Найти в Дзене
Денис Николаев

Ненаписанное - "черновики" Олега Чухонцева

Небольшая книжка стихов Олега Чухонцева — это гостеприимное приглашение читателей в мир поэзии. Мы сегодня уже, будто привыкли, что стихи пишутся для какого-то особенного, узкого, элитарного круга читателей: филологов, литературоведов, собственно поэтов, аристократов, интеллигенции и проч., но это ведь совсем не так (или не совсем так). Настоящая поэзия потому и настоящая, что не смотрит с презрением на твоё социальное положение, происхождение, уровень интеллекта, взгляды — не в этом дело — ей на это всё равно — вместо этого поэзия (проводник) предлагает тебе включиться в неё, почувствовать тебя её не отменимой частью. И в той мере, насколько ты способен «стать частью» чего-то, что больше тебя и оставить в стороне все предрассудки, в той мере чувствуешь ты поэзию. Почему таких высот добились поэты серебряного века? — потому, что стихотворения их были структурно многослойны, (символистская начинка не отменяла понятнейшего языка) они приглашали принять участие в этом прикосновении к тайн

Небольшая книжка стихов Олега Чухонцева — это гостеприимное приглашение читателей в мир поэзии. Мы сегодня уже, будто привыкли, что стихи пишутся для какого-то особенного, узкого, элитарного круга читателей: филологов, литературоведов, собственно поэтов, аристократов, интеллигенции и проч., но это ведь совсем не так (или не совсем так). Настоящая поэзия потому и настоящая, что не смотрит с презрением на твоё социальное положение, происхождение, уровень интеллекта, взгляды — не в этом дело — ей на это всё равно — вместо этого поэзия (проводник) предлагает тебе включиться в неё, почувствовать тебя её не отменимой частью. И в той мере, насколько ты способен «стать частью» чего-то, что больше тебя и оставить в стороне все предрассудки, в той мере чувствуешь ты поэзию.

Почему таких высот добились поэты серебряного века? — потому, что стихотворения их были структурно многослойны, (символистская начинка не отменяла понятнейшего языка) они приглашали принять участие в этом прикосновении к тайному и прекрасному. Поэты из поэтов извлекали что-то своё, нужное только им, рабочий класс, фронтовики раннесоветские люди — довольствовались своим — искали эмпатию, искренность, сочувствие, литературоведы и филологи налетали, как пчёлы и собирали свежий нектар стилистики. Таким образом, каждый отщипывал от этого бутона свой лепесток и был на том доволен. Автор же извечно был проклят своим авторством и безуспешно тщился быть понятым. Но и всякий великий автор находил отраду в своём же творении — эта отрада была в чём-то таком, что было скрыто от понимания для самого автора, отрада почувствовать себя частью чего-то большего, испытать радость от того, что создал ты нечто такое, что больше тебя самого.

Что это за бабочки, «садящиеся на лысое темя Сократа», понимал ли в действительности Заболоцкий, что он написал? Понимал ли Олейников умом, (не чувством, но умом!) что прекрасного скрыто в структуре таракана и кузнечика? Что такое эти пресловутые «рыданья аонид» у Мандельштама? Вроде пресловутые, а всё равно до сих пор никто не понимает. Или эвфоническое: «Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита», только ли эвфоническое? Взять безумного Тихона Чурилина, лучшие строки Блока, сон во сне Лермонтова в известном стихотворении, в котором поэтическое пространство ломается, как в фильмах Дэвида Линча — никакой, даже самый учёный филолог не сможет объяснить, что это, да и сами авторы вряд ли бы смогли. Стоит сказать, что упомянутый Олейников в этом плане идёт дальше и как бы потешается над энциклопедистами и академистами, чей аналитический аппарат терпит крах при столкновении с живой материей стиха (кузнечиком, тараканом, бабочкой).

