фонарём, стояло несколько горшков с гвоздикой. Странно, но он не забыл того человека, он узнал его с первого взгляда.

Когда он последний раз его видел?.. Он не мог решить, но очевидно, что он видел его за целых двенадцать лет лишь пару раз, и один раз – как раз сейчас – и это потрясло его. Тот человек, без сомнения, изменился, стал почтенным старцем!... Да проклянёт Аллах слепой случай, из-за которого он подвернулся у него на пути. Он скривил губы в отвращении и негодовании и почувствовал горечь унижения, что разлилась во рту. Как же это было унизительно! Он едва очухался от головокружения, навеянного ему старинными воспоминаниями или этой проклятой случайностью, что произошла сегодня. Теперь он превратился в униженного, разбитого горем поражения человека, нет, слабака... Но несмотря на это, он с удивлением принялся вспоминать отвратительное прошлое, а в сердце его стояла сильная тревога. Сумрак в его памяти отделился от безобразных теней, что долго сражались с ним, словно в знак страданий и ненависти, и среди всех воспоминаний проступило одно: фруктовая лавка, расположенная в начале переулка Каср Аш-Шаук, где и всплыло лицо со смутными чертами. То было его лицо, когда он был ещё мальчишкой; он видел, как он сам ускоряет шаг, приближаясь к тому месту, где его поджидал тот человек, нагрузивший его кулём с апельсинами и яблоками, и он в радости взял его и вернулся к женщине, которая послала его в лавку – не к кому-то ещё, а к своей матери, увы!.. Он вспомнил, как вне себя нахмурился, задыхаясь от гнева, а затем в памяти его возникло лицо того лавочника, и он в тревоге спросил себя, узнает ли он его, если встретится с ним взглядом?.. Вспомнит ли этот человек в нём того мальчугана, который был сыном той женщины?..

Он содрогнулся от ужаса, и силы покинули его дородное, мощное тело, превратившееся, судя по ощущению, в ничто. Он принёс графин и рюмку, налил себе, и жадно, нервно выпил, торопя удел всех пьяниц – сначала оживление, а потом забвение. И вдруг из самых глубин воспоминаний о прошлом перед ним всплыло лицо его матери; он не смог сдержаться, и плюнул. Что же ему проклинать теперь: судьбу, что сделала её его матерью, или её красоту, что пленяла многих и окружила его горем?!.. Вся правда состояла в том, что он был не в состоянии изменить что-либо в своей судьбе, лишь подчиниться предопределению, что растёрло в порошок его самолюбие. Разве было справедливо, чтобы после всего этого он ещё и признал это велением судьбы, как какой-нибудь грешник?!.. Он не знал, чем же заслужил такое проклятие: ведь детей, воспитанных разведёнными матерями и вышедшими в мир, не так уж мало, и, в отличие от большинства из них, от своей матери он видел лишь безупречную ласку, безграничную любовь, и полное потакание, которые не мог обуздать даже отцовский контроль. У него было счастливое детство, опорой которому служили любовь и мягкость. В его памяти всё ещё хранилось множество воспоминаний о его старом доме в переулке Каср аш-Шаук: например, о той крыше, с которой он глядел на другие, бесчисленные крыши, видел минареты и купола мечетей со всех четырёх сторон, и машрабийю собственного дома, выходящую на квартал Гамалийя, по которому ночи напролёт следовали свадебные шествия, освещаемые свечами и в окружении девушек. Там часто возникали драки с применением дубинок, лилась кровь. Он любил свою мать настолько, что больше и любить нельзя, однако в сердце его нарастало смутное подозрение, пускавшее первые ростки странной неприязни – неприязни сына к матери, – которой со временем было суждено развиться и вырасти до огромных размеров в ненависть, похожую на неизлечимую болезнь. Он часто говорил себе, что, возможно, высшая воля могла бы дать ему не одно будущее, а два, – однако у нас никогда не будет двух, и какое бы ни было у нас предопределение, прошлое только одно, и от него не убежишь. И теперь он спрашивал себя – как уже много раз делал это раньше – когда же он понял, что мать не была единственным человеком в его жизни?!.. Совсем невероятно, чтобы он был в этом уверен. Он помнил себя лишь в детстве, тогда его чувствами завладел новый человек – он приходил к ним домой время от времени, и может быть он сам, Ясин, поглядывал на него как-то необычно, с некоторым страхом, и наверное, тот прилагал все свои усилия, чтобы понравиться мальчику и развеселить его. Он вглядывался в прошлое, несмотря на своё отвращение и ненависть, однако обнаруживал там только напрасное сопротивление, как будто то прошлое уже зарубцевалось, словно рана, и ему хотелось бы вообще не знать о нём, особенно когда вспоминал, как тот человек прощупывал его. Было такое, о чём нельзя забыть... Однажды он видел где-то в наполовину тёмном, наполовину освещённом месте, из окна или двери в столовую, сквозь мозаику из синего и красного стекла... там он неожиданно для себя обнаружил – когда обстоятельства требовали забыть об этом – того нового человека, который как будто насиловал его мать, и он не смог сдержаться и закричал, что было сил, из самой глубины души, завизжал, пока к нему в тревоге не прибежала мать и не начала утешать его и успокаивать.

Из-за той сильной обиды цепочка его мыслей прервалась, и он безмолвно уставился вокруг себя, затем налил себе из графина рюмку и выпил. Ставя рюмку на место, он заметил пятнышко от жидкости, что блестело с краю его пиджака, подумав, что это, должно быть, вино, вытащил носовой платок и принялся его тереть, затем ему пришла в голову одна мысль, и он осмотрел рюмку и увидел капли воды, приставшие ко дну. Предположив, что на пиджак ему попала вода, а не вино, он успокоился... Но до чего обманчивым было это спокойствие! Глаза его вновь обратились к зеркалу отвратительного прошлого.

Он и не помнит даже, когда же случилось вышеупомянутое событие, и сколько ему было лет тогда, но без сомнения, он чётко помнит, что тот хищный тип продолжал ходить в их старый дом и часто старался добиться его расположения тем, что угощал разными фруктами. Затем он видел его во фруктовой лавке в начале переулка, когда мать брала его с собой, а он с детской наивностью привлекал её внимание, указывая на того мужчину. Она же сурово тащила его к себе, стараясь отойти подальше оттуда и запрещала мальчику кивать ему, даже просила нарочно не замечать его, когда он идёт с ней по улице. Тот человек ещё больше стал недоумевать, а мать предостерегала мальчика не упоминать того пожилого дядю, который тогда навещал их время от времени, и он последовал её совету, хотя ещё больше изумился. Если тот человек не приходил к ним домой по нескольку дней, тогда мать посылала мальчика к нему с приглашением прийти к ним «ночью». Мужчина ласково принимал его у себя, дарил ему корзины, полные яблок и бананов, и тот тащил их, то соглашаясь, то оправдывая его как придётся, а потом до него дошло, что если ему очень захочется фруктов, то он попросит разрешения у матери пойти к этому человеку и пригласить его «на ночь». Он вспомнил об этом сраме, и лоб его покрылся потом и вздулся от досады, затем он налил себе и залпом проглотил содержимое рюмки. Постепенно тепло разлилось в крови, и начало играть свою чудодейственную роль, помогая ему легче переносить все эти неприятности...

«Я тысячу раз говорил себе, что нужно оставить прошлое покоиться в его могиле..., но всё бесполезно... У меня нет матери, достаточно жены отца, нежной и доброй... Всё хорошо, кроме моих воспоминаний о прошлом, и кажется, я подавляю их... Но почему тогда я так настойчиво продолжаю воскрешать их время от времени?!.. Почему?!.. Это злой рок сегодня подкинул этого человека на мой путь, но когда-нибудь он всё же умрёт... Хотелось бы, чтобы умерли многие, не только один этот ...»

Его бурное воображение продолжало переносить его во тьму воспоминаний о прошлом, несмотря на всё его теоретическое сопротивление, правда, с меньшим напрягом. Да уж, в этой истории больше не было, по сути, долгого продолжения – оно выделялось каким-то особым светом, освещавшим его по прошествии мрачного периода детства. Это было в то недолгое время, пока он ещё не перешёл под опеку отца, и его смелая мать ощутила, что должна открыто заявить о том, что этот «торговец фруктами» посещает её, чтобы попросить её руки, и что она колеблется, принять ли ей его предложение, или нет, и даже зачастую отвергает его из уважения к нему, своему сыну!.. Но правда ли то, что она говорила ему?.. Едва ли все детали его воспоминаний были достоверны, но без сомнения, он старался понять их и страдал от каких-то смутных подозрений, что обнаруживались в его сердце без участия разума, переживая все оттенки тревоги и выпуская из своей головы голубя мира. Он удобрил в себе почву, чтобы взрастить на ней семя ненависти, которое со временем выросло вон во что. Затем в девятилетнем возрасте он перешёл под опеку отца, который видел его лишь изредка, избегая столкновений с его матерью. К нему он переехал уже подростком, не выучив ни слова из азов того, чему его учили, и продолжал искупать своё баловство, переданное им матерью. Учёбу он воспринимал с тем же отвращением и слабоволием, и если бы не строгость отца и добрая атмосфера, что царила в новом доме, то никто бы не подтолкнул его к успеху на вступительных экзаменах после того, как ему стукнуло девятнадцать. С возрастом он стал понимать истинную суть вещей, перебрал в памяти свою прошлую жизнь в материнском доме, хорошенько поразмыслил, – его новый опыт показывал ему её в скандальном свете. Перед ним предстала вся безобразная и горькая правда, и всякий раз, как он делал новый шаг в своей жизни, прошлое представлялось ему отравленным оружием, вонзавшимся прямо в его сердце и достоинство. Его отец с самого начала усердно допрашивал его о его жизни в материнском доме, но из-за своего юного возраста он избегал грустных воспоминаний и одерживал верх над своим уязвлённым достоинством, несмотря на то, что возбуждал интерес отца и любил болтовню, что прельщала таких же мальчишек, как и он сам, и хранил молчание, пока до ушей его не дошла невероятная весть о замужестве матери с торговцем углём из квартала Мубида. Юноша долго плакал, грудь его ещё больше стеснило от гнева, и наконец он не выдержал и принялся рассказывать отцу о том «торговце фруктами», которого, как утверждала его мать, она отвергла из уважения к нему!.. С тех пор его связь с ней прервалась – с одиннадцати лет – и больше он о ней ничего не знал, кроме того, что иногда передавал ему отец, например, о её разводе с угольщиком через два года после замужества, и о том, что она вышла за армейского сержанта на следующий год после развода, затем ещё раз развелась примерно спустя два года, и так далее...

За время этого долгого разрыва женщина часто хотела его увидеть и посылала к его отцу какого-нибудь человека, который бы попросил у него разрешения для сына навестить её, но Ясин с отвращением и высокомерием отклонял её просьбу, хотя отец и советовал ему проявить снисхождение и простить её. Он, по правде говоря, испытывал к ней сильный гнев, что шёл из глубин разбитого сердца, и захлопнул перед ней все двери прощения, а по ту сторону их воздвиг баррикады из злобы и ненависти, уверенный в том, что не он поступил с ней несправедливо, разжаловав её, а она сама себя своими делами так унизила...

- Женщина. Да, она всего лишь женщина.. А любая женщина – скверная потаскуха... Она не знает, что такое целомудрие, разве что когда у неё отсутствуют причины для измены... Даже добрая жена отца. Один Аллах знает, что бы с ней было, если бы не отец!

Мысли его прервал чей-то высокий голос:

- В вине польза, а кто скажет, что это не так, пусть отрубят ему голову... В опиуме и гашише много вреда ... а вот в вине – одна только польза...

У него спросили:

- И в чём же от него польза?

Тот неодобрительно заметил:

- Как это, в чём польза?! Что за странный у тебя вопрос!... От него одна только польза, как я уже сказал... Ты и сам это знаешь, и веришь в это...

Его собеседник ответил:

- Но и опиум с гашишем полезны, и тебе следует знать это и верить... Все люди говорят об этом, ты разве будешь им перечить?!

Тот человек немного помедлил, затем сказал:

- Значит, они все полезны: и вино, и гашиш, и опиум, и всё новенькое!

Его собеседник продолжил победным тоном:

- Но вино – харам!

Мужчина разгорячённо ответил:

- Ты разве в тупике, не знаешь, что надо делать? Раздавай закят, соверши хадж, корми бедных... Много есть над чем поразмыслить, а блага в десять раз больше...

Ясин улыбнулся с некоторым облегчением. Да уж, наконец-то он смог довольно улыбнуться:

- Да пусть она убирается ко всем чертям, и унесёт с собой прошлое... Я ни за что не отвечаю. Каждый в этой жизни чем-то замарался, и кто срывает покровы тайн, увидит нечто удивительное... Меня только одна вещь интересует – её имущество. Лавка в Аль-Хамзави26, постройка в Аль-Гурийе27 и старый дом в Каср аш-Шаук28... И клянусь пред Аллахом, если всё это я однажды унаследую, то помолюсь за неё, но без сожаления... Ах... Зануба... Я чуть было не забыл про тебя. Это шайтан выбил тебя у меня из головы. Одна женщина измучила меня, а другая дала мне утешение... Ах, Зануба, до сего дня я не знал, что душа твоя настолько чиста... Ох, я должен стереть эти мысли... Моя мать, на самом деле, как воспалённый зуб – пока не выдернешь его, не успокоится...

14

Господин Ахмад Абд Аль-Джавад сидел за своим рабочим столом в лавке, и кончиками пальцев левой руки играл со своими изящными усами, как обычно делал всякий раз, когда его уносил поток мыслей, смотря в никуда. На лице его было некоторое удовлетворение и довольство. Несомненно, ему было приятно ощущать, что люди испытывают к нему симпатию и любовь. А если бы каждый день они ещё и демонстрировали ему доказательство своей любви, то он бы сиял от невыразимой радости.

Сегодняшний день принёс ему новое доказательство, ибо вчера ночью он был вынужден пропустить вечеринку, на которую его позвал один из друзей. И как только он уселся в своей лавке этим утром, к нему пришёл тот, кто звал его вместе с компанией других гостей, которые стали всячески упрекать его за то, что он отсутствовал вчера, и винить, что из-за него они утратили радость и веселье. Затем они сказали, что не смеялись от всего сердца так, как привыкли делать это вместе с ним, и вино не приносило им удовольствия, которое всегда было на пирушках с его участием, а собранию их не хватало – как они выразились – его духа. Он радостно попросил их повторить свои слова. Он сиял от удовольствия, но они восприняли это с упрёком, и он принялся горячо извиняться, правда, с некоторыми угрызениями совести, так как был склонен по натуре своей угождать приятелям. Ахмад искренне спешил насытить их из источника своей симпатии и дружбы. Безмятежность его почти было нарушилась, если бы не пылкое изъявление чувств друзьями, говорившее само по себе о великодушии и благосклонности. Да уж, пока в его сердце был источник – любовь, что притягивала к нему людей, а его – к ним, он наслаждался ликующей радостью и невинной гордостью; он словно был создан прежде всего для дружбы.

В этой любви было и ещё одно чудо – правильнее будет сказать, что это была любовь иного рода – она раскрылась ему сегодня на рассвете, когда к нему зашла Умм Али, сваха, и после разговора, который он вертела и так, и сяк вокруг главного, она сказала:

- Вы, конечно, знаете госпожу Нафусу, вдову хаджи Али Ад-Дасуки, которая владеет семью лавками в Аль-Маграбин?

_____________________

26. Хан аль-Хамзави — большой торговый двор западнее Каирского университета.

27. Аль-Гурийя – известный квартал Старого Каира, назван в честь султана Аль-Гури, последнего мамлюкского султана.

