Каждый раз, когда я гримирую его, я вспоминаю, как это было раньше.
Белила, карандаши, кисточки — движения знакомые до судороги в пальцах. Тридцать пять лет прошло, а руки помнят. Только раньше я работала в гримёрной Малого театра среди запаха пудры и тяжёлых занавесей, а теперь — в комнате номер тринадцать дома престарелых актёров «Мельпомена», где пахнет лекарствами и увяданием.
— Сегодня что играем? — спрашивает Владимир и смотрит на меня голубыми, как весеннее небо, глазами. В них — туман. Плотный, как театральный дым.
Деменция... Мерзкое слово. Как будто демон поселился в голове и стирает память ластиком. Сначала — важные даты, потом — имена, а в конце — самого себя.
— Сегодня «Гамлет». Ты принц датский, — говорю ему, хотя на самом деле сегодня четверг, и никакого спектакля нет. Просто так ему спокойнее.
— А-а-а, — кивает он важно, расправляя плечи, как делал в молодости. — Тогда нужен чёрный цвет. Чёрный, понимаешь? Траур, тень отца и всё такое...
Я киваю и достаю чёрный карандаш для глаз. Он для женщин, конечно, но Володя не заметит. Для него это — костюмерная, я — гримёр, и он сейчас выйдет на сцену с монологом «Быть или не быть», который когда-то знал наизусть, а теперь не вспомнит и первой строчки.
— Помнишь, как я играл Гамлета в восемьдесят третьем? — спрашивает он, пока я аккуратно подвожу ему глаза. — Зал рыдал! РЫДАЛ!
Его руки дрожат от волнения, и я мягко придерживаю одну из них.
— Помню, — вру я. Мы познакомились в восемьдесят шестом. Я не видела его триумфа. Впрочем, как и большинства других...
Иногда он называет меня Ларисой — имя его первой любви из института. Иногда — просто «девушка». А иногда... иногда кажется, что он вспоминает, кто я на самом деле, но в последний момент воспоминание ускользает, как рыба сквозь пальцы.
Сейчас он даже не спрашивает, как меня зовут. Я — функция. Человек с кистью, который делает его лицо для сцены.
...
Гостиничный номер Киры пахнет духами. Дорогими, французскими — теми, что я никогда не могла себе позволить. Она сидит в кресле, закинув ногу на ногу, и крутит в руках бокал с красным вином. В Лондоне она декоратор, оформляет дома богатых. Ирония — пошла по моим стопам, создаёт красоту для других.
— Я не понимаю, — её голос звучит устало. — Я прилетела сюда из-за звонка этого... дома престарелых. Они сказали, что ему хуже. И что его единственная родственница — я. А приезжаю и вижу...
Она не договаривает, делает глоток вина.
— Меня, — заканчиваю за неё. — Не родственницу. Бывшую жену. Женщину, которую он променял на Офелию.
— Марианну, — автоматически поправляет Кира.
— Да, Марианну, — я улыбаюсь и смотрю в окно. — Знаешь, когда стареешь, имена путаются. Даже если ты не болен деменцией.
Кира резко ставит бокал.
— Зачем ты это делаешь? — её голос режет тишину комнаты, как скальпель. Она приехала из Лондона вчера. Двадцать часов полёта, чтобы высказать мне всё, что накопилось за годы.
Я продолжаю смотреть на город из окна, не поворачиваясь. Мне легче так. Легче не видеть её глаза — такие похожие на мои, но с его выражением.
— Что именно? — мой голос спокоен, как гладь пруда перед грозой.
— ВСЁ ЭТО! — она обводит рукой комнату, словно мы сейчас в доме престарелых, а не в её номере. — Сидишь у постели человека, который тебя БРОСИЛ! Который забыл о нас обеих в тот же день, как встретил свою ненаглядную Марианну!
Марианна... Да, красивая была женщина. Моложе меня на пятнадцать лет, с каштановыми волосами и глазами как у олененка. Она играла Офелию в том «Гамлете», а я накладывала ей грим перед каждым выходом.
Ирония судьбы — я сама создавала лицо женщине, которая забрала моего мужа.
— Он болен, Кира, — просто отвечаю я.
— И что?! — она вскакивает с кресла, вино выплёскивается на ковёр. — Где эта его... — она запинается, подбирая цензурное слово, — актриска, когда у него деменция? Где все поклонницы, когда их великий Глебов забывает, как держать ложку?!
Я наконец поворачиваюсь к дочери. Она красивая — вся в него. Те же скулы, та же линия подбородка, тот же взгляд — пронзительный, с внутренним огнём. Только глаза мои — карие, глубокие.
— Они там же, где были мы для него — на втором плане, — говорю тихо.
Кира швыряет бокал в стену. Красные брызги на светлых обоях — как кровь. Так по-детски. В десять лет она так же швыряла чашки, когда отец не приходил на её дни рождения.
