Из записок князя Николая Сергеевича Голицына
К этому рассказу о том, что я сам видел в этот день (здесь 14 декабря 1825 года), прибавлю то, что слышал от приятеля моего А. П. Башуцкого, тогда адъютанта графа Милорадовича, обо всём, что произошло с этим последним с той минуты, когда государь послал его на Сенатскую площадь, до самой смерти его 15-го декабря рано утром.
Когда Милорадович, сопровождаемый только одним Башуцким, пришел к конногвардейскому манежу, то увидел, что л.-гв. конный полк только что начал собираться! Солдаты, один за другим, выводили оседланных лошадей из казарм, но офицеров и командира полка, генерал-майора A. Ф. Орлова еще не было (удивительное дело! а кавалергардский полк, позже, прискакал из своих казарм у Таврического сада во весь опор, имея в голове полкового командира своего, полковника графа С. Ф. Апраксина!).
Милорадович изумился этой медленности, послал Башуцкого торопить полк, а сам стал нетерпеливо шагал взад и вперед вдоль стены манежа. Нетерпение его возрастало и наконец он, в негодовании, сказал Башуцкому по-французски: - Je ne veux de son regiment, donnez moi un cheval, j'irai seul! (я не хочу его, т. e. Орлова, дайте мне лошадь, я поеду один!).
Ему подали приготовленную тут лошадь Бахметева, адъютанта Орлова, и он, сев на нее, поехал на Сенатскую площадь, а Башуцкий пошел рядом с ним, с правой стороны. Стал перед передним фас-каре, он вынул свою шпагу и, показывая клинок ее солдатам, говорил с ними с необыкновенным одушевлением.
Башуцкий уверял меня, что стоя рядом с Милорадовичем, внимательно слушая каждое слово его и не спуская глаз с солдат, он не мог без умиления и даже слез слышать необыкновенно одушевленной, хотя простой и понятной солдатам речи Милорадовича, видел какое сильное влияние она производила на солдат и уже ожидал минуты, что они сложат оружие.
Вдруг, - продолжал Башуцкий, - мне послышалось, будто по другую, левую сторону Милорадовича что-то щелкнуло, и в ту же минуту Милорадович повалился с лошади направо. Я принял его на свое левое плечо, лошадь из-под него убежала, а ноги его упали на землю.
Видя, что никто из окружавшей нас толпы не трогался с места, чтобы пособить мне нести графа, я крикнул какому-то близ стоявшему человеку во фризовой шинели, чтобы он подобрал ноги раненого, между тем как туловищем граф лежал на моем левом плече, перевесив правую руку свою за мою спину.
Так понесли мы его мимо конногвардейских манежа и полка, уже собравшегося, но не садившегося еще на лошадей. Офицеры были тут, но Орлова еще не было, и никто не тронулся с места пособить нам! Вдруг я чувствую, что Милорадович правой рукой дернул меня за аксельбант и слабым голосом спросил:
- Куда несете меня?
- На квартиру генерала Орлова, - отвечал я.
- Я еще не умер, слушайтесь меня: не хочу я туда; в казармы несите, сударь, на солдатскую койку, на ней хочу я умереть.
Тогда я повернул направо, в ворота казарм, и мы понесли раненого по лестнице, под воротами, наверх, внесли в комнату квартиры ротмистра Игнатьева и положили на диван. Я послал тотчас в дом военного генерал-губернатора за людьми и вещами графа, и за врачами, а сам оставался безотлучно при нем.
Вскоре собрались люди его и врачи, и во главе последних доктор Арендт (Николай Федорович), совершавший с Милорадовичем походы 1812, 1813 и 1814 гг. Он и другие врачи долго и мучительно для раненого искали пулю, и наконец, извлекли ее. Милорадович потребовал, чтобы ее подали ему, осмотрел ее, перекрестился и сказал: - Слава Богу! Это не солдатская!
Тяжесть раны была так велика, что Милорадович страшно страдал, но ни разу не выразил своих страданий ни стоном, ни даже малейшим звуком голоса, а только в минуты самых жестоких болей так крепко кусал свою нижнюю губу, что из нее текла кровь, а правой своей рукой так крепко сжимал мою правую руку, что на ней долго потом оставались синие пятна.
Вскоре к раненому начали один за другим приходить все его боевые сподвижники и друзья, находившиеся в Петербурге. Особенно трогательно было посещение принца Евгения Вюртембергского, сердечно любившего и глубоко уважающего Милорадовича. Наступил уже вечер и положение Милорадовича становилось, чем далее, тем хуже и мучительнее.
Государь (Николай Павлович) часто присылал узнавать о положении графа и поздно вечером прислал ему собственноручное письмо, в котором писал, что "вследствие чрезвычайных обстоятельств этого дня никак не может лично навестить графа, но выразил ему свои чувства глубокого соболезнования и высокого уважения".
В полночь положение раненого стало еще хуже и мучительнее, а перед рассветом он стал отходить, и рано утром 15-го декабря скончался, еще накануне вечером, с глубоким благоговением исполнив долг христианский приобщением св. Таинств.
Я не присутствовал при отпевании и погребении тела Милорадовича, но видел перевезение его по Невскому проспекту и признаюсь, оно показалось мне как то очень скромным, может быть потому, что в память такого человека, я ожидал что-нибудь большего. В добавление к приведенному выше рассказу А. П. Башуцкого, приведу еще его рассказ о любопытном случае 14-го декабря, в казарме, в которой умирал Милорадович.
Как только Башуцкий со своим помощником во фризовой шинели внес Милорадовича в комнату и положил на диван, то отпустил "фризовую шинель" (помощника), а сам начал раздевать Милорадовича, снимая с него мундир с лентой и многочисленными орденами его, которые и сложил в той же комнате.
После того в нее входило и из нее выходило в течение дня много людей, конечно, не посторонних и чужих, но в конце концов ордена пропали! И так как они нигде и ни у кого не оказались, то вероятно были украдены! Но кем и как осталось неизвестным.
Нет сомненья, что в громадном стечении народа, на Сенатской и других площадях и улицах, в день 14-го декабря, находились на лицо все петербургские воры, для очищения, под шумок, чужих карманов, и может быть один из них и забрался, в суматохе, в комнату, где лежал Милорадович, и украл его ордена.
Так или иначе, но это факт любопытный.
После дневного любопытства моего настало вечернее: мне захотелось посмотреть, что делалось на площадях вечером, и я снова в поход туда. Из Гороховой я с трудом вышел на Адмиралтейскую площадь, и какое зрелище представилось пред очи!
Я увидал на всех трех площадях "стан русских воинов", с пылавшими кострами и оцепленными часовыми! Главная масса войск была расположена на Дворцовой площади и кругом Зимнего дворца, а прочие на Адмиралтейской и Сенатской.
Проникнуть за цепь часовых было невозможно, и я, полюбовавшись этой воинственной картиной, обратился вспять, и ни без труда, снова, как утром, совершил этот поход обратно, так как улицы все-таки были запружены народом. Но мое любопытство не унялось, и 15-го декабря к утру я снова отправился на Адмиралтейскую площадь и тут увидел уже иную картину: все войска уже расходились по своим казармам; на здании Сената уже были заглажены следы картечи, а на Сенатской площади следы крови, и, как говорили, было отслужено молебствие, какое с тех пор и совершалось тут же в день 14-го декабря, но вскоре было отменено.
Миновал этот "скорбный день", и понемногу все стало входить в обычную колею. А мы, чаявшие производства в офицеры и нежданно-негаданно лишенные его на целый месяц, ласкали себя надеждой, что вот-вот и мы будем возведены в великий чин прапорщика.