28. Каср аш-Шаук (или в переводе с арабского – «Дом страстей» – подобно Байн аль-Касрайн («Меж двух дворцов, букв.) и Ас-Суккарийе («Сахарной улице») — улицы и переулки в районе Аль-Гамалийя в Старом Каире, и соответственно, название всех трёх романов в одноимённой трилогии Нагиба Махфуза.

Господин Ахмад улыбнулся, и инстинктивно сообразил, к чему клонит эта женщина. Сердце подсказывало ему, что она не только сваха на этот раз, но и посланница, которой завещана тайна. Разве не думал он иногда, что госпожа Нафуса заходит за покупками в его лавку на самом деле за тем, чтобы показать себя?.. Однако он хотел постепенно вовлечь её в разговор, пусть и ради забавы, и с явным интересом сказал:

- Вам лучше присмотреть ей добродетельного мужа. До чего же такие кандидаты редки!

Умм Али сочла, что достигла своей цели, и ответила:

- Из всех мужчин я выбрала вас. Что скажете?

Господин Ахмад звонко рассмеялся, радостный и уверенный в себе, однако решительно сказал:

- Я уже два раза женился; в первый потерпел неудачу, а во второй Аллах наградил меня удачей. И я не буду неблагодарным Аллаху за Его милость.

По правде говоря, благодаря своей несгибаемой силе воли он пока что успешно боролся с искушением вступить в брак, несмотря на многочисленные удобные случаи для того. Он вроде пока не забыл, что его отец, докатился до того, что женился то на одной, то на другой, не долго думая, сразу и несознательно. Богатство растратилось, свалились тяготы, и остались у него – единственного сына и потомка отца – какие-то гроши, с которыми не разбогатеешь. Затем благодаря собственному доходу и процентам зажил он безбедно, ни в чём себе не отказывая, и уже мог позволить себе тратить на развлечения и удовольствия, сколько душе было угодно. И как же теперь он мог предпочесть то, что его лишит блестящего, завидного положения, которое гарантирует и почёт, и свободу?!. Да, он не накопил для себя большого состояния, но не из-за недостатка средств, а из-за присущей ему щедрости: он растрачивал деньги и наслаждался тем, что было единственным препятствием к богатству. Он веровал в Аллаха всем сердцем, и эта вера вместе с его достоинствами наполняла его душу уверенностью, защищала от страха за своё имущество и за будущее, который нападал на многих других людей. Но его отказ от женитьбы не мешал ему радоваться жизни всякий раз, как выпадал шанс, а следовательно, он и не мог пренебрегать тем, что эта красавица, госпожа Нафуса, хотела сделать его своим супругом. Эта мысль подавляла в нём все остальные. Он глядел на своего помощника и клиентов отсутствующим взглядом и с мечтательной улыбкой.

И тут, улыбаясь, он вспомнил, что один из его приятелей сказал ему сегодня утром в шутку, намекнув на его элегантность и благоухание духов:

- Довольно, довольно, старик!...

Старик?!.. Ему же на самом деле всего-то сорок пять, однако слова те были сказаны с укором об этой мощной силе, цветущем здоровье, блестящих и густых чёрных волосах! Он по-прежнему ощущал в себе молодость, а не упадок сил. Словно силы его с годами только прибавилось, со всеми её преимуществами, в которых не было недостатка. Но он был смиренным и очень великодушным, пряча в себе тщеславие и самолюбование, и очень любил, когда его хвалили, словно своим смирением и деликатностью старался заслужить похвалу. Его товарищи, используя эту хитрую уловку, подстрекали его. Его уверенность в себе достигла того, что он стал считать себя самым сильным, красивым, элегантным и привлекательным мужчиной, но никогда ни для кого не был в тягость, а всё потому, что скромность была присуща его характеру, и из этой врождённой черты, словно источник изливались приветливость, искренность и любовь. По природе своей он склонялся к любви, но не гнался за большим, чем то, что получал. Инстинктивно его жаждущая любви натура тянулась к искренности, чистоте, верности и смирению. Все эти свойства притягивали любовь и благосклонность, словно цветок – мотылька, а потому можно было вполне справедливо сказать, что его смирение было проницательностью или самой натурой, точнее, его натура черпала эту проницательность в том, что внушал ему больше инстинкт, чем воля, и это было вполне очевидно, без всякой фальши и неестественности. Молчание о его достоинствах и сокрытие добродетелей (даже при том, что ходили анекдоты про его пороки и недостатки), было просьбой о любви, что милее его сердцу, чем хвастовство и выставление себя на показ, которые обычно отпугивают людей и вызывают зависть. Эта его благоразумная проницательность побуждала друзей отмечать то, что он совсем обходит стороной мудрость и скромность, а его качества раскрывались так, как он сам не мог бы раскрыть их, не пожертвовав лучшими сторонами своей натуры. Он обладал безупречным магнетизмом и наслаждался любовью других. Этим-то инстинктивным внушением он и руководствовался, даже когда дело касалось непристойной стороны жизни, на пирушках и весельях. Даже там его не покидали проницательность и чувство такта, как бы вино ни ударяло в голову. Он был наделён свыше жизнерадостностью, остроумием, тонким юмором и острой иронией, без труда оттеснявшими на задний план других участников вечеринки. Но при этом он мастерски руководил весельем, предоставляя арену для каждого и поощряя шутников и балагуров, даже если его звонкий смех и срывал их планы на успех. Он страстно желал, чтобы его шутки не оставляли у кого-то обид, а если момент и требовал нападать на товарищей, он старался загладить все последствия поощрением, заискиванием перед другом, пусть и с самоиронией. Он покидал собрания лишь когда у каждого собутыльника оставались самые лучшие воспоминания о том празднике, на котором от радости распирало грудь и покорялись сердца. Однако замечательное влияние его врождённой проницательности или находчивой натуры не ограничивалась одной только весёлой жизнью, нет, оно простиралось и на другие важные стороны его социального бытия, самым чудесным образом заявив о себе в его необыкновенной щедрости, и не важно, проявлялось ли это в пирушках, на которые он приглашал гостей время от времени в свой большой дом, или в подношениях, которые он раздавал всем нуждающимся, молившимся за успех в его делах или за него лично, или в благородстве и порядочности, готовности прийти на помощь друзьям и знакомым, которую он считал своим долгом, чем-то вроде опеки, пропитанной любовью и верностью. Они были тоже верны ему, но лишь когда того требовала необходимость – будь то совет, заступничество или какая-то услуга в разных рабочих, хозяйственных делах, а то и в лично-семейных, вроде помолвки, брака и развода. Да-да, он охотно возложил на себя эти обязанности, и исполнял их безвозмездно – только по любви – и был посредником, представителем кадия по брачно-семейным делам и адвокатом, и выполняя их (несмотря на всю их тяжесть), всегда считал, что жизнь полна радости и ликования.

Этот человек, которого природа столь щедро наделила социальными добродетелями, таил их в себе, как будто проявить их было для него огромной мукой. Он был достойной персоной, а когда погружался в собственные мысли, та стыдливость, что охватывала его в присутствии других, улетучивалась, и он долго наслаждался своими достоинствами, предаваясь тщеславию и самолюбованию. Потому-то он с истинным восторгом и стал вспоминать упрёк своих дорогих друзей и приглашение Умм Али-сводницы к радости и удовольствию, до тех пор, пока его уединение не нарушило острое сожаление. Он сказал себе:

- У госпожи Нафусы есть преимущества, которые нельзя сбрасывать со счетов... Её многие желают заполучить, но она захотела меня, меня... Однако я никогда не женюсь ещё раз. Это давно решённое дело, и она не из тех женщин, которые согласятся иметь отношения с мужчиной без женитьбы... И как нам встречаться?.. Если бы она подвернулась мне в другое время, не сейчас, когда австралийцы повсюду преградили все пути… Навязались они на нашу голову! Увы!

Его мысли прервал остановившийся у входа в лавку экипаж. Он с любопытством поднял глаза и увидел повозку, накренившуюся под тяжестью крупной женщины, которая медленно вышла из неё, насколько это позволяли ей складки её огромного и жирного туловища. Но сначала на землю ступила её чернокожая служанка, протянувшая руку своей госпоже, чтобы та оперлась на неё, спускаясь. Госпожа испустила глубокий вздох, словно обременённая тяжким грузом, и собираясь с силами, чтобы опуститься, вся затряслась, и сделала шаг в сторону лавки. Её служанка громким голосом –точь-в-точь заправский оратор – объявила о приходе своей госпожи:

- Молодой человек, пропустите госпожу Зубайду, царицу мира.

У Зубайды вырвался смешок, похожий на воркование голубки, и обращаясь к служанке обманчиво угрожающим тоном, она сказала:

- Да помилует тебя Аллах, Джульджуль... Царица мира!... Разве такая добродетель, как скромность, тебе не знакома?

К ней тут же поспешил Джамиль Аль-Хамзави, оскалив зубы в широкой улыбке со словами:

- Добро пожаловать, нам следовало бы посыпать землю песком перед вами.

Ахмад встал, внимательно изучая её взглядом, в котором сквозили изумление и задумчивость, а затем, заканчивая слова приветствия своего помощника, произнёс:

- Да нет же, хной и розами. Но что же мы можем сделать, когда удача сваливается на нас так неожиданно?

Ахмад увидел, что его помощник собирается принести ей стул, но опередил его, сделав широкий шаг, который был больше похож на прыжок, и тот отошёл в сторону, маскируя улыбку на губах. Ахмад собственнолично подал ей стул, указывая ладонью, словно говоря: «Прошу вас». Однако ладонь его раскрылась – возможно, он даже и не почувствовал это – из последних сил, выпустив что-то, что он зажал пальцами, пока рука не распрямилась, словно веер. Возможно, он ощутил это, когда раскрыл свою ладонь и образ её огромного зада поразил его воображение: как он заполнит собой весь стул, переливаясь по обеим сторонам. Женщина поблагодарила его улыбкой. Лицо её, не покрытое хиджабом, было бледным. Она уселась на стул в своих сверкающих украшениях, и повернулась к служанке, сказав, обращаясь на самом деле не к ней, а к другому собеседнику:

- Разве я не говорила тебе, Джульджуль, что нет причины, что бы заставила нас добираться в эти края купить то, что нам нужно, когда есть такой роскошный магазин?

Служанка подтвердила слова своей госпожи:

- Вы, госпожа моя, как всегда правы. Поэтому-то мы и ходим так далеко, а ведь у нас есть великодушный господин Ахмад Абд Аль-Джавад!...

Госпожа наклонила голову, словно её напугало то, что сказала ей Джульджуль, и бросила на неё порицающий взгляд, затем вновь поглядела на Ахмада и на служанку, словно затем, чтобы взять его в свидетели упрёка, и сказала, пряча улыбку:

- Какой стыд!... Я тебе говорила о магазине, Джульджуль, а не о господине Ахмаде!...

Проницательное сердце Ахмада почуяло, что благодаря разговору с этой женщиной атмосфера стала вполне дружелюбной, и в присущей ему бодрой манере инстинктивно подключился к нему, пробормотав с улыбкой на губах:

- И магазин, и господин Ахмад – это одно целое, госпожа.

Она кокетливо вскинула брови и ласково упрямясь, сказала:

- Но мы хотим магазин, а не господина Ахмада.

Казалось, что Ахмад был не одним, кто почувствовал приятную атмосферу, созданную дамой. Джамиль Аль-Хамзави то торговался с клиентами, то поглядывал украдкой на тело певицы, пока клиентки принялись осматривать товары, чтобы иметь возможность пройти туда-сюда перед дамой. Однако казалось, что её благословенный приход в магазин уже привлёк к себе взгляды некоторых прохожих. Ахмад попробовал подойти поближе к женщине и встать у двери, закрыв её своей широкой спиной от незваных гостей. Но даже это не заставило его забыть о чём они говорили, и, продолжая прерванный разговор, он сказал:

- Так уж рассудил Наимудрейший Аллах, что подчас вещи бывают более счастливыми, чем люди.

Она многозначительно заметила:

- Вы, как вижу, преувеличиваете. Никогда вещам не везло больше, чем людям. Однако многое из того и впрямь полезно.

Ахмад буравил её своими синими глазами, прикидываясь, что очень удивлён:

- Точно, полезно. (Затем, указывая на пол)... Например, этот магазин!..

Она наградила его коротким нежным смешком, и тоном, в котором проскальзывала некая, заранее продуманная грубость, сказала:

- Я хочу сахара, кофе и риса. Для этого и нужен магазин, не так ли? (В её интонации смешалось безразличие и кокетство)... Да и потом, мужчины очень тревожатся об этом.

В сердце Ахмада разверзлись врата жадности. Он почувствовал, что вот-вот случится что-то куда более важное, чем просто продажа. В знак оправдания он сказал:

- Не все мужчины одинаковы, госпожа. Да и потом, кто вам сказал, что человек может обойтись без риса, кофе и сахара?! По правде говоря, вы можете найти и пропитание, и сладость, и удовольствие рядом с мужчиной!..

Она со смехом спросила:

- Так что же это – кухня или мужчина?..

Тоном победителя он ответил:

- Если посмотрите рядом с собой, то обнаружите удивительное сходство между мужчинами и кухней... И то, и другое – жизнь для живота!..

Женщина на некоторое время потупила взор. Между тем, Ахмад ждал, когда она поднимет на него глаза, а на губах её будет сиять улыбка, но она встретила его невозмутимым взглядом, и он тут же почувствовал, что она сменила «тактику», или, может быть, не испытывала удовольствия, что скатилась до такого, и передумала. Затем она тихо промолвила:

- Да поможет вам Аллах!.. Но на сегодня нам достаточно риса, кофе и сахара.

Ахмад попытался притвориться серьёзным и подозвал к себе помощника, которому громко приказал принести то, что требует госпожа. Воодушевившись его приходом, он также решил отказаться от «заискивания» и вернуться к «работе», однако то был лишь манёвр, которым он вернул себе свою агрессивную улыбку. Обращаясь к даме, он пробормотал:

- И магазин, и его хозяин в вашем распоряжении!

Этот манёвр возымел своё действие, и женщина шутливо ответила:

- Мне нужен магазин, но вы во что бы то ни стало хотите пожертвовать собой!

- Я, безусловно, лучше чем магазин, или вернее, лучше товара, что есть в магазине.

На лице её засияла хитрая улыбка, и она сказала:

- Это противоречит тому, что мы слышали о качестве ваших товаров!

Ахмад хихикнул и сказал:

- Для чего вам сахар, когда у вас такой сладкий язык?!

Вслед за всей этой словесной битвой наступила пауза, во время которой оба они казались довольными собой. И вот наконец певица раскрыла свою сумку и вытащила из неё зеркальце с серебряной ручкой, начав разглядывать себя, а Ахмад подошёл к столу и уселся, опершись на краешек и пожирая её внимательным взглядом.

На самом деле, сердце подсказало ему в тот момент, как он увидел её, что она посетила его не с целью покупки, а потом её слова дали ему подтверждение того, что он уже и так предполагал. Сейчас ему оставалось лишь решить – связывает ли её что-то с ним и его биографией, или он встречает её в последний раз. Однако это был не первый раз, когда он видел её: много раз они встречались на праздниках, что устраивали друзья. По рассказам некоторых он знал, что господин Халиль-каменщик долгое время был её любовником, однако они расстались не так давно. Видимо, поэтому она и делает теперь покупки в другом магазине!.. Она была очень красива, и чуть ли даже не считалась тогда певицей номер два. Но как женщина она интересовала его куда больше, чем как певица: такой она была аппетитной и милой, всеми телесными прелестями была настолько щедро одарена, что могла согреть собою любого замёрзшего в сильную зимнюю стужу и пришедшего к порогу её дома.

Его мысли прервало появление Аль-Хамзави, который принёс три свёртка и передал их служанке. Султанша полезла рукой в сумку, якобы, чтобы вытащить оттуда деньги, но Ахмад упредительно сделал ей знак со словами:

- Какой позор!