— Он бросил тебя! Забыл про меня! Почему, чёрт возьми, ты у кровати того, кто вас предал?!
Я подхожу к окну. Весна. Яблони в парке отеля цветут так бесстыдно ярко.
— Потому что никто другой его не вспомнит, — отвечаю тихо.
Она смотрит на меня долго-долго. Потом качает головой и выходит, хлопнув дверью. Как в детстве, когда я пыталась объяснить ей, почему папа не придёт на её спектакль.
Некоторые вещи не меняются.
...
Палата номер тринадцать похожа на театральную гримёрку — я принесла сюда старые афиши его спектаклей, расставила баночки с кремами на столике, повесила его любимый шарф на вешалку. Владимир не узнаёт большинство вещей, но иногда гладит шарф рукой и улыбается.
— А я ведь был кумиром, знаешь? — он смотрит в окно, пока я меняю ему рубашку. Тело худое, ребра выпирают, как планки забора. Я стараюсь не смотреть — больно видеть, как время стирает красоту. — Меня после «Гамлета» у служебного входа караулили девчонки. Записки совали в карманы!
— Знаю, — говорю я, застёгивая пуговицы.
*Знаю, потому что я была там. *
Я сидела среди тех девчонок. Только не записки совала, а работала осветителем в театре. Черный наряд, одна из многих теней за кулисами. Он не замечал меня тогда — в черной одежде, почти невидимую. Я стала видимой, только когда перешла в гримерный цех.
— А Офелия... помнишь Офелию? — его глаза загораются, как прожекторы.
— Марианну? — уточняю я.
— Да-да-да! Марианна! — Он задумывается, хмурит брови и морщит лоб, как делал всегда, когда пытался вспомнить сложный монолог. — А ты её знала?
Я улыбаюсь. По-настоящему, не для него.
— Да, Володя. Я делала ей грим.
Он кивает, но я вижу — не понимает. Мои слова для него — как песок в ладонях. Просыпаются, не задерживаясь.
— А ты знаешь, я ведь был женат! — вдруг произносит он гордо, словно это великое открытие. — На гримёрше!
Я замираю с расчёской в руке.
— Правда? — голос предательски дрожит.
— Да! — он смеётся, и на миг я вижу того Володю, в которого влюбилась сорок лет назад. — Представляешь? Я — народный артист! И гримёрша! Никто не верил, что мы вместе. Она была... как это? Не красавица. Но руки... — он смотрит на свои руки, словно видит чужие, — руки у неё были волшебные! Она могла сделать старика — молодым, злодея — красавцем.
Я продолжаю расчёсывать его редкие седые волосы, пытаясь скрыть дрожь в пальцах.
— И что с ней стало? С твоей гримёршей? — в горле стоит ком.
Он хмурится, что-то припоминая. Глаза бегают от окна к двери и обратно, словно ищут подсказку.
— Не знаю. Кажется, мы расстались. Я... я не помню. А ты не знаешь? — он смотрит на меня с таким детским доверием, что я давлюсь воздухом.
— Нет, Володя. Не знаю, — отвечаю и отворачиваюсь к окну, чтобы он не видел слёз.
...
— Как давно ты здесь сидишь? — Кира появляется в дверях палаты на следующий день. Я не ждала её так скоро.
— С утра, — отвечаю, не отрываясь от вязания. Шарф для Владимира — синий, как его глаза. Хотя вряд ли он заметит цвет.
— Я не об этом, — она садится на край кровати. Владимир спит после обеда, дыхание тяжёлое. — Как давно ты приходишь к нему? Месяц? Год?
Я медленно считаю петли. Раз-два-три...
— Три года.
— ЧТО?! — она вскакивает так резко, что Владимир вздрагивает во сне. — Три ГОДА?! И ты молчала?
Я прикладываю палец к губам.
— Тише. Он плохо спит.
— К чёрту! — шипит она, но голос всё же понижает. — Три года ты ходишь к человеку, из-за которого я в десять лет рыдала каждую ночь? Который разбил твоё сердце?
Я откладываю вязание.
— Он что, не имеет права на сочувствие, потому что когда-то любил другую?
— Он тебя ПРЕДАЛ!
— Он меня РАЗ-ЛЮ-БИЛ, — чётко произношу я каждый слог. — Это разные вещи, Кира. Одно дело бросить из-за другой женщины. Другое — перестать любить.
— А-а, теперь ты его ЗАЩИЩАЕШЬ?! — она чуть не плачет. Как тогда, в детстве. И мне хочется прижать её к себе, гладить по волосам, как раньше, сказать, что всё будет хорошо. Но она уже не ребёнок. И я, кажется, давно не её защитница.