Женщина прикинулась удивлённой и сказала:

- Позор, господин?... На самом деле никакой это не позор. Для нас это благословенный визит, и нам следует почитать вас, а иначе мы вряд ли воздадим вам должное.

Она встала, продолжая говорить, и хотя сопротивление его щедрости не казалось таким уж серьёзным, заметила:

- Ваша щедрость заставит меня заходить к вам снова и снова, пока я хоть немного не заставлю вас соблюдать экономию.

Господин Ахмад хихикнул и сказал:

- Не бойтесь, я щедр с клиентами в первый раз, а потом вознаграждаю себя за щедрость с каждым разом вплоть до того, что обираю клиента. Таков девиз у нас, торговцев!..

Дама улыбнулась и протянула ему руку со словами:

- Такого великодушного человека, как вы, грабят другие, но не он сам... Благодарю вас, господин Ахмад.

Он от всего сердца произнёс:

- Вы уж меня извините, госпожа.

Он стоял и глядел на неё, а она горделиво прошествовала к дверям, поднялась в экипаж и заняла своё место, а Джульджуль села на маленькое местечко напротив, и экипаж тронулся вместе со своим драгоценным грузом, пока не скрылся из виду. Тогда Аль-Хамзави сказал, листая страницы бухгалтерской книги:

- И как теперь заполнить брешь в счётах?

Господин бросил на него весёлый улыбчивый взгляд и сказал:

- Я запишу на месте цифры «Товар был повреждён из-за воздуха».

Проходя к своем рабочему столу, он пробормотал:

- Аллах прекрасен и любит красоту.

15

Вечером господин Ахмад запер лавку и вышел, напустив на себя величественный вид и распространяя приятный аромат, направившись к Ас-Саге 29, а оттуда – к Аль-Гурийе и, наконец, подошёл к кофейне господина Али. По дороге он обратил внимание на дом певицы и другие дома, окружавшие его. Он увидел лавки, тянувшиеся по обеим сторонам, которые всё ещё были открыты, а также поток пешеходов, и продолжил путь к дому одного из своих приятелей, где он просидел час, а потом попросил разрешения вернуться в Аль-Гурийю.

К тому времени Аль-Гурийю уже накрыла тень, и она обезлюдела. Он уверенно приблизился к тому дому, затем постучал в дверь и замер в ожидании, внимательно всматриваясь ко всему вокруг себя. Свет исходил лишь из небольшого окошка в кофейне господина Али, и от газового фонарика на ручной телеге, что стояла у поворота на Новую Дорогу. Наконец дверь открылась и показался силуэт маленькой служанки. Он не дал ей и слова сказать, и решительно и не колеблясь, дабы придать ей желаемой уверенности и честности, спросил:

- Госпожа Зубайда дома?

Служанка подняла голову и поглядев на него, в свою очередь спросила, сохраняя осторожность, продиктованную условиями своей работы:

- А вы, господин, кто такой будете?

Своим твёрдым голосом он ответил:

- Тот, кто желает договориться с ней, чтобы она оживила эту ночь своим присутствием.

Служанка удалилась на несколько минут, затем вернулась и сказала: Проходите», и открыла перед ним двери. Он вошёл в дом и вслед за ней поднялся по лестнице с небольшими ступенями, которая заканчивалась коридором. Затем служанка раскрыла перед ним дверь, и он проник в тёмную комнату, да так и остался стоять у прохода, прислушиваясь к шагам удалявшейся служанки. Затем она вернулась с лампой в

_______________________

29. Ас-Сага – название улицы в северо-восточной части Каира и одноимённый квартал ювелиров.

руках, и он стал следить за ней: она поставила лампу на стол, а посреди комнаты стоял стул, на который она залезла, чтобы зажечь крупную люстру на потолке, и вернула стул на место, а затем унесла лампу, и выходя из комнаты, вежливо сказала:

- Прошу вас. Садитесь, господин.

Ахмад подошёл к дивану в центре комнаты и спокойно и уверенно сел, что, несомненно, говорило о том, что он уже привык к подобным ситуациям. Он был убеждён, что выйдет оттуда в итоге довольным и счастливым. Затем он снял феску и положил её на небольшую подушку посередине дивана, и с удовлетворением вытянул ноги.

Оглядел комнату: средняя, не очень большая, но и не маленькая, меблированная тремя большими диванами, что стояли по углам, и стульями, на полу – персидский ковёр, и близ каждого дивана – столик, декорированный перламутром. Окна были завешаны шторами, как и дверь. В ней стоял какой-то необычный аромат благовоний, радовавший его. Он развлекался тем, что смотрел на мотылька, что нервно трепетал под лампой, и ждал какое-то время, пока служанка не принесла ему кофе. И вот наконец до ушей его донёсся мелодичный стук туфель, что постукивали словно дробь по полу. Нервы его напряглись, он устремил взгляд на дверь, проём которой вскоре заполнился огромным телом, чувственно затянутым в синее платье. Едва её взгляд упал на него, как она в удивлении застыла и воскликнула:

- Именем Аллаха, Милостивого и Милосердного ... Это вы?!..

Он быстро окинул взглядом её тело, так, словно мышь пробежала по мешку с рисом, дабы отыскать дырочку в нём, и с восхищением сказал:

- Именем Аллаха, вы великолепны!...

Постояв, она приблизилась и с притворным страхом сказала:

- Не сглазьте!.. Прибегаю к помощи Аллаха!...

Ахмад встал и пожал её протянутую руку, вдохнув своим крупным носом аромат благовоний:

- Вы опасаетесь чьей-то зависти, когда у вас есть такие благовония?!..

Она высвободила свою руку из его руки и отошла к дивану, что стоял сбоку, села и сказала:

- У меня хорошие благовония, это настоящее благословение. Они составлены из разных сортов – арабских, индийских. Я сама их подбирала. Стоит отметить также, что они спасают от многих джиннов и злых духов.

Ахмад снова сел на своё место, и отчаянно взмахнув руками, сказал:

- Всех, кроме меня!.. Во мне сидит злой дух самого последнего типа, на которого не действуют благовония 30. Тут всё гораздо серьёзнее...

_______________

30. Благовония – или бахур по-арабски, используются не только для ароматизации дома, но и в целях защиты от сглаза, злых духов – джиннов и ифритов. Благовония рассыпают щепоткой в бахурнице и нагревают. Арабские ароматы, как и индийские, издавна ценились на Востоке. Дело в том, что арабы подходят к парфюмерии даже не как к искусству, а как к некоему ритуалу. Издавна благовонии имели неразрывную связь с религией и ритуальными действиями. А древняя арабская медицина уже давно раскрыла особенности воздействия того или иного аромата на организм человека. Некоторые масла применялись в качестве терапии или для какого-либо ритуала более 4000 лет назад.

Женщина ткнула себя в грудь, поднявшуюся словно бурдюк с водой, и воскликнула:

- Но я же пою на свадьбах, а не на церемониях зар!31

Ахмад с надеждой в голосе сказал:

- Ну может быть, и для моего недуга у вас есть исцеление!

Ненадолго воцарилась тишина, и дама как-то задумчиво поглядела на него, как будто спрашивая его о том, что же на самом деле привело его сюда, и правда ли он пришёл с тем, дабы договориться с ней, чтобы она оживила эту ночь своим присутствием и спела для него, как он и заявил служанке?... Ею овладело желание непременно это выведать у него, и она спросила:

- И для какого же торжества: свадьбы или обрезанию?

Ахмад с улыбкой ответил:

- Как пожелаете!

- У вас праздник по случаю обрезания или свадьба?

- У меня всё...

Взглядом она предупредила его, будто говоря: «Как же мне с вами трудно!», а затем с сарказмом в голосе пробормотала:

- В любом случае, мы к вашим услугам...

Ахмад вскинул к голове руки и прикоснулся к ней в знак признательности, и с величавостью, совсем не подходившей его несерьёзным намерениям, сказал:

- Да вознаградит вас Аллах!.. Но я по-прежнему настаиваю, что выбор за вами!

Она вздохнула с раздражением, больше похожим на шутку, и ответила:

- Ну конечно, я предпочитаю свадебные торжества...!

- Но я уже женат, и ещё одна свадьба мне не нужна...!

Она закричала:

- Ну и болтун же вы!.. Так значит, это обрезание...

- Но...

___________________

31. Зар – особый женский народный ритуал с использованием жертвоприношения, заклинаний, игры на барабанах и танцев, проводимый в Египте с целью целительства, умиротворения духов, джиннов, которые, как верят, вселились в женщину. Когда человек болен, он одержим определённым духом, которого нужно вызвать с помощью этой церемонии и с ним договорится. Зар это домусульманский древний обряд, он может даже происходить с жертвоприношениями или носить более безобидный характер. Участницы церемонии – женщины – одержимая и целительницы, мужчины могут участвовать в качестве аккомпаниаторов или чтобы осуществить жертвоприношения. Танцовщица впадает в транс для того, чтобы духи, живущие в ней, вышли на свободу и вылечили её.

Она с опаской спросила:

- У вашего сына?

Он ответил по-простому, закручивая усы:

- У меня!

Дама расхохоталась, и решила, что больше не стоит задумываться о торжестве, о котором она строила догадки в глубине души, и воскликнула:

- Какой же вы нахал! Вот если бы вы попались мне в руки, уж я бы вам хребет-то переломила...

Тут Ахмад встал и подошёл к ней со словами:

- Что бы вы ни сделали, лишь бы по доброй воле...

И сел рядом с ней. Она собиралась было ударить его, но заколебалась, а потом замолчала. Он в тревоге спросил её:

- Почему же не соизволите поколотить меня?

Она покачала головой и язвительно ответила:

- Боюсь, как бы не нарушить омовение 32.

Он с нетерпением спросил:

- А я могу надеяться, что мы будем молиться вместе?!

В глубине души он попросил прощения у Аллаха за подобную шутку, как и болтовню, хотя, когда он бывал пьян, то его бесстыдство доходило и не до такого. Однако на сердце у него было неспокойно, а между тем радость и ликование продолжались до тех пор, пока он искренне не покаялся и не попросил прощения за свой шутовской язык, что только и знал, что вредить ему. Женщина же, язвительно кокетничая, спросила:

- Так что же, вы, добродетельный мой, имеете в виду молитву, которая лучше, чем сон 33?

- Но молитва и сон одинаковы...

Она не смогла сдержаться и рассмеялась:

- Эх ты, на людях показываешь, какой ты солидный да благочестивый, а внутри-то у тебя разврат и порок.

___________

32. Омовение – необходимое условие для действительности молитвы в исламе. Есть малое омовение (вуду) и большое (гусль). Малое омовение делается после справления малой и большой нужды, после сна, после выхода газов, опьянения, потери сознания. Соответственно, большое омовение необходимо после полового контакта для обоих полов, семяизвержения у мужчин, окончания менструальных и послеродовых кровотечений у женщины, прикосновения к покойнику. Любое из указанных действий нарушает сделанное ранее омовение, и молитва без омовения не принимается Богом.

33. Молитва лучше, чем сон – многие мусульмане считают, что утренняя молитва фаджр – самая трудная для регулярного исполнения, и недаром в словах азана – призыва на молитву – всегда говорится «Торопитесь на молитву, молитва лучше, чем сон».

Теперь ты на самом деле подтвердил: то, что мне говорили о тебе – правда...

Ахмад выпрямился на диване и с интересом спросил:

- А что говорили?!.. О Аллах, избавь нас от злых толков и пересудов...

- Мне говорили, что ты бабник и преклоняешься перед рюмкой...

Он громко вздохнул, показывая своё облегчение, и сказал:

- Я думал, это упрёк. Боже сохрани...

- А я разве не говорила тебе, что нахал это ещё и развратник?!

- Это верное свидетельство, и я с болью вынужден признать это...

Женщина заносчиво вскинула голову и сказала:

- Держись от меня подальше!... Я не из тех женщин... Зубайда знаменита своим самолюбием и щепетильностью...

Ахмад сложил руки на груди и смотрел на неё с вызовом, преисполненным в то же время нежностью. Он с уверенностью в голосе сказал:

- Когда придёт самое главное испытание, то мужчину ждёт либо почёт, либо унижение...

- Откуда это у тебя такая уверенность, если тебе ещё и обрезание не делали?

Ахмад надолго зашёлся хохотом, а потом сказал:

- А ты не веришь, госпожа... Ну, если у тебя есть сомнения, то...

Она дала ему кулаком по плечу, не дав ему закончить фразу. Он замолчал, и оба тут же расхохотались. Он был рад, что она тоже смеётся вместе с ним, и предположил, что после всего того, что произошло с ними – намёков и открытых заявлений – появилась какая-то явная благосклонность, ибо он ощущал это своим подсознанием, а ещё это доказывала кокетливая улыбка, промелькнувшая в её подведённых сурьмой глазах. Он задумался – а не оказать ли такому кокетству подобающее приветствие? И тут она предостерегающе сказала ему:

- Не делай так, чтобы моё недоверие к тебе удвоилось...

Он вновь напомнил ей то, что она говорила о сплетнях и кривотолках, и с интересом спросил:

- А кто вам рассказал обо мне?

Она лаконично ответила, обвиняюще глядя на него:

- Джалила..!

Внезапно это имя прозвучало как упрёк в его адрес, и на губах его появилась стеснительная улыбка. Джалила, это знаменитая певица, которую он когда-то давно любил, пока их не разделило пресыщение, и их взаимная привязанность продолжалась уже на расстоянии. Но он, будучи знатоком женщин, посчитал необходимым честно сказать:

- Да будут прокляты и лицо её, и голос! – а затем, словно уклоняясь от темы, сказал:

- Давайте не будем обо всём этом, лучше поговорим серьёзно о...

Она обвинительным тоном спросила:

- Разве Джалила не заслуживает более деликатных и нежных слов? Тебе, видно, свойственно так вспоминать о некоторых женщинах?

Ахмад немного смутился; он весь просто таял от гордости собой, навеянной ему рассказом новой возлюбленной о предыдущей. Его охватило сладкое упоение триумфом, а затем, с известной долей такта он промолвил:

- Когда я нахожусь в обществе такой красавицы, то не в моих силах покинуть её ради давно прошедших и забытых воспоминаний...

И хотя дама продолжала насмешливо сверлить его взглядом, всё же она внемлила похвале – об этом говорили её вскинутые брови и лёгкая замаскированная улыбка, что незаметно появилась на губах. Однако она с презрением сказала ему:

- Язык торговца щедр на похвалы и лесть, пока он не получит своего...

- Мы, торговцы, окажемся в раю из-за того, что нас весь народ притесняет...

Она пренебрежительно встряхнула плечами, а потом без всякой опаски с интересом спросила:

- Как давно вы были вместе?

Ахмад махнул рукой, будто бы говоря: «Ещё до начала времён!», а потом пробормотал:

- Много-много лет назад..!

Она язвительно засмеялась и злорадным тоном сказала:

- В дни прошедшей молодости..!

Ахмад пристально посмотрел на неё. В глазах его стоял упрёк:

- Я бы хотел высосать весь яд из твоего языка.

Однако она продолжила разговор, будто и не слышала его слов, тем же тоном:

- Она съела всю твою плоть и оставила от тебя лишь одни кости...

Он угрожающе кивнул ей и сказал:

- Я из тех крепких мужчин, что женятся и в шестьдесят...

- Из-за любви или из-за слабоумия?!

Ахмад расхохотался и ответил:

- О святая угодница, побойся Аллаха. Давай же серьёзно поговорим...

- Серьёзно?!.. Ты имеешь в виду праздничную вечеринку, на которую ты хочешь пригласить меня?

- Я имею в виду провести всю жизнь...

- Всю или половину?!

- Господь наш даёт нам то, в чём для нас благо...

- Господь наш даёт нам добро...

В тайниках своей души он попросил прощения у Аллаха заранее, а затем спросил её:

- Прочтём «Аль-Фатиху» вместе?

Однако она вдруг поднялась, не обращая внимания на его просьбу, и воскликнула, делая вид, что торопится:

- Боже мой!.. Ты отнял у меня время, у меня же этой ночью есть одно важное дело...

Ахмад тоже встал, в свою очередь, протянул ей руку, пожал её расписанную хной ладонь, и страстно поглядел на неё. Он упорно хотел задержать её ладонь в своих руках, несмотря на то, что она пыталась пару раз выдернуть её, пока она не ущипнула его за палец и угрожающе поднесла руку к самым его усам:

- А ну отпусти, а не то выйдешь из этого дома с одним единственным усом...

Он заметил, что рука её почти у самого его лица, и удержался от спора с ней, вместо этого медленно поднеся губы к этой свежей плоти, пока они не уткнулись в неё, а до носа его донёсся сладкий аромат гвоздики. Он глубоко вздохнул, а потом пробормотал:

- До завтра?!

На этот раз она силой откинула его руку и долго глядела ему в глаза, затем улыбнулась и пропела:

Птичка моя, птичка.

Веселись, да расскажи ему обо мне.

Она повторила этот куплет: «Птичка моя, птичка» ещё несколько раз, пока провожала его до дверей. Он вышел, и тоже начал напевать начало этой песенки своим низким голосом, полным достоинства и невозмутимости, будто ища в этих словах значение того, что же она имела в виду...

16

Праздничная атмосфера, царившая в доме Зубайды-певицы, вдруг предстала перед ним в салоне, точнее, этот салон был предназначен для иных целей. Возможно, самым главным его предназначением, для чего он, собственно, и служил, было размещать там оркестр и давать вокальные выступления, а также заучивать новые песни. Она выбрала этот салон потому, что он находился вдали от спальни и гостиной. Просторность делала его вполне пригодным для специальных торжеств, которые обычно устраивались между вокальными представлениями и обрядами зар. На такие торжества она звала лишь избранных, самых близких своих друзей и знакомых. Поводом для таких торжеств была не просто её щедрость и великодушие, а скорее абсолютная щедрость, которая подчас была бременем для её друзей, но она стремилась увеличить круг самых лучших и достойных из них, чтобы они тоже приглашали её спеть на праздниках или делали для неё рекламу в тех кругах, где вертелись сами. Среди прочего, она также отбирала себе любовника за любовником.

И теперь вот пришла очередь и его, Ахмада Абд Аль-Джавада, полюбоваться этим большим, радостным вестибюлем, принимавшим лишь особых друзей. В действительности же он был полон энергии после такой смелой аудиенции у Зубайды в её доме. Уже очень скоро после этой встречи его посланники понесли ей щедрые подарки, сладости и угощения.

На камине, что был смастерён и посеребрён по её вкусу, стояли всевозможные приборы, предназначенные для приёма гостей. В время встречи, когда дама приглашала к себе, она оставляла выбор за самим гостем, кого ещё из своих друзей пригласить к ней на праздник, чтобы познакомиться с новой любовью. До чего же этот вестибюль был отмечен её колоритным нравом, восхитительными диванчиками-канапе, приставленными рядышком друг к другу и вышитыми золотыми позументами, мягкими и внушающими мысли о распутстве! Они стояли по обеим сторонам комнаты, а в центре её был диван хозяйки в окружении подушек и тонких пуфиков, специально приготовленных для оркестрантов. Круглый пол салона был застелен коврами самых разнообразных форм и расцветок. На правой консоли по центру, наподобие родинки на чистом личике, были расставлены канделябры со свечами, а посредине потолка висела огромная светлая люстра. На крыше также имелись окна со стеклянными створками, которые раскрывали в жаркую ночь и закрывали, когда ночи становились холоднее.

Зубайда уселась на диван, а справа от неё – Зануба-лютнистка, её воспитанница, слева – слепой музыкант, исполнитель на цитре.

Женщины расселись справа и слева: одна держала в руках бубен, другая – поглаживала тамбурин, третья – забавлялась с цимбалами. Дама удостоила Ахмада чести впервые присутствовать на её собрании, усадив его в правом крыле. Все остальные его товарищи как ни в чём ни бывало заняли свои места, будто это они были хозяевами в этом доме. Да и неудивительно – царившая там атмосфера была для них уже не нова, и сама дама их видела не впервые. Ахмад представил своих друзей даме, начиная с господина Али – торговца мукой. Зубайда же засмеялась и промолвила:

- Господин Али не чужой для нас – я уже выступала на свадьбе его дочери в прошлом году...

Затем Ахмад повернулся к господину Аль-Фару, меднику. Когда кто-то бросил фразу, что он – один из исследователей атомной бомбы, тот нахмурился и быстро сказал, опередив приятеля:

- Но я же пришёл сюда, чтобы покаяться, госпожа.

Так он представил всех до единого. Затем вошла служанка, Джульджуль, с бокалами вина, которые разошлись по рукам гостей. Теперь уж они ощутили прилив жизненных сил, пропитавшись духом ликования и веселья. Ахмад же, бесспорно, выглядел как жених на свадьбе, так его прозвали друзья, да и в глубине души он тоже так чувствовал. Поначалу он испытывал некое смущение от этого, если вообще понимал, и скрывал его, веселясь и смеясь сверх всякой меры, так что даже выпил вина, не обратив на него никакого внимания. К нему вернулась былая уверенность, которая смешалась с возбуждением. Когда страсть стала уж очень настойчивой и тяготила его – а страсти раскаляются под действием всеобщего веселья – он протяжно посмотрел на хозяйку дома, заглядываясь на прелести её дородного тела, и сердце его радовалось дарованной ему удаче. Он поздравил себя в предвкушении сладостных удовольствий как в эту ночь, так в последующие:

- Когда придёт самое главное испытание, то мужчину ждёт либо почёт, либо унижение... Это открытое заявление, да ещё и её вызывающее поведение... Должно быть, я прав. Интересно, что она за женщина такая, и до какого предела может дойти? В подходящий момент я узнаю это, затем всё разложу по полочкам, чтобы обеспечить себе победу над другими соперниками. Тут нужно проявить крайнюю неприступность и изобразить отчаяние. Я ведь никогда не отступал от своего старинного девиза – сделать своё удовольствие вторичной целью, а её удовольствие – первичной и конечной, и таким образом, моё собственное удовольствие будет наиполнейшим.

И хотя Ахмад и не рассказывал никому о своих обильных приключениях, эта органическая, живая любовь, смешанная с кровью и плотью, постепенно переходила стадию за стадией, и превращалась в более утончённую и чистую. Он не был настоящим животным, но помимо своей животной природы был наделён ещё нежностью и обострённостью чувств, страстью к пению и веселью. Только по этим естественным причинам он в первый раз вступил в брак, а затем сделал это и во второй раз. Как ни странно, но по прошествии стольких лет он всё ещё испытывал нежные чувства к своей жене, но к ним примешивались теперь уже новые элементы: то была спокойная любовь и близость, что по сути оставалась телесной, плотской. А когда чувства приобретали такой оттенок – особенно, когда им придавалась обновлённая энергия, и льющаяся через край живительная сила, – они не могли приобрести какой-то один оттенок, и расходились по самым разнообразным потокам любви и страсти, превращая его словно в бешеного быка. Всякий раз, как его звал порыв юности, он отдавался ему в упоении и восторге. В любой женщине он видел одно лишь тело, однако преклонялся перед этим телом, только если находил его и впрямь достойным: и видеть его, и гладить, и вдыхать его аромат, вкушать его, и слушать. То была нежная страсть, а не дикая и слепая, она развивалась как искусство, заключённая в рамки шуток-прибауток, забав, улыбок. Однако телосложению его было далеко до нежности чувств: и дородность, и сила его говорили скорее о строгости и грубости, но и эти черты тоже таились в глубинах его души, наряду с мягкостью и деликатностью, в которые он время от времени облачался, лишь для вида изображая суровость.

Вот почему, пока он пожирал Зубайду страстным взглядом, его бурная фантазия не была сосредоточена на мысли лечь с ней в постель и тому подобных. Он витал в своих мечтах о забавах, играх, песнях и вечеринках. По тому, как горели его глаза, Зубайда поняла это, и сказала, кокетливо обращаясь к нему, но переводя взгляд на гостей:

- Хватит тебе уже, жених, разве тебе не стыдно перед твоими товарищами?

Удивлённый, Ахмад ответил:

- А что толку мне стыдиться перед таким несметным богатством, как вы?

Певица звучно рассмеялась и спросила с неподдельным удовольствием:

- Ну и как вам ваш друг?

Все в один голос тут же сказали:

- Ему простительно!!

Тут слепой цитрист повёл головой направо-налево, и отвесив нижнюю губу, пробормотал:

- Тот, кто предостерёг, тот прощён.

И хоть его острота и была принята на «ура», однако госпожа обернулась к нему, рассердившись, и стукнула в грудь:

- А ну заткни свой рот! Ты своим языком можешь и весь мир объять.

Слепой воспринял её колотушки со смехом, и раскрыл рот, будто для того, чтобы что-то сказать, но тут же закрыл его, предпочитая быть с ней в мире. Певица повернулась к Ахмаду и тоном, в котором звучала угроза, сказала:

- Таково воздаяние тому, кто преступает границы.

Ахмад, сделав вид, что встревожен, и ответил:

- Но я ведь пришёл сюда поучиться невоспитанности.

Женщина ударила себя в грудь и воскликнула:

- Ну и ну! Послушайте-ка, что он говорит!

Почти все в один голос сказали:

- Его слова – лучшее, что мы до сих пор слышали.

Один из его приятелей добавил от себя:

- А вы должны дать ему затрещину, если он преступит границы вежливости.

Другой с уверенностью в голосе сказал:

- Заставьте его слушаться себя, если он невоспитанный.

Вскинув брови в знак удивления, дама спросила:

- Так вот насколько вы любите невоспитанность!

Ахмад глубоко вздохнул и сказал:

- О Создатель, пошли же нам долгих лет жизни!

Но певица в ответ на это только взяла свой бубен и сказала:

- Теперь я дам вам послушать кое-что получше.

И игриво стукнула в него, но из-за болтовни гостей звук бубна, который словно увещевал их, никто так не услышал, и она заставила его замолчать. Этот звук нежно ласкал слух, и гости оживились. Музыканты же настроились на работу. Присутствующие опустошили свои бокалы и устремили взгляд на певицу. В зале воцарилась тишина, почти звенящая от напряжённой готовности веселиться. Певица сделал знак оркестру, и тот начал играть в честь Усман-бека. Гости водили головой в стороны, подпевая, а Ахмад отдался мелодии цитры, что жалила его в самое сердце и воспламеняла в нём отголоски различных песен, что он давно слышал на весёлых вечеринках. Они напоминали капельки нефти, что капали друг за другом на горящие угли, всё больше разжигая пламя. Цитра была самым любимым его инструментом, и не только из-за мастерства исполнителя, но и из-за той тайны, которую он извлекал из её струн. Он знал, что слушает всего-лишь музыканта, господина Абдо, но его влюблённое сердце скрывало любовь и всё то, чего не выразить искусством.

Оркестр тем временем закончил исполнение, и певица запела: «Тот, кто опьянён и простой водой...», и оркестр с энтузиазмом подпевал ей. Пение на два отдающихся эхом голоса было просто изумительным: один голос – слепого цитриста – был густым и низким басом, а другой – тонким и высоким, почти как у ребёнка – голос Занубы-лютнистки. В груди у Ахмада от волнения всё бурлило, и он поспешил опрокинуть свой бокал, что держал в руках. Он опустошил его и пустился подпевать мелодии. Голос его резко зазвенел во вступлении – из-за того, что он пустился петь с сухим горлом, не проглотив слюну. Но вскоре его пример поощрил и остальных его товарищей, которые тут же стали подражать ему, и вскоре уже все собравшиеся в салоне превратились в единый хор, исполнявший песню в один голос. А когда эта увертюра закончилась, и Ахмад всем своим духом приготовился слушать – в силу привычки – сольное исполнение, певица закончила аккордную часть своим звонким смехом, который говорил о том, что она очень рада, и ей всё понравилось, и начала поздравлять новичков в своём ансамбле, подшучивая над ними и спрашивая, какую партию теперь им бы хотелось послушать.

Ахмад почувствовал сильное волнение: то был момент смущения, когда его страсть к пению подверглась трудному испытанию, о котором окружающие и не догадывались. Но уже в следующую секунду он понял, что Зубайда просто не способна исполнять сольные номера подобно всем остальным певицам, ведь она сама – настоящая «бомба», и ему захотелось, чтобы она выбрала для него какую-нибудь лёгкую песенку, из тех, что поют на свадьбах женщины, вместо того, чтобы попытаться спеть одну из знаменитых оперных партий, в которой уж точно он не сможет хорошо подпевать ей. Он решил избежать трудностей, которые пугали его, и отдать предпочтение незамысловатой песне, которая больше подходила этому салону. Он спросил:

- А что вы думаете про «Птичка моя, птичка. Веселись...»?

Пристальным, многозначительным взглядом он посмотрел на неё, словно чтобы намекнуть ей предложить спеть ту самую песню, что ознаменовала их знакомство в гостиной всего несколько дней назад. Но тут вдруг из дальнего угла салона раздался крик:

- Ты лучше попроси спеть это у своей матери!..

Это предложение тут же потонуло в фонтане хохота, расстроившего все планы Ахмада, и не успел он повторить свою попытку, как один из присутствующих потребовал исполнить «О мусульмане, верующие в Аллаха!...», а другие потребовали «Сердцем чист ты будь», однако сама Зубайда, которой не хотелось услужить одним за счёт других, объявила, что споёт им «Вина на мне лежит», за что удостоилась жарких аплодисментов. На этом празднике Ахмаду оставалось только положиться на себя, ища поддержки в вине и в мечтах об обещанной ему ночи. На устах его блеснула милая улыбка, без всякого смущения охватившая всю пьяную процессию и получившая от них одобрение, несмотря на то, что певица подыгрывала ему, желая завоевать одобрение своей сведущей публики.

Как и всем красивым женщинам, ей было свойственно некоторое тщеславие. Пока оркестр настраивался для исполнения песни, один из гостей встал и с воодушевлением воскликнул:

- Дайте бубен господину Ахмаду, он ведь знаток в этом!

Зубайда с удивлением подняла голову и спросила:

- Правда?

Ахмад энергично и живо пошевелил пальцами, словно показывая ей своё искусство на примере, и Зубайда, улыбнувшись, произнесла:

- Удивляться не приходится, ты ведь ученик Джалилы!

Тут все безудержно расхохотались. Смех продолжался до тех пор, пока господин Аль-Фар не повысил голос, спрашивая певицу:

- А чему вы намерены его научить?

Она многозначительно ответила:

- Я научу его играть на цитре... Нравится вам это?

Ахмад заискивающим тоном сказал:

- Если хотите, научите меня подпевать.

Тут многочисленные гости стали подбивать его присоединиться к квартету. Он взял бубен, вынужденно сняв с себя накидку, и открыв всеобщему обозрению свою тучное крепкое тело, обрисовавшееся под кафтаном тминного цвета. Он напоминал породистого скакуна, что провокационно гарцует на задних ногах. Затем он подобрал рукава и прошёл к дивану, чтобы занять своё место рядом с певицей. Она встала, чтобы освободить ему место – ростом она была наполовину ниже его – и отодвинулась в левый угол. Её красное платье обнажило её мясистую белую голень с розовым оттенком, и золотой ножной браслет, точно такой же, как и на обеих руках. Ахмад заметил, что другие смотрят на это таким же взглядом, как и он сам, и громовым голосом воскликнул:

- Да здравствует халиф!

Глазами он словно щупал груди женщины, и тайный голос нашёптывал ему: «Скажи лучше – да здравствует большая грудь!»