— Я никого не защищаю, — говорю устало. — Просто кто-то должен быть с ним. Он... он очень боится.
— Боится?! — она горько усмехается. — Великий Глебов?
— Да, боится, — я смотрю на спящего Владимира. — Боится забыть своё имя. Боится, что никто не заметит, когда он умрёт. Боится...
— Он всю жизнь жил на сцене! — перебивает Кира, и в коридоре слышны шаги медсестры. — А ты была для него кем? Декорацией?!
Я встаю с кресла и иду к тазику с водой в углу комнаты. Нужно вымыть Владимиру лицо — он испачкался компотом за обедом. На коленях, с тряпкой. Как делала всю жизнь — стирала следы его ошибок.
— Нет, — отвечаю спокойно. — Я была той, кто за кулисами держит свет. А когда он потух — осталась, чтобы не было совсем темно.
Кира смотрит на меня, и я вижу в её глазах что-то новое. Не гнев. Не обиду. Недоумение.
— Это не любовь! — её голос срывается на хрип. — Это привычка!
Я выжимаю тряпку. Вода розовая — компот был из вишни. Владимир всегда любил вишнёвый...
— Возможно, — пожимаю плечами. — Только привычки дольше держатся, чем слова «люблю».
Она садится на кровать, вдруг сдувшись, как воздушный шарик. Плечи опущены, взгляд в пол.
— Мам, у тебя могла быть другая жизнь. После развода. Ты могла выйти замуж, могла...
— Могла, — обрываю её. — И вышла. За Сергея из бутафорского цеха, забыла? Счастливые пять лет, пока его не забрал инфаркт. Я не жила одними воспоминаниями о твоём отце.
Она смотрит удивлённо. Забыла. Конечно, забыла. Она уже тогда была в своём Лондоне, приезжала раз в год с дорогими подарками и фотографиями своей новой жизни. Когда Сергея хоронили, прислала телеграмму: «Крепись, мама».
— Я... я помню Сергея, — говорит она тихо, разглаживая складку на покрывале. — Он был добрый. И любил тебя очень.
— Да, — киваю я. — И никогда не ревновал к театру. К прошлому.
Она поднимает голову, и я вижу в её глазах слёзы. Первые за долгое время.
— Тогда зачем? Зачем ты здесь?! Зачем тратишь время на человека, который...
— Который? — я сажусь рядом с ней. — Который дал мне тебя? Который когда-то любил меня, пусть недолго? Или который сейчас одинок и напуган, как ребёнок?
Она молчит, глядя на отца.
— Я не знаю, — признаётся она наконец. — Я всегда думала, что ненавижу его. За то, что бросил нас. За то, что не пришёл на мой выпускной. За то...
— За то, что не любил тебя так, как ты хотела, — заканчиваю я за неё.
Она кивает, и слёзы текут по её щекам. Я обнимаю её, как в детстве.
— Знаешь, он таким родился — неспособным любить кого-то сильнее, чем себя и сцену. Это не вина. Это особенность. Как цвет глаз или голос.
— А ты? — она поднимает на меня заплаканное лицо. — Ты — за что его любишь? Или... любила?
Я ищу слова, но они не находятся. Как объяснить ей, что иногда не нужно причин? Что никто не заслуживает смерти в одиночестве — даже самые великие предатели? Что есть что-то выше обид, сильнее памяти?
— Потому что я знаю, кто он, — говорю наконец. — А он — нет.
...
В один из весенних дней Владимир просит зеркало. Я даю ему маленькое, круглое — из моей косметички. Большие зеркала его пугают — он не узнаёт своё отражение и начинает кричать, что в комнате чужой человек.
Он долго смотрит на своё отражение, водит пальцем по морщинам, по седине на висках, по складкам у рта.
— Я стал старым, да? — спрашивает он, и в голосе столько беззащитности, что сердце сжимается.
— Ты стал мудрее, — улыбаюсь я. — Красивее.
— Врёшь, — он усмехается, но не сердито. — Только зачем?
Он откладывает зеркало и вдруг произносит неожиданно:
— Ты знаешь, я когда-то предал очень важного человека. Не женщину даже. Человека, который знал, как выглядит я настоящий. Знал — и остался.
Я замираю с гребнем в руке.
— Кого? — спрашиваю тихо.
Он морщит лоб, пытается вспомнить. Глаза бегают по комнате, словно ищут подсказку.
— Не помню имени, — он качает головой. — Но она... она делала меня красивым. Понимаешь? Не для других — для меня самого.
Я киваю и отворачиваюсь, чтобы он не видел слёз.
— Понимаю, Володя.
И в этот момент происходит чудо. Он берёт меня за руку — осторожно, почти невесомо — и шепчет:
— Оля... это ведь ты?
Я смотрю на него, боясь поверить. Его глаза прозрачны, в них нет тумана. Только усталость и что-то, похожее на раскаяние.