Певица предупреждающе сказала:

- Поосторожнее, не очень-то кричите, а не то англичане упекут нас за решётку.

Ахмад, в голову которого уже ударило вино, воскликнул:

- Куда вы пойдёте, мы навечно с вами.

И тут ещё громче произнёс:

- Да не будет жизни тому, кто вас бросит в одиночестве!

Женщине хотелось уладить поскорее тот спор, что разгорелся из-за её ножки, и она протянула Ахмаду бубен со словами:

- Покажи-ка мне своё умение.

Ахмад взял бубен и провёл по нему ладонью, улыбаясь. Пальцы его принялись искусно постукивать по нему, а тем временем оркестр заиграл. Зубайда же запела, обращая глаза к внимательно взиравшей на неё публике:

На душе моей вина.

Друг мой бросил меня.

Ахмад ощущал какое-то странное состояние: дыхание певицы мимолётом настигало его и соединялось с винными парами, что выходили из его макушки глоток за глотком. И очень скоро из сознания его совсем исчезли голоса и Аль-Хамули, и Усмана, и Аль-Манилави. В тот момент он испытывал настоящее счастье и был доволен тем, что есть. Потом до него донёсся её голос, затронувший струны его сердца и воспламенивший бодрость духа. И тут он заиграл на бубне, да так, что игра его оказалась непревзойдённой даже для самых маститых музыкантов. И едва певица допела последние слова: «Отпустите же меня, чтобы сладко меня он целовал», как он достиг упоения от вина и восторга, вдохновлённый и снедаемый желанием; к нему присоединялись и даже стали опережать его товарищи. Они начали плясать, как только вино ударило им в голову, распаляясь от страсти. Певица же оставила их в этом бушующем стремительном водовороте, в котором они казались зашедшимися от пляса могучими деревьями.

Медленно праздник подошёл к концу, и Зубайда стала повторять ту же вступительную песню, которой открыла выступление: «На душе моей вина», навевавшую покой и прощальное настроение. Тут уже не было мелодий о том, как любимый исчезает за горизонтом, улетая на самолёте. Но всё равно, под конец выступление было встречено бурей оваций и аплодисментов, а потом зал объяла тишина, говорившая о том, что все гости утихомирились: их сморили сильная усталость и переживания. Несколько минут прошло в покое, прерываемом только отдельным кашлем, чирканьем спички или каким-нибудь незначительным словом, что не заслуживало ответа.

По всему было видно, что гости «соблаговолили отдыхать». Во взгляде некоторых светилось желание сорвать с себя одежду, которую они расстегнули в порыве веселья; они сняли и повесили её на кресла. Другие же, что притаили дыхание, наслаждаясь вечеринкой, отказывались покидать дом, пока не выпьют до последней капли всё вино. Один закричал:

- Мы не уйдём, пока не подведём невесту – султаншу Зубайду, к жениху – господину Ахмаду, чтобы они спели вместе!

Это предложение удостоилось похвалы и одобрения, так что сами Ахмад и певица зашлись невероятным смехом, но об этом узнали лишь несколько друзей, что окружали их. Они заставили их обоих подняться и сделали знак оркестру начинать играть какую-нибудь весёлую мелодию.

Оба встали рядом друг с другом: он – словно верблюд, готовый нести на себе поклажу, а она – как паланкин; два гиганта, умиротворяющие всех своей красотой. Затем она кокетливо подхватила его под мышку и сделала знак толпе расступиться. Музыкантша, что играла на бубне, ударила по нему, и тут оркестр, а заодно и все гости начали по второму кругу исполнять свадебную мелодию «Взгляни очами своими, красавчик», а «жених» с «невестой» размеренным шагом горделиво прошли мимо них к оркестру. При виде такого веселья Зануба не удержалась и провела по струнам лютни, издав пронзительный радостный крик, и если бы он принял реальный облик, то выглядел бы как длинный, извивающийся язычок пламени, что рассекает пространство, словно метеор. Друзья же соревновались между собой, подряд осыпая их поздравлениями:

- Желаем счастья и детей!

- Праведного потомства, плясуний да певуний!

Кто-то предупредительно воскликнул:

- Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня!

Оркестр продолжал исполнять песню, а друзья помахали руками в знак прощания, пока певица и Ахмад не скрылись за дверьми, ведущей внутрь дома.

17

Ахмад сидел за своим рабочим столом в лавке, когда туда неожиданно вошёл Ясин. Этот визит был даже не просто неожиданным, прежде всего, он был непривычным, так как было совершенно неестественно, что сын, который по мере сил своих старается избегать отца дома, заходит к нему в лавку. Он казался каким-то рассеянным, в глазах был задумчивый взгляд... Ясин подошёл к отцу, ограничившись малым приветствием – автоматически поднеся руку к голове, даже не соблюдая правила послушания и особого этикета, которые обычно соблюдал в таких случаях, словно позабыв самого себя. Затем с сильным волнением, заметным по ноткам в его голосе, сказал:

- Здравствуйте, отец. Я пришёл сообщить вам одну важную вещь...

Отец вопросительно поднял глаза, охваченный волнением. Чтобы скрыть своё волнение, он обратился к силе воли, и наконец спокойно произнёс:

- Надеюсь, хорошую...!

Джамиль Аль-Хамзави принёс гостю стул, приветствуя его, и тот сел, повинуясь приказу отца, пододвинув его поближе к отцовскому столу. Немного нерешительно, он повернулся к нему, тяжело вздохнул, и вдруг, словно возмутившись своей нерешительности, дрожащим голосом коротко отрезал:

- Дело в том, что моя мать намерена выйти замуж...!

И хотя Ахмад уже готов был услышать нечто дурное, однако фантазия его даже в самых пессимистических случаях не могла зайти настолько далеко: в тот самый дальний уголок прошлого. А потому эта новость внезапно захватила его с такой же неожиданностью, что и подстреленная охотником дичь. Он мгновенно нахмурился, как делал это всякий раз, когда в памяти его вновь появлялись воспоминания о первой его жене, и сначала недовольство, а потом тревога завладели им. Тревожился он за то, что эта новость затронет непосредственно репутацию его сына. Подобно тем вопрошающим, что задают какой-то вопрос не ради того, чтобы выяснить что-то новое для себя, а чтобы найти путь к спасению, когда уже совсем отчаялись, либо дать себе отсрочку, чтобы всё обдумать и совладать с нервами, он спросил:

- А кто тебе это сообщил?

- Шейх Хамди, её родственник. Он посетил меня сегодня, когда я был в школе Ан-Нахасин, и сообщил мне эту новость, подтвердив, что свадьба состоится в течение месяца...

Эта новость была правдивой, не приходилось в том сомневаться. К тому же такое происходило уже не впервые в её жизни, и будет не в последний раз, если она сделает прошлое мерилом для будущего. Но какое же ужасное преступление совершил этот юноша, чтобы нести такое суровое наказание, и снова испытывать страдания?!.. Мужчина понял, что испытывает к сыну жалость и симпатию: ему было нелегко показывать своё бессилие, как это обычно делают другие, когда на них сваливаются беды, и он спросил себя, а в каком состоянии оказался бы сам, если бы у него была такая мать?!.. Грудь его сжалась от боли, а жалость и нежность к сыну лишь усилились вдвойне. Его побуждало спросить, а что же это за ожидаемая свадьба такая? Но он не поддался этому желанию, то ли от того, что жалел сына и не хотел усиливать его и без того глубокие страдания, то ли от того, что запретил себе это делать, как только обнаружил в себе любопытство, что было неуместным в этой реальной драме с участием женщины, что когда-то была его собственной женой. Однако Ясин в волнении, будто отвечая на его вопрос по собственному побуждению, сказал:

- И за кого же она выходит замуж!...За некого Йакуба, владельца пекарни в Даррасе ... тридцати лет!

Он ещё сильнее разволновался; голос его задрожал, и последнюю фразу он уже произнёс так, как будто выплюнул щепку изо рта. Чувства его передались и отцу – так же тошно и отвратительно стало у того на душе. Напустив на себя таинственность, он несколько раз произнёс:

- Тридцати лет... Какой позор... Это же настоящий разврат, только под прикрытием женитьбы...

Ахмад рассердился, как и его сын. Сейчас он был зол, впрочем, он так делал всякий раз, когда ему сообщали о её непристойном поведении, и вновь ощутил свою ответственность за эту женщину, что когда-то очень давно была его женой. Ему было тяжело – пусть даже столько времени прошло – из-за того, что она освободилась от его надзора и перестала быть покорной уставленному им порядку!.. Он вспомнил то недолгое время, когда они жили вместе, а также свою горячность, что так угнетала его. Может быть, его воображение чересчур нагнетало краски, однако мужчина, обладающий подобной самонадеянностью, вправе видеть в простом нежелании женщины подчиняться его воле непростительное преступление и собственное поражение. Да и потом – она была, а может, и поныне ещё остаётся всё такой же привлекательной, женственной красавицей. Он блаженствовал несколько месяцев, живя с ней, пока не появилось у неё нечто, похожее на сопротивление его воле, которую он стремился навязать всем членам своего семейства. Она предпочла наслаждаться свободой, пусть даже в той мере, какую давало ей посещение отца время от времени. Муж сердился и пытался ей помешать в этом, сначала кричал на неё, а под конец начал сильно избивать, и эта избалованная женщина убежала к своим родителям! Гнев ослепил и без того надменного мужчину, и он стал думать, что самое лучшее средство держать её в узде и вернуть ей рассудок – дать ей временный развод. Естественно, что он очень сильно был привязан к ней, однако дал ей развод, и даже притворился, что игнорирует её. Так проходили дни, потом недели, а он всё ждал и надеялся на то, что от её родни придёт какой-нибудь ходатай и принесёт ему добрую весточку, но никто так и не пришёл к нему, и его гордость была растоптана, и тогда он сам отправил человека, чтобы тот прозондировал почву в качестве подготовки к примирению. Однако посланник вернулся и принёс известие о том, что они готовы снова открыть ему объятия, но с тем условием, что он не станет ни быть её, ни удерживать в доме, словно в тюрьме!.. Он-то ожидал её согласия без всяких оговорок и условий. Гнев его вспыхнул с лютой силой, и он поклялся себе, что отныне их больше не будут связывать узы брака. Так их пути разошлись. И так же он обрёк Ясина родиться вдали от себя, в доме матери, и встретить там же удары судьбы, всяческие унижения и страдания...

И хотя женщина выходила ещё ни раз замуж, и хотя её браки – по мнению сына – были падением, этот новый, ожидаемый брак казался ещё более отвратительным, чем все предыдущие, ибо причинял намного больше страданий и слёз, ведь с одной стороны, ей уже было сорок, а с другой стороны потому, что Ясин стал взрослым юношей, который осознавал свои способности, и мог, если бы захотел, сам защищать свою попранную и униженную честь. Он отступил от прежней позиции, которую соблюдал потому, что был ещё слишком мал: когда до него доходили волнительные вести о его матери, он удивлялся, тревожился и даже плакал. Теперь же он казался мужчиной, ответственным за себя, и потому ему не подобало встречать беду со связанными руками. Такая мысль закралась в голову Ахмада: он в тревоге догадывался обо всей серьёзности положения, однако решил всё же представить его не в столь мрачных красках, насколько это позволяла ему хитрость, чтобы поместить старшего сына как можно дальше от забот. Он пожал своими широкими плечами, словно всем своим видом изображая, что ему всё равно, и сказал:

- Разве мы не договаривались, что будем считать, что её нет и никогда не было в нашей жизни?!

Ясин грустно, с каким-то отчаянием в голосе произнёс:

- Но она же существует, отец!... И какова бы ни была наша договорённость, она по-прежнему останется моей матерью, неважно, в моих ли глазах, или в глазах всех... Это неизбежно.

Юноша глубоко вздохнул и пристально посмотрел на отца своими прекрасными чёрными глазами, которые достались ему от матери, в которых был настоящий крик о помощи: «Ты, отец, такой сильный и могущественный, так протяни же мне руку!» Волнение отца достигло предела, однако он продолжал делать вид, что на душе у него всё спокойно, и промолвил:

- Я не отрицаю, что это причиняет тебе страдания. Я лишь призываю тебя не преувеличивать. Мне бы хотелось предостеречь тебя, чтобы ты не злился на неё. Но только немногим умам дано понять это без труда. Спокойно спроси себя, какое тебе дело до её брака?... Женщина выходит замуж, как и все. Каждый день, каждый час кто-нибудь выходит замуж. Она не их тех, которые станут отчитываться о своих замужествах, вроде тех, что были раньше. Может быть, она достойна признательности за это. Как ты однажды сказал, ты не успокоишься до тех пор, пока не перестанешь думать о ней так, как будто её нет и никогда не было. Положись на Аллаха и дай себе покой, какими бы тяжкими ни были все эти сплетни да пересуды для тебя. Ведь брак – это законная связь, честная...

Ахмад проговорил всё это только на словах, однако в душе, в силу свойственной ему крайней ревности, противился всеми фибрами в том, что было связано с честью семьи. Он говорил с пылом, вытекающим из привычного для себя такта, словно подтверждая правдивость своих слов и решений – мудрых посланцев добра, способных разрешить конфликты между людьми. И хотя его слова и не пропали зря, – было невозможно, чтобы они просто влетали в одно ухо и вылетали из другого у любого из его сыновей, – однако гнев юноши был слишком глубок, чтобы просто взять да испариться, сделай тот один глубокий вздох. То был словно холодный стакан, в который наливают кипяток из чайника. Он тут же ответил отцу:

- Да, отец, это законная связь, но иногда выглядит так, как будто выходит далеко за пределы всякого закона. Я задаюсь вопросом, что толкает того мужчину взять её в жёны?!

Несмотря на всё серьёзность ситуации, Ахмад про себя заметил с неким сарказмом: «Ты бы лучше спросил её, что её толкает на это?!», но прежде чем успел дать ответ сыну, тот продолжил:

- Это похоть её... ни что иное!

- Или же это его искреннее желание на ней жениться!

Но ярость юноши только разбушевалась ещё больше, и он закричал, одновременно от бешенства и от боли:

- Нет, одна лишь похоть!..

Несмотря на всю остроту момента, от Ахмада не скрылось, с каким пылом это было сказано. Ему было нелегко догадаться, что происходит с сыном, и отчего он такой грустный, и потому он вновь повторил то, что уже говорил. Но когда это не возымело никакого действия, он довольно спокойно произнёс:

- То, что толкает его жениться на женщине старше его на десять лет, это желание заполучить её деньги и имение...

Ахмад обнаружил, что смена темы спора пошла на пользу: это не ускользнуло от его острого ума. Он не давал юноше сосредоточиться на своих мыслях о весьма чувствительных вопросах и воскресить страдания, чтобы не заострять его внимание на том, что же побуждает его мать выходить замуж, и на том, что побуждает того человека на ней жениться. При всём том от него не скрылась обоснованность, что присутствовала в точке зрения сына, и касалась вопросов брака. Он тут же поспешил согласиться с ним и разделить его опасения. Да, Ханийя – мать Ясина – обладала неплохим состоянием, её богатство – поместье – досталось ей благодаря её опыту в браке и на любовном фронте. И хотя она была по-прежнему молода и хороша собой, очаровательна и властна, он побаивался её, но не опасался за неё. Теперь же было маловероятно, что она удержит себя, не говоря уже об остальных, а значит, её богатство должно было порастратиться в любовных битвах, которые больше не были её целью. Это был грех, да ещё какой, если Ясин выйдет из всей этой адской трагедии с уязвлённым достоинством и пустыми руками. Ахмад, обращаясь к сыну так, словно он вёл беседу сам с собой, сказал:

- Я думаю, что ты вправе, сынок, так говорить – женщина в её возрасте – это трофей. Ей надлежит вызывать искушение у страждущих. Но что мы можем сделать?.. Искать на ощупь путь к тому человеку, чтобы заставить его отказаться от этой авантюры?! Все нападки на него с угрозами и обещаниями это не те методы, которые подходят нашему воспитанию, да мы и не знакомы с ним. Но и умолять его просьбами и смирением – это непереносимое унижение для нашего достоинства... Нам остаётся иметь дело только с ней!.. Я в курсе о твоём разрыве с ней, который был и по-прежнему остаётся заслуженным. Но по правде говоря, я не доволен тем, что ваши отношения прервались, и если бы не появились вновь неизбежные причины для её оправдания, то было бы обязательно это сделать в силу повелений свыше. И как бы ни было тебе тяжело вернуться к ней, это же возвращение к матери. И кто знает, может быть, твоё внезапное появление на её горизонте вернёт ей хоть какой-то здравый смысл...

Ясин, стоявший перед отцом, выглядел как человек, что стоит перед гипнотизёром в момент, предшествующий гипнозу: растерянный, молчаливый, и вид его свидетельствовал о том воздействии, что произвёл на него отец. Хотя, может быть, он указывал на то, что такое предложение ничуть его не изумило, и он мог вытерпеть ту мысль, что уже вертелась у него в голове до прихода сюда. Однако, он промолвил:

- А нет ли более удачного решения?

Отец решительно и ясно ответил:

- Я считаю, что это самое удачное из всех решений...

Ясин, так, словно разговаривал сам с собой, сказал:

- Но как мне вернуться к ней?!.. Как мне вернуться в прошлое, от которого я сбежал, и выкинул целый кусок из своей жизни?!... Нет у меня матери,... нет у меня матери ...

Однако, несмотря на всю очевидность этих слов, Ахмад почувствовал, что ему удалось всё же внушить своё мнение сыну. Он тактично сказал:

- Это правда. Но я не считаю, что твоё внезапное появление у неё после столь долгого отсутствия пройдёт бесследно. Если она увидит тебя перед собой, повзрослевшего и возмужавшего, то может быть, это расшевелит в ней материнские чувства и она испугается того, что, возможно, причинит вред твоей чести, и даже откажется от этого дела... Кто знает?!

Ясин склонил голову, погрузившись в свои мысли и не обращая внимания на всё то, что говорило об отчаяния и тягости у него на душе. Он весь трясся от страха перед возможным скандалом. Видимо, это было самое ужасное огорчение для него. А вот страх потерять состояние, которое он надеялся когда-нибудь от неё унаследовать, сюда не примешивался. Что же он мог сделать?... Какое бы мнение он ни сменил, всё равно не найдётся лучшего решения, кроме того, что придерживался его отец. Но ведь мнение, изложенное отцом, затмило его собственное. Это было потрясением для его достоинства и освобождением от многих тревог. «Пусть так и будет», сказал он про себя и, повернувшись к отцу, произнёс:

- Как хотите, отец...

18

Когда Ясин подошёл к кварталу Гамалийя, грудь его сжалась так, что он ощутил, как задыхается. Он не был здесь одиннадцать лет. Да, одиннадцать лет утекло с тех пор. Он ни разу не испытывал позывов сердца заглянуть сюда. Или же воспоминания об этом месте были для него не дорогими, а скорее мрачными, сжимавшими его сердце, словно венец, сотканный из кошмарных узоров. На самом деле, он бы и не покинул этот дом, просто ему предоставился шанс, и он сломя голову убежал отсюда. А потом его охватил отчаянный гнев, и он старался изо всех избегать это место. Позже он уже не считал, что побег отсюда был самоцелью или желанием перебраться в какой-нибудь другой квартал. Это был всё тот же квартал, что и в годы его детства и юношества, он нисколько не изменился: был всё таким же узким, и одна ручная тележка могла преградить дорогу, если бы подвернулась ему на пути.

Вот и те же самые дома, машрабийи которых почти соприкасаются, и маленькие лавочки, что тесно примыкают друг к другу, с доносящимся изнутри гулом и жужжанием, словно из ульев, и глинистая земля с ямами, переполненными грязью, а по сторонам мальчишки шлёпали по этой грязи и выбивали следы босых ног на ней. Поток прохожих не прекращался. А ещё были лавка с жареными закусками дядюшки Хасана и кухня дядюшки Сулеймана – всё это так и осталось без малейших изменений с тех пор.

На губах его почти заиграла улыбка ностальгии по детству – она уже была готова широко раскрыть его уста, если бы не горечь прошлого и беды настоящего...

Перед глазами его предстал переулок Каср аш-Шаук, и сердце его забилось настолько громко, что от этого пульса у него аж уши заложило. И тут откуда-то справа, с верхней улочки, мелькнула корзина с апельсинами и яблоками, поставленная прямо на тротуар, перед фруктовой лавкой. Он стал кусать губы от стыда. То было прошлое, запятнанное позором, и он старался зарыть поглубже голову в песок из-за смущения, и постоянно жаловался на боль и стыд. Но он был на одной чаше весов, а та лавка – на другой, и она перевешивала, ибо была живым символом прошлого. В её владельце, корзинах с фруктами, его воспоминаниях – во всём были перемешаны некие хвастливые срам и боль, кричавшие о его поражении. Если прошлое состояло для него из событий, и те воспоминания по природе своей служили забвению, и эта вот лавка была живым свидетелем, воплощавшим собой все его колебания и обнаруживавшим всё то, что было забыто. По мере приближения к этой улочке шаг за шагом он всё больше отступал от своего настоящего, и нарочно тратил время. Он словно увидел в лавке того самого мальчишку, что глядел на её владельца со словами: «Мама просит вас прийти сегодня вечером», или видел, как тот возвращается домой с кульком фруктов под мышкой и улыбаясь во весь рот, или как он по пути привлекает внимание матери к тому человеку, а она тащит его за руку в сторону от лавки, чтобы он не поймал их взглядом. Или как он ревёт навзрыд, увидя жестокое насилие того над его матерью. Каждый раз, когда ему на ум приходила та сцена – в свете уже собственного, теперешнего опыта, память о том отвратительном зрелище возвращалась, и картины начинали преследовать его, а он усиленно старался убежать от них. Но всякий раз, когда ему удавалось увернуться от одной из них, другая сжимала его словно в тисках. То была душа. Но он продолжал идти к своей цели, хоть и находился в ужаснейшем настроении.

«Как бы мне свернуть в этот переулок, если в самом начале его – та самая лавка... и тот самый человек? Интересно, он всё такой же?... Нет, я не заверну в ту сторону. Какая коварная сила может соблазнить меня туда заглянуть? Да и узнает ли он меня, если я посмотрю на него?.. Если по его взгляду я пойму, что узнал, то я убью его. Но как он может меня узнать?!.. Ни он, ни кто-либо другой из жителей квартала не узнает меня. Прошло уже одиннадцать лет. Я покинул его мальчишкой, а возвращаюсь этаким быком. С двумя рогами!.. Да и потом, разве не хватит у нас сил раздавить вредных насекомых, что по-прежнему нас жалят?...»

Он быстро направился к переулку, представляя себе его обителей, которые пытливо рассматривают его и спрашивают друг у друга: «Где и когда мы уже видели это лицо?» Он пошёл по дороге, что круто поднималась вверх, собирая вся свою решительность и отряхивая с лица и головы трепетавшую в воздухе пыль, приободряя в себе решимость. Он внимательно разглядывал предметы вокруг и говорил себе: «Тебе легко идти по этой трудной дороге, ведь в детстве ты столько раз радостно носился по ней на своей доске!» Он снова спросил себя, когда показались стены родного дома:

- Куда это я иду?!... К матери!... Как странно. Мне не верится. Как я встречу её, и как она меня встретит?... Как бы я хотел, чтобы..., – и он свернул направо, на узкую улочку, а оттуда направился затем к первой же двери по левую сторону. Вот он – тот старый дом, без малейшего сомнения.

Он пересёк дорогу, ведущую к дому, как делал это не раз, когда был маленьким, без колебаний и без вопросов, будто покинул его совсем недавно, и смело открыл дверь, правда, с каким-то непривычным волнением, и поднялся по лестнице, ступая медленно и тяжело. Несмотря на тревогу, он внимательно рассматривал дом, сравнивая его с тем образом, что хранил в своей памяти, и обнаружил, что лестница стала несколько теснее, чем раньше. Она обветшала в некоторых местах, отдельные мелкие детали с тех сторон, что выходили на лестничную клетку, отвалились. Воспоминания очень скоро набросили тень на настоящее. Он быстро преодолел все этажи, которые сдавали внаём, и очутился на самом последнем. Остановившись на несколько мгновений, подслушивал под дверью. Сердце его трепетало от волнения, затем он встряхнул плечами, будто не обращая внимания, и постучал в дверь.

Через минуту или около того дверь открыла служанка среднего возраста, и как только различила перед собой незнакомого мужчину, сразу же скрылась за дверью и вежливо спросила, кто ему нужен. Этот вопрос внезапно подействовал ему на нервы, и без всякой уважительной причины он счёл служанку невеждой, а потому, уверенно ступая, он прошёл прямиком в дом и направился в гостиную, при этом повелительным тоном произнёс:

- Скажи своей госпоже, что пришёл Ясин.

«Интересно, что подумает обо мне эта прислуга?», он обернулся ей вслед и увидел, как она быстрыми шагами направилась внутрь дома. Значит, его властный тон побудил её послушаться его, или же... Он прикусил губы, и стал вглядываться в глубь комнаты. Эта была комната для гостей, как он неосознанно и предположил. Но память его сохранила каждый угол дома, без всяких примет. Если бы он находился в других обстоятельствах, то воскресил бы в своих воспоминаниях баню, куда обычно уходил плакать, или машрабийю, из отверстий которой смотрел на свадебные процессии каждый вечер. Интересно, а сегодня там та же мебель, что была тогда, в том далёком прошлом?

Из всех старинных предметов интерьера он сохранил воспоминания только о длинном зеркале в золочёной рамке; по углам его расположились искусственные розочки разных цветов. Он сосредоточил взгляд на двух углах его, где стояли канделябры, с которых свешивались хрустальные капли-полумесяцы. Пока же он увлечённо разглядывал комнату, наполненную странной обстановкой, к которой – он помнил это – был привязан, даже если и не видел столько времени. Но тут не было необходимости задаваться вопросом – сегодня была уже не та мебель, что тогда, и не только из-за своей новизны, а скорее, потому, что в комнате женщины, что часто разводится и снова выходит замуж, мебель должна меняться или обновляться, – так, его отца сменил продавец угля, а того – паша.

Злоба охватила Ясина, и он понял, что не просто постучал в дверь своего старого дома, а ещё и вскрыл гнойную рану и погрузился в самую гущу гноя. Момент ожидания не продлился долго, скорее, даже меньше, чем он предполагал; и до ушей его долетел звук стремительных шагов, и голос, звонкий, как колокольчик, говоривший сам с собой в сомнении. Только вот слов было не различить. И вслед за этми он почувствовал её, хоть всё ещё и стоял спиной к двери. Треснула закрытая створка двери под напором её плеча и, едва переведя дух, она воскликнула:

- Ясин!... Сын мой!... Не верю глазам своим!.. Боже мой!... Стал совсем мужчиной!...

Кровь прилила к её полному лицу. Он в смущении повернулся к ней, не зная, как встретить её. Он не ведал о том, какой будет их встреча, однако женщина сама освободила его от необходимости всё заранее готовить: она поспешила к нему и заключила его в объятия, с какой-то нервной силой прижав к себе. Она начала целовать его в грудь – единственное место его рослого тела, куда могли достать её губы, а потом интонации её захлебнулись, а глаза оросились слезами, и она покорно зарыла лицо у него на груди, пока дыхание её не восстановилось. Даже в тот момент он не сделал ни одного движения и не произнёс ни одного слова, и хоть чувствовал глубокую боль, сохранял неподвижность; то, чего он не мог вынести, было сильнее его. Но он не подал ни одного признака жизни: да и какая такая жизнь тут может быть? Он так и стоял, не двигаясь и не говоря ни слова, поражённый до предела. И хотя поначалу он ни о каких переживаниях и не ведал, будучи уверенным в себе, однако, несмотря на то, что она так тепло и ласково встретила его, он не обнаружил никакого желания броситься ей в объятия или расцеловать её. Может, он не мог побороть в себе те грустные воспоминания, вросшие в его душу, словно хронический недуг, преследовавший его с самого отрочества? И хотя теперь он решительно обратил всю свою волю на то, чтобы освободиться от груза прошлого и совладать с мыслями, то самое изгнанное им прошлое отразилось в его сердце мрачными руинами. Он отгонял его, словно заразную муху ото рта, и в этот страшный момент осознал гораздо больше, чем за всё то время, что прошло: грустная правда состояла в том, что его сердце по-прежнему кровоточило, хотя он и вырвал оттуда свою мать.

Женщина подняла голову и поглядела на него, призывая приблизиться к ней. И он не смог противиться этому и подставил ей лицо. Она расцеловала его в обе щёки и в лоб. И во время объятия глаза их встретились; он облобызал её лоб от волнения, смущения и стыда, но не из-за какого-то иного чувства. И тут услышал, как она бормочет:

- Она мне сказала: «Здесь Ясин!» Кто бы это мог быть? Да кто же ещё! У меня только один Ясин и есть – тот, который запретил себе появляться в моём доме и встречаться со мной. И что же произошло? И как я внемлю мольбе на том свете? Бегом примчалась, словно полоумная, ушам своим не веря, и вот он – ты, ты, и никто иной, слава Аллаху! Ты оставил меня, когда бы совсем ещё мальчонкой, и вернулся ко мне взрослым мужчиной. Как же меня съедала тоска по тебе, я ведь даже не знала, жив ли ты...

Она взяла его за руку и потащила на диван, а он пошёл вслед за нею, спрашивая себя, когда же уйдёт эта бурная волна столь горячего приветствия, что нахлынула на него. И тут путь к цели стал для него ясен. Он пристально посмотрел на неё. Во взгляде его светилось любопытство, смешанное с волнением и удивлением. Она вроде бы и не изменилась за эти годы, лишь увеличилась в объёмах, хотя он по-прежнему хранил в памяти, какой красивой была её фигура тогда. А вот лицо её так и осталось круглым, пшеничного цвета, и ещё чёрные глаза, подведённые сурьмой, что прежде были красивыми и блестящими. Он смотрел на неё и не был рад всем этим украшениям и косметике на её лице и шее, будто ожидал, что годы их разрыва потушат её давнюю любовь ко всяким побрякушкам, косметике и нарядам по поводу и без повода, даже тогда, когда она была одна.

Они сели рядом; она то нежно смотрела на его лицо, то мерила восхищённым взглядом его рост и комплекцию, и наконец дрожащим голосом произнесла:

- О боже, я с трудом верю глазам своим. Это сон. Неужели это Ясин?! Жизнь моя прошла зря. Сколько же я звала тебя, надеялась на тебя, посылала к тебе одного за другим посыльных с весточкой. Ну что ещё сказать?.. Ну-ка дай лучше я спрошу тебя: как так вышло, что твоё сердце настолько очерствело к твоей матери?.. Как мне перестать взывать к тебе?... Как же так, что твоё сердце оставалось глухим к зову моего опечаленного сердца?.. Ну как?... Как? Как же так, ты забыл, что у тебя есть здесь, в этой глуши, мать?

Он прислушался повнимательнее к её последней фразе – она прозвучала странно, словно взывала к иронии и одновременно к жалости. Это фраза будто выскользнула у неё от волнения. Да, ведь есть что-то или даже несколько этих «что-то». Он помнил и утром и вечером о том, что у него есть мать. Но что это «что-то»?

Он в недоумении поглядел на неё, не говоря ни слова. На мгновение их глаза встретились. Женщина опередила его слова:

- Почему ты ничего не говоришь?

Ясин вышел из состояния оцепенения, глубоко вздохнув, и сказал так, словно считал необходимым сказать именно эти слова:

- Я часто вспоминал тебя, но мои страдания были намного более ужасными, чем те, что ты могла бы перенести.