— Да, Володя. Это я.
Он гладит мою руку и улыбается. А потом снова уходит — туда, куда не достают мои голос и прикосновения. В свой мир, где я — просто гримёр, а он — по-прежнему великий актёр, который вот-вот выйдет на сцену.
...
Когда медсестра находит его утром в кресле, я уже знаю, что он умер. Знала ещё ночью, когда он задышал иначе — глубоко и редко. Я сидела рядом, держала его руку. Он не проснулся — просто перестал дышать.
— Умер, как жил. Красиво, — говорю я, когда санитары забирают тело. — Только ты не знал, кто тебе костюм гладил.
На похороны приходит мало людей. Несколько актёров из его прошлого, директор дома престарелых, медсестры, я и Кира. Марианны нет — умерла три года назад от рака. Той самой весной, когда я пришла к Владимиру впервые. Может, потому и пришла — знала, что теперь у него никого нет.
После кладбища мы с Кирой сидим в маленьком кафе. Она смотрит в чашку с остывшим кофе, потом поднимает глаза:
— Ты его любила?
Я улыбаюсь — не грустно, нет. Спокойно.
— Долго — нет. Потом — снова. Но уже не его. А человека, который сидел на краю постели, боялся забыть своё имя и ждал, что кто-то рядом просто скажет: «Я тут».
Она молчит, вертит в руках ложечку. Нервный жест, который остался у неё с детства. Потом спрашивает тихо:
— Ты веришь, что он знал, кто ты?
Я смотрю в окно. Там весна, яблони цветут, и мир продолжает существовать, хотя Владимира Глебова в нём уже нет.
— Думаю, иногда — да, — отвечаю после паузы. — В тот последний вечер... он назвал меня по имени. Всего раз, на мгновение. Но этого хватило.
Кира кладёт свою руку на мою.
— Я бы не смогла, — признаётся она. — Простить. Заботиться. Быть рядом.
— И не нужно, — я сжимаю её пальцы. — Каждый прощает по-своему. Каждый любит как умеет.
Она вдруг улыбается сквозь слёзы:
— Знаешь, а ведь я нашла и дедушкины, и его архивы в Лондоне. Все записи спектаклей, интервью, фотографии... Я могу сделать выставку. Чтобы люди помнили его...
— Молодым, — киваю я. — Красивым. На сцене.
— Да, — она медлит. — Поедешь со мной? В Лондон? Хоть на месяц. Поможешь с выставкой. Расскажешь то, чего никто не знает о нём.
Я качаю головой.
— Нет, родная. Меня ждут в театре. Премьера через неделю, нужно гримировать молодых. — Я улыбаюсь, видя её разочарование. — Знаешь, я ведь там до сих пор работаю. Я всегда была больше, чем его женой. Просто он этого не видел.
— А ты? — спрашивает она вдруг. — Ты видишь себя? Настоящую?
Я задумываюсь. Странный вопрос. Никто не спрашивал раньше.
— Иногда, — отвечаю честно. — В чужих глазах. В твоих, например.
Она обнимает меня крепко-крепко. Как в детстве, когда болела и только мои руки могли её успокоить.
— Я люблю тебя, мам, — шепчет она мне в волосы.
— И я тебя, — я глажу её по спине. — И всегда любила. Даже когда ты забывала позвонить на мой день рождения.
Она отстраняется, смущённо улыбаясь:
— Прости. Я была...
— Занята своей жизнью, — киваю я. — Это нормально. У всех она своя.
...
Когда я захожу в родную гримёрку Малого театра, меня встречают как всегда — как человека-невидимку. Я никогда не играла на сцене, не купалась в аплодисментах, мои руки пахнут гримом и пудрой, а не цветами от поклонников.
— Ольга Сергеевна, вы слышали? Глебов умер, — говорит молодая актриса, садясь в моё кресло.
— Слышала, — отвечаю я, доставая кисти.
— Говорят, он один умер, в доме престарелых, — продолжает она, разглядывая своё лицо в зеркале. — Брошенный всеми. Представляете? Такая звезда!
Я наклоняюсь к её лицу с тональным кремом. За своё лицо она не беспокоится — оно ещё молодое, гладкое. Ей страшно за свою будущую славу — неужели и её забудут?
— Закройте глаза, Анечка, — прошу я. — И нет, он был не один, — добавляю тихо. — Рядом был человек, который помнил его настоящим.
Она послушно закрывает глаза, и я начинаю творить новое лицо — так же, как делала это для него тридцать пять лет назад. Потому что свет за кулисами не гаснет, даже когда главный актёр покидает сцену.
И, может быть, в этом и есть мой главный талант — делать других видимыми, даже если сама остаюсь в тени.
НАШ - ТЕЛЕГРАМ-КАНАЛ.