Но прежде чем закончились его слова, свет, что источали её глаза, потух. Зрачки её затуманились облаками разочарования, подгоняемых ветрами, что шли откуда-то глубоко, из самых недр горестного прошлого. Она была не в состоянии больше пристально смотреть ему в глаза, и опустила веки, грустно сказав:

- Я считала, что ты непричастен к прошлым бедам. Знает Аллах, не заслуживают они гнева твоего, что ты носил в себе все эти одиннадцать лет.

Он подивился её упрёкам, вызвавшим у него приступ ярости; в тайне он сам же осуждал свой внезапный гнев, и сердился на себя, но если бы не цель, с которой он сюда пришёл, то его вулкан извергся бы. Неужели она и впрямь имеет в виду то, о чём говорит?.. Неужели она настолько равнодушна к тому, чего натворила? Или считает, что ему ничего неизвестно?! Однако он стиснул зубы при помощи всей своей силы воли и произнёс:

- Так ты говоришь, что они не заслуживают моего гнева?.. Я считаю, что как раз заслуживают, и ещё как!

Она откинулась на спинку дивана, теряя силы, и кинула на него взгляд, полный не то упрёка, не то заискивания перед ним:

- В чём же позор для разведённой женщины, которая вновь выходит замуж?

Он почувствовал, как внутри него загорается словно пламя гнев, готовый вот-вот вспыхнуть в жилах, хотя внешне это проявлялось разве что по твёрдо сжатым губам. В то же время она продолжала говорить с той же наивностью, словно была убеждена в том, что её упрекнуть не в чем!... Она спрашивала, что ж такого позорного в том, что «женщина» выходит замуж после того, как получила развод.

Да, ничего плохого или позорного тут нет. Такая «женщина» вполне может выйти замуж снова после развода. Ну а если эта женщина – мать, то это уже другое дело. Какое замужество она имеет в виду?!.. Ну, брак, после него развод, потом ещё один брак, и ещё один развод, и снова брак и развод?... Самым ужасным был брак с тем «продавцом фруктов»!.. Напомнить ли о том?.. Неужели он даст ей такую пощёчину своими горестными воспоминаниями? И открыто ей заявит, что его больше не держат в неведении обо всём, как она полагает? Эти ревностные воспоминания заставили его на этот раз позабыть о сдержанности. В негодовании он произнёс:

- Брак и развод, брак и развод. Это же возмутительно, и не подобает тебе. Ты уже и так безжалостно растерзала все фибры моей души...

Она с отчаянной покорностью стиснула руки на груди и как-то жалостливо сказала:

- Это не что иное, как злой рок. Мне не везёт, вот и всё.

Он не дал ей договорить; мускулы на лице его сжались, и вовсю раздулись. С отвращением, словно собственные слова претили его душе, он промолвил:

- И не пытайся оправдываться. Это лишь прибавит мне боли. Будет лучше, если ты предашь забвению наши страдания, которые мы так и не смогли стереть.

Она против воли замолчала, а сердце её теснило от вихря воспоминаний, несмотря на радость встречи и пробуждаемых в душе надежд. Она говорила с волнением, будто сообщая ему о том, что таилось у неё в груди. Когда ей стало совсем невмоготу молчать, она посетовала:

- Не истязай ты меня, ты ведь у меня один-единственный.

Эти слова произвели на него какое-то странное действие, он словно впервые обнаружил это, хотя и находил в этом новый повод для гнева. Да, он и правда её единственный сын, и она тоже его единственная мать, но сколько же у неё мужчин!...

Он отвернулся от неё, чтобы не показывать выступившие на лице отвращение и гнев. Затем зажмурил глаза, убегая от отвратительных воспоминаний. И в этот момент услышал, как она с ласковой мольбой произнесла:

- Позволь мне верить, что моё нынешнее счастье есть на самом деле, что оно не иллюзия, и что ты пришёл ко мне, чтобы навсегда сбросить с сердца тяжкое бремя прошлого...

Он посмотрел на неё долгим сосредоточенным взглядом, в котором виднелся серьёзный ход мыслей. В тот момент не было ничего, что бы заставило его отказаться от собственной цели, даже если бы ему дали отсрочку. Слова, что он произнёс, свидетельствовали, что он вкладывает в них гораздо меньше смысла, чем хотел бы:

- Это зависит только от тебя. Если хочешь, то у тебя будет то, что ты любишь...

Тревога в её глазах указывала, что он внушил ей страх. Она сказала:

- Я всем сердцем хочу, чтобы ты любил меня. Я очень давно этого желаю. Сколько я стремилась к этому, а ты безжалостно отвергал меня.

Но он не слышал её, ибо был занят своей пламенной речью, возбуждавшей его ум:

- Ты делаешь всё, что тебе заблагорассудится, не оценивая последствий. Я же всегда был жертвой, которую ты воспринимаешь как плату за причинённое тебе ни за что, ни про что зло. Ты считала, что жизнь ведёт тебя к какому-то здравому смыслу. Я же дивлюсь лишь тому, что о тебя говорят: что ты снова хочешь выйти замуж!.. Что ещё за скандал такой, что повторяется через каждые несколько лет, и так до бесконечности?!..

Мать в глубоком отчаянии слушала его, казалось бы, с каким-то равнодушием, а затем скорбно сказала:

- И ты жертва, и я жертва. Оба мы жертвы того, что тебе внушает твоей отец и та женщина, что живёт у него на иждивении!..

Такой поворот беседы, казавшейся смешной, удивил его. Однако он не засмеялся, а лишь ещё сильнее разозлился и ответил:

- С чего бы отцу и его жене впутываться в такие дела?!.. Тебе не удастся увильнуть от твоих собственных поступков, перекладывая обвинение на невиновных.

Она жалобно воскликнула:

- Я никогда не видела более жестокого ребёнка, чем ты!.. Так-то ты разговариваешь со мной после одиннадцати лет разлуки!

Он махнул рукой в знак гневного протеста и злобно произнёс:

- Мать-грешница заслуживает жестокого сына.

- Я не грешница!.. Я не грешница!... А ты жестокосердный, такой же, как и твой отец.

Он подскочил, словно пружина, и заорал на неё:

- Ты опять про отца?!... Достаточно нам и того, что есть... Побойся Аллаха и откажись от новой скандальной затеи... Я хочу любой ценой помешать этому позору.

Под действием невиданной боли и отчаяния в голосе её прозвучал холод:

- А что за дело тебе до этого?

От изумления он вскрикнул:

- Как это: что за дело мне до позора моей матери?!

С грустью, к которой примешивалась лёгкая насмешка, она ответила:

-Ты вправе больше не считать меня своей матерью.

- Что ты имеешь в виду?

В отчаянии, проигнорировав его вопрос, она пробормотала:

- А разве ты не вычеркнул меня из своей жизни? Тебе не следует отныне звать меня и лезть в мои дела.

Он гневно закричал:

- Мне уже достаточно того, что было. Я не позволю тебе порочить мою репутацию снова!

Проглотив слюну, она сказала:

- Нет ничего, что бы испортило твою репутацию. Аллах свидетель.

Осуждающим тоном он спросил:

- Ты настаиваешь на этом браке?!

- Это дело уже решено, и брачный договор подписан, и я больше не могу никак этому помешать!

Ясин вскочил; тучное тело его словно одеревенело, а лицо побледнело. Он уставился на её потупленную голову вне себя от гнева, и заревел:

- Что за женщина ... преступница!..

Тут ему пришла идея нанести ей удар, сообщив то, что ему известно – ведь она считает, что он ни о чём не ведает, об одной мрачной истории из её биографии, а именно – том самом «продавце фруктов», чтобы тем самым застать её врасплох и сбросить ей на голову такой вот «снаряд». Этим он мог бы отомстить ей самой страшной местью. Глаза его сверкали какими-то страшными искрами, сыпавшимися из-под нахмуренного лба. Они собирались в морщинки как предупреждение об угрозе и затаённом внутри гневе. И вот он уже раскрыл рот, чтобы выпустить этот «снаряд», но язык его не пошевелился: он пристал к нёбу, будто его собственный ум предупреждал его не создавать неприятностей. Прошло несколько ужасных мгновений, словно краткое землетрясение, когда человек ощущает на себе дыхание смерти, а потом всё возвращается на круги своя. Он посмотрел на неё в упор, переполненный еле сдерживаемым гневом, и отступил без всякого сожаления. По лбу его струился холодный пот.

Этот момент пришёл ему на ум уже потом, вместе с воспоминаниями об этой их странной встрече. Он с огромным облегчением ретировался, хотя и был ужасно удивлён. Самым удивительным тогда было его чувство, что он ушёл из жалости к самому себе, а не к ней, и прикрывался не её, а своей честью, хотя и был в курсе всего!..

Он излил весь свой гнев, ударив одной рукой по другой со словами:

- Преступница!... Выйдет огромный скандал!... Посмеюсь же я над своей глупостью, когда буду вспоминать, что питал надежды на лучшее от этого визита!.. – И потом, уже издевательским тоном. – Удивительно, как это ты ещё жаждала после всего этого, чтобы я любил тебя?!

До ушей его донёсся её надломленный, грустный голос:

- Я тешила себя надеждой, что мы будем жить и любить, несмотря ни на что!...Твой внезапный визит даровал моему сердцу надежду, и мне показалось, что я могу отдать тебе своё имя, свою любовь... без всякого смущения.

Он попятился, будто убегая от её нежных речей, что смогли настолько его разгневать, и почувствовал, что задыхается от ярости и отчаяния, ибо теперь уже было бесполезно оставаться в этой отвратительной атмосфере. Уже поворачиваясь и направляясь к выходу, он произнёс:

- Я бы убил тебя, если бы мог...

Она опустила глаза и с невыразимой грустью промолвила:

- Если бы ты это сделал, то избавил бы меня от этой жизни...

Терпению его пришёл конец, и он бросил на неё последний взгляд, затенённый ненавистью, и покинул дом. Пол в комнате задрожал под тяжестью его шагов. Когда он уже вышел на дорогу и стал приходить в себя, то тут-то и вспомнил о том, что совсем забыл про историю с её поместьем и имуществом, и даже не обмолвился ни словом, как будто вовсе не эта тема была главной причиной его визита!

19

Амина распахнула дверь в комнату и, просунув лишь голову, с привычной ей мягкостью спросила:

- Не нужно ли вам чего-нибудь, мой маленький господин?

До неё донёсся голос Фахми:

- Заходи, мама, всего только пять минут, и я закончу...

Довольная, женщина вошла в комнату, произнося молитву, и увидела, что он стоит перед своим письменным столом. Лицо его было внимательным и серьёзным. Он взял её за руку и усадил на диван, стоявший вблизи двери, а затем сел сам и спросил её:

- Все заснули?

Женщина сразу поняла, что не с проста он попросил её помочь, и что за этим его вниманием и уединением что-то есть. Его внимательный настрой быстро передался ей, ибо она легко поддавалась внушению. В ответ она промолвила:

- Хадиджа и Аиша ушли в свои комнаты, как и каждую ночь. А от Камаля я только что вышла: он заснул у себя.

Этого момента Фахми ждал с тех пор, как уединился в комнате для учёбы в первые вечерние часы. До этого он не мог, однако, сосредоточиться по привычке на книге, что держал перед собой, и время от времени начинал следить за нитью разговоров, которые вели между собой мать и сёстры, в нетерпении, когда они уже закончат, или на Камале и маме, которые вместе заучивали слово за словом суру «Весть», пока, наконец, не воцарилась тишина, и мать не пришла проведать его и пожелать ему спокойной ночи. Вот тогда-то он и позвал её. Его напряжённое ожидание достигло своего предела. И хоть мать и выглядела как кроткая голубка, а он не испытывал в её присутствии ни сдержанности, ни страха, однако затруднялся ясно высказать ей своё желание. Его обуяло смущение, и долгое время он просто молчал, а потом веки его судорожно стали дёргаться, и он вымолвил:

- Мама, я позвал тебя по очень важному делу.

Женщина заинтересовалась ещё больше, пока в её чуткое сердце не прокрался страх или нечто подобное тому. Она сказала:

- Я внимательно слушаю тебя, сынок...

Он набрал побольше воздуха в лёгкие, чтобы расслабить напряжённые нервы, и произнёс:

- Что ты думаешь о том, чтобы..., я имею в виду, нельзя ли ...

Он замер, колеблясь, сменил тон на более мягкий, вновь заколебался и сконфузился:

- Мне некому поведать о тайне, что у меня есть, кроме тебя одной...

- Конечно, конечно, сын мой.

И тут он, набравшись храбрости, сказал:

- А что ты думаешь, если я предложу тебе посватать за меня Мариам, дочку нашего соседа, господина Мухаммада Ридвана?...

Поначалу Амина восприняла с изумлением его слова, и ответом ему была её улыбка, свидетельствующая о её смущении, превышавшим радость. Но затем страх, что сковывал её грудь, рассеялся. Она ждала от него объяснений, чего же именно он хочет, а потом широко улыбнулась. Эта улыбка, блиставшая на её губах, словно излучала чистейший восторг.

Она колебалась, не зная, что и сказать на это. А затем спросила:

- Ты и впрямь этого хочешь?... Я откровенно поведаю тебе, что я об этом думаю... поистине, тот день, когда я пойду сватать для тебя девушку из порядочного семейства, будет самым счастливым в моей жизни...

Лицо юноши зарделось, и в знак признательности он ответил ей:

- Спасибо, мама.

С мягкой улыбкой она посмотрела на него и с надеждой в голосе сказала:

- До чего же счастливый день сегодня. Я столько хлопотала и столько терпела! Аллаху не стоит труда вознаградить меня за все мои старания и терпение таким долгожданным днём. Да что там, и многими другими днями, подобными сегодняшнему, чтобы глаза мои, наконец, успокоились, глядя на тебя и на твоих сестёр, Хадиджу и Аишу...

Глаза её мечтательно смотрели куда-то, словно паря в мире прекрасных грёз. И вдруг что-то внезапно разбудило её, и она в тревоге одёрнула голову, как кошка при виде собаки, и в страхе пробормотала:

- Но как же... твой отец?

На губах Фахми появилась злобная улыбка. Он сказал:

- А вот как раз из-за этого я и позвал тебя на совет...

Женщина немного призадумалась, а потом, словно говоря сама с собой, сказала:

- Не знаю, какую позицию он займёт к твоей просьбе. Твой отец странный человек. Он не такой, как все остальные люди. То, что для других обычное дело, для него – настоящее преступление...

Фахми нахмурился и сказал:

- Но тут же нет ничего, что могло бы вызвать у него гнев или протест.

- Это моё мнение...!

- Пока я не закончу учёбу и не найду работу, я отложу объявление о свадьбе...

- Конечно... Конечно...

- Тогда какое может быть возражение?!

Она посмотрела на него говорящим взглядом, словно говоря: «И кто же потребует отчёта с твоего отца, если ему вздумается пойти против логики?» Она-то знала лишь беспрекословное повиновение ему, прав ли он был, или ошибался, справедлив ли был, или нет. Она сказала:

- Я желаю, чтобы он благословил твою просьбу своим согласием...

Юноша с воодушевлением произнёс:

- Мой отец женился, когда был в моём возрасте. У меня нет такой цели. Однако я дождусь, когда не будет никаких возражений ни с одной стороны, и женитьба станет естественным делом...

- Да исполнит Господь наши просьбы...

Они надолго замолчали, лишь переглядываясь. Их сейчас объединяла лишь одна-единственная мысль. Очевидно, оба осознавали, что прекрасно друг друга понимают, и даже без труда читают мысли. Затем Фахми заговорил, высказывая то, что занимало их обоих:

- Нам осталось лишь подумать, кто же заговорит с ним на эту тему... !

Мать улыбнулась, и улыбка эта сняла с души волнение и тревогу; она поняла, что сын у неё смышлёный, и напоминает ей об обязанности, которую не сможет исполнить в одиночку, без её помощи. Она не стала возражать, ибо другого пути просто не было; приняла помимо своей воли, как поступала и во многих других случаях, прося Аллаха о благоприятном исходе дела, и мягко сказала:

- А кто же ещё, кроме меня, заговорит с ним?... Господь наш с нами...

- К сожалению... Если бы я мог сам заговорить с ним, то сделал бы это.

- Я поговорю с ним, и с Божьей помощью, он даст своё согласие. Мариам – красивая девушка, воспитанная, из порядочной семьи...

Она на миг умолкла, затем спросила, как будто ей впервые пришла в голову эта идея:

- А она разве не ровесница тебе или даже чуть старше?!

Фахми нетерпеливо ответил:

- Меня это совершенно не волнует!

Она с улыбкой сказала:

- Да благословит Аллаха. Господь наш с нами.

Затем, уже поднимаясь, произнесла:

- А теперь я попрошу Господа позаботиться о тебе. До завтра...

Она подошла и поцеловала его, затем вышла из комнаты и закрыла за собой дверь. Но сильно удивилась, когда увидела, что Камаль сидит на диване, склонившись над своей тетрадью, так что даже закричала на него:

- Кто это тебе позволил сюда приходить?

Мальчик,смущённо улыбаясь, встал и сказал:

- Я вспомнил, что забыл свою тетрадь по английскому, и вернулся сюда, чтобы забрать её, затем мне показалось, что нужно повторить все слова ещё разок.

Она снова повела его в спальню, и не отходила от него, пока он не устроился поудобнее под одеялом. Но он всё же не спал. Сон был бессилен побороть коварное бодрствование, что воскрешало его чувства. Он быстро вскочил с постели и прислушался, как мать поднимается по лестнице на верхний этаж, затем открыл дверь и ринулся в комнату сестёр. Дверь он не закрыл, позволив свету лампы, висевшей на потолке в зале, проникнуть и осветить утопавшую во мраке часть комнаты. Он бросился к постели сестры, шепча ей:

- Сестрица Хадиджа!

Девушка в изумлении уселась на постели, и он запрыгнул к ней, задыхаясь от волнения, будто не довольствуясь тем, что она его внимательно слушает, и желая поверить ей тайну, что унесла остатки его сна; он также протянул руку к Аише и подёргал её. Но та уже проснулась, уставилась на гостя и откинула одеяло, с любопытством подняла голову и спросила его:

- Что это привело тебя в такой час?

Он не обратил внимание на их протестующий тон, потому как был уверен, что одно-единственное его слово, указывающее на тайну, может всё поставить с ног на голову, и по этой-то причине сердце его колотилось от радости и ликования. Затем с воодушевлением, будто предостерегая их слушать внимательно его слова, сказал:

- У меня есть одна удивительная тайна...

Хадиджа спросила его:

- Ну и что это за тайна?!... Выкладывай, что там у тебя, показывай нам своё умение...

Он не мог больше утаивать свою тайну и выпалил:

- Мой брат Фахми хочет посватать Мариам...

В этот момент Аиша, в свою очередь, резким быстрым движением уселась на постели, словно это заявление выплеснули на её лицо как ушат холодной воды.

Три силуэта сидели близко друг к другу, образуя причудливую тень пирамиды, вырисовывающейся в приглушённом свете, что проникал в комнату и отображался на полу и на двери в виде параллельно покачивающихся сторон треугольника вслед за колебанием фитиля лампы сквозь открытую дверь. Дуновение ветерка, доносившееся из створок окна в гостиную, ласковым шёпотом раскрывало тайну. Хадиджа с интересом спросила:

- А как ты об этом узнал?

- Я встал с постели, чтобы забрать тетрадку по английскому, и около двери в комнату брата до меня донёсся его голос, когда он разговаривал с мамой, и я прижался к двери...

Затем он поведал им о том, что дошло до него из их разговора. Сёстры внимательно слушали его, затаив дыхание, пока он не закончил говорить. И тут Аиша спросила у своей сестры, будто для пущей уверенности:

- Ты в это веришь?

Хадиджа, глухим голосом, что словно доносился из телефона с другого конца далёкого города, сказала:

- А ты считаешь, что он всё это выдумал? – указывая при этом на Камаля, – такую длинную историю?

- Ты права. – И она засмеялась, чтобы успокоить своё острое любопытство. – Вымышленная история про смерть мальчика на улице – это одно, но тут уже нечто совсем иное.

Хадиджа, не обратив внимания на протесты Камаля при упоминании о нём, спросила:

- Интересно, и как же это приключилось?

Аиша со смехом ответила:

- А я разве тебе не говорила как-то раз, что я очень сомневаюсь в том, что Фахми каждый день лезет на крышу, чтобы полюбоваться плющом?!

- Уж плющ-то это самое последнее, что там могло обвиться вокруг него.

Аиша тихонько запела:

«Очи мои, не виню я вас, что любите вы»

Хадиджа прикрикнула на её:

- Тсс.. Сейчас не время для пения ... Мариам уже двадцать, а Фахми – только восемнадцать... Как мама на такое согласится?!

- Мама?... Наша мама – это кроткая голубка, которая не умеет отказывать. Но нужно проявить терпение: разве не правда, что Мариам – красивая и добрая?! И потом, наш дом – единственный в квартале, в котором пока не было свадьбы...

Хадиджа, впрочем, как и Аиша, любила Мариам, однако при всей любви она никогда не упускала возможности покритиковать того, кого любила. Вот и сейчас не смогла сдержаться и остановиться лишь на критике. Этот рассказ о свадьбе вызывал у неё скрытые опасения, и она поменялась в лице. Но тут же заняв позицию против своей подруги, отказываясь принимать её в качестве жены своего брата, она сказала:

- Ты в своём уме?... Мариам красива, но она и в подмётки не годится Фахми... Дурочка ты, он же студент, и придёт время, станет судьёй. Ты можешь представить, чтобы Мариам была женой такого высокопоставленного судьи?! Она по большей мере нам ровня, и даже в чём-то превосходит нас, однако ни одной из нас никогда не стать женой судьи!...

Аиша про себя спросила:

- А кто сказал, что судья лучше офицера полиции?! – Затем, как бы оправдываясь, сказала:

- А почему бы и нет?!

Но сестра продолжала говорить, не обращая внимания на её возражения:

- Фахми может взять себе в жёны девушку во сто раз красивее Мариам, и в то же время образованную, богатую, дочь какого-нибудь бека, или даже паши. Зачем ему торопиться со сватовством к Мариам?!... Она всего-то неграмотная болтунья, ты не знаешь её так, как знаю я...

Тут Аиша поняла, что Мариам в глазах Хадиджи приобрела всевозможные недостатки и пороки. Она не смогла сдержаться, особенно при слове «болтунья» – такое качество скорее было свойственно самой Хадидже, – и улыбнулась, скрывая недовольство. Остерегаясь вызвать волнение сестры, она примирительно сказала:

- Оставим это дело на усмотрение Аллаха...

Хадиджа уверенно ответила ей:

- Аллаха касаются небесные дела, а земные – отца, посмотрим, что он скажем завтра...

И уже обращаясь к Камалю, сказала:

- А тебе пора возвращаться в постель. Спокойной ночи.

Камаль пошёл в свою комнату, бормоча себе под нос:

- Остался один только Ясин. Ему я расскажу завтра...

20

Хадиджа и Аиша уселись на корточки друг напротив друга, вплотную к створкам закрытых дверей спальни родителей на верхнем этаже. Затаив дыхание и приложив уши к дверям, жадно и внимательно ловили они каждый звук. Был уже почти вечер, и отец, как всегда подремав, поднялся и делал омовение. По привычке он сел, и не торопясь, отхлёбывал кофе в ожидании азана на молитву перед тем, как вернуться в свою лавку. Сёстры ждали, когда мать посвятит отца в то дело, о которым им поведал Камаль, ибо для этой цели время было как раз самое подходящее. Из комнаты до них долетел звучный голос отца: он говорил об обычных делах по дому. Они нетерпеливо вслушивались, обмениваясь вопросительными взглядами, пока, наконец, не услышали, как мать тихим тоном и с преувеличенным почтением сказала ему:

- Господин мой, если позволите, я поговорю с вами об одном деле, касающемся Фахми.

Тут Аиша кивнула подбородком в сторону комнаты, как бы говоря: «Вот, наконец-то!», а Хадиджа начала представлять себе, каково сейчас матери, которая готовится к опасному разговору: сердце её бешено колотится, она кусает губы в сильнейшем страхе. И тут раздался голос отца, который спросил:

- Чего ему надо?

Наступила недолгая пауза, а может и долгая, если взглянуть со стороны на двух сестёр, что украдкой подсушивали под дверью; потом женщина мягко сказала:

- Господин мой, Фахми добрый юноша, и вы довольны его успехами, серьёзностью и воспитанностью. Да защитит его Аллах от дурного глаза. Но он сообщил мне о своей мечте, чтобы я поговорила с вами.

Тоном, по которому им показалось, что отец доволен, он спросил ещё раз:

- Что он хочет?... Скажи мне.

Девушки наклонили головы к самой двери, уставившись друг на друга, но не увидели ничего, зато услышали еле различимый голос матери:

- Мой господин ведь знает нашего доброго соседа, господина Мухаммада Ридвана?

- Конечно...

- Он достойный человек, как и вы, мой господин, у него благородное семейство. Соседи они хорошие...

- Да...

Поколебавшись немного, она продолжила:

- Господин мой, Фахми спрашивает, разрешите ли вы... посвататься к Мариам, дочери нашего доброго соседа, когда он достигнет брачного возраста?

И тут хозяин в гневе закричал:

- Посвататься?! ... Что ты такое говоришь, угодница?.. Этот мальчишка!... Ничего себя!...Повтори ка ещё раз, что ты сказала...

Дрожащим от волнения и ужаса голосом, который Хадиджа таким и представляла себе, женщина сказала:

- Он всего лишь спрашивает, это только вопрос, господин мой, а решать уже вам...

Извергаясь от гнева, он произнёс:

- Ни мне, ни ему ничего не известно о такой забаве. Я не знаю, кто же так испортил этого школьника, настолько, что он смеет требовать этакое..? Скорее всего, такая мать, как ты, так могла испортить детей. Если бы ты была настоящей матерью, то не осмелилась бы и заводить подобную бесстыдную болтовню...

Страх и безмолвие охватили обеих сестёр. Однако в дополнение к этому в сердце Хадиджы примешивалось также и облегчение. И тут они услышали, как мать покорно сказала:

- Господин мой, не обременяйте себя грузом гнева. Ведь всё это пустяки по сравнению с вашим гневом. Я совсем не собиралась обидеть вас. И сын мой вовсе не имел в виду это. Он просто выразил мне своё невинное желание, и рассчитывал на моё доброе намерение. Я подумала, что необходимо доложить об этом вам. Дело только на ваше усмотрение, и я сообщу ему о вашем мнении. Он будет таким же послушным вам, как и всегда был...

- Он послушается, волей-неволей. Но я хочу сказать, что ты как мать слаба, от такой добра не жди...

- Я ведь забочусь о них, как вы и поручили мне...

- Скажи-ка мне, что его навело на мысль о такой просьбе?

Девушки внимательно и тревожно навострили уши, и тут неожиданно услышали этот вопрос, которого совсем не ожидали. Ответа матери они не расслышали, но представили, как от страха и смущения она часто-часто моргает, и сердца их переполнились огромной жалостью к ней:

- Почему ты замолчала?... Скажи мне, он видел её?

- Совсем нет, господин мой. Мой сын и глаз-то не поднимает ни на нашу соседку, ни на кого другого...

- Тогда как он вдруг захотел к ней посвататься, не видя её?... Я и не думал, что мои сыновья украдкой подглядывают за соседскими женщинами!..

- Да не приведёт Аллах такого, господин мой... Ведь мой сын, если и идёт по дороге, не поворачивает ни налево, ни направо, да и дома он покидает свою комнату лишь изредка, по необходимости...

- Тогда что его подвигло попросить об этом?

- Господин мой, он, видимо, слышал, как его сёстры говорят о ней...

Тела обеих сестёр в этот момент содрогнулись. Они раскрыли рты от страха, услышав эти слова...

- А когда это его сёстры говорили о ней?... Пресвятой Аллах, мне что, нужно бросить свою лавку и свои дела, чтобы сидеть дома, стеречь его и защищать от разврата?!

Всхлипывающим голосом мать воскликнула:

- Дом ваш самый благородный из всех домов, клянусь Аллахом, господин мой. Не принимайте близко к сердце и не гневайтесь. Всё кончено, как будто и не было...

Но хозяин угрожающим тоном закричал:

- Скажи, наконец, ему, чтоб соблюдал приличия, да постыдился и не переходил границы дозволенного, и вообще лучше, если он будет заниматься своими уроками!..

Девушки услышали внутри комнаты какое-то движение, осторожно поднялись и отошли от двери подальше на цыпочках...

Амина сочла, что ей следует выйти из комнаты, и извинившись за то, что вызвала его гнев, решила больше не заходить, пока её не позовут. Наученная опытом, она знала, что если останется перед ним, то будет только мешать, а если постарается утихомирить его гнев ласковыми речами, это лишь усилит пламя. Хозяин дома остался один, и явные следы гнева, которые обычно он ощущал по своим глазам, коже лица, дёрганью рук и языка, улетучились. Но в глубине души гнев ещё оставался, как какой-то смутный осадок на дне котла.

Дома он гневался, очевидно, по самым тривиальным причинам: из-за несоответствия обстоятельств его планам в домашней политике. Но ещё его возбуждал также и свойственный ему пылкий темперамент, необузданный и не знающий тормозов, и его не могла укротить проницательность, которой он в совершенстве владел вне дома. А может быть, он давал таким образом себе отдых от многочисленных забот и волнений, что он терпел от людей, от самообладания, вынужденной терпимости, нежности, подчёркнутого уважения к другим и завоевания их расположения к себе любой ценой. Нередко так случалось, что ему становился очевидным тот факт, что он пасует перед собственным гневом без причины, но даже в таком состоянии он не сожалел о том, что настолько распоясался из-за убеждения в том, что вспышки его гнева по всяким пустякам способны предотвратить опасность. Таким образом, гнев заслуженно и по достоинству служил ему. Но в этот день он уже больше видел в ничтожной оплошности с Фахми, о которой ему сообщили, позорный каприз сына, которому не пристало находиться в голове у школьника-члена его семьи. Он не представлял себе, как это «чувства» могут незаметно проникать в сердца мальчиков этого дома, так ревниво стерегущего суровую непорочность и чистоту.

Затем наступило время послеполуденной молитвы, что давало отличный шанс потренировать свою душу. Молитву он завершил уже со спокойным сердцем и умиротворением. Он уселся на молитвенный коврик, поджав под себя ноги и распростёр ладони, прося Аллаха о благословении для него в его детях и имуществе, и призывая защитить сыновей от распутства и направить их на истинный путь. Когда он уже вышел из дома, то увидел на улице мрачную демонстрацию, целью которой было вызвать страх, никак не меньше. В лавке он встретил нескольких своих друзей и рассказал им о «сегодняшней шутке», однако он не любил заставать кого-то врасплох, и потому это выглядело скорее как пошлый анекдот. Друзья же сопроводили её смешными комментариями. Он не заставил себя ждать и тут же присоединился к их шутками. А потом они покинули его, а он продолжал безудержно хохотать... «Шутка», рассказанная в собственной лавке, казалась ему совсем не такой, какой она выглядела дома, у него в комнате. И он даже смог посмеяться над ней, и проявить интерес, так что сказал сам себе, довольно улыбаясь:

- Тот, кто похож на отца, не может быть несправедлив...