Ныне же в большинстве своём поэзия не приглашает, а наоборот — закрывает все двери и ведёт за собой сугубо замкнутый и заранее очерченный круг. Следствие ли это нарастающей коммерциализации всего и появления ц\а, или просто инстинктивная самозащита во избежание осуждения — вопрос очень интересный. Коллективный постмодернизм, как властный Антихрист, диктует миру свою искажённую правду. Она глухо доносится отдалёнными обертонами в большом акустическом зале, и какая музыка бы в нём не раздалась, всё подвергается небольшому искажению, пока мы не «покинем зал». Если отбросить метафоры, я хотел лишь сказать о нависшей над современной литературой (шире - всей культурой) стилистической постмодернистской инерции. Стилистика становится всё витиеватее и прихотливей, концепт перевешивает семантику, утробным урчанием смеётся призрак дадаизма. Былая «матрёшечная» слоистость поэзии расфасована на вакуумные пакеты, герметично закрыта в небольших кружках. Есть, конечно, частности и исключения, но тенденция приблизительно такая.

Поколение подпольщиков постепенно уходит: Виктор Кривулин, Елена Шварц, Виктор Соснора, Олег Юрьев, Глеб Горбовский, Юрий Арабов и др., а новое ещё в полной мере не пришло. Наверное, поэтому так беснуется сегодня иерархия, так корчится в агонии стилистика, разрываясь как бы на части, растягиваясь во все стороны. Меняется нормальность, на наших глазах вырастают новые авторитеты, утверждает себя новая (обновлённая) правда и система ценностей. В таком онтологическом зазоре обычно и промышляют бесы, потому что власть (система авторитетов) ослабла и в её структуру становится легче проникнуть. Сегодня, можно сказать новое, русское «безвременье», какое было 150 лет назад, когда золотой век благополучно прошёл, а серебряный ещё не наступил.

На мой взгляд, самое ответственное время в жизни поэта — это его старость, т. к. именно здесь можно больше всего начудить: впасть в цинизм, безразличие, безверие, заболеть манией величия и проч. Близость смерти (не та, с которой всю жизнь об руку идёт поэт, а другая — фактическая) часто меняет оптику поэта, а иногда и его стилистику. И ответственность старших поэтов сегодня вдвойне сильнее, поскольку именно на них из нашего безвременья посмотрят сегодня поэты молодые, в поэзии ещё не закрепившиеся. На этом затянувшееся вступление хочется закончить.

Смотреть на стихи Олега Чухонцева — редкое удовольствие. Во-первых, они легки и нечаянны, как детский лепет, во-вторых, они не тащат тебя в душную, тесную комнатушку, а, словно выводят на широкую поляну, откуда открывается живописный вид на целую долину, в-третьих, они кристально просты, (в хорошем смысле) но совершенно непонятны! В этом тоненьком издании Чухонцева я отчётливо увидел, как поэзия возвращает себе былую «слоистость», как цветёт её сложный и ароматный бутон. Поначалу меня возмутила дерзость автора, дескать, при жизни публиковать свои черновики… сильно́, сильно́! — дескать, и всемогущий Пушкин-то так не делал… черновики — пусть въедливые литературоведы вершат судьбу этих внебрачных детей писателя… Но затем до меня дошло, что черновики, то бишь ненаписанное — не дерзость зазнавшегося автора, а оригинальная литературная форма — «поэтика черновика».

В издании отсутствует логическое начало, конец, нет совершенно никакой структуры, рубрик, колонтитулов, нет названий стихотворений, дат, линеек, эпиграфов, нет ни одной прописной буквы и точки, и, кажется, было бы очень остроумно, если бы редакторы опустили и нумерацию страниц — эдакое белое, сплошное полотнище поэзии, символизирующее вечную, непрекращающуюся жизнь. Единственное, что собирает издание и придаёт ему хоть какую-то структуру — это авторская рубрикация, главки I–IX. Но и она не так уж существенна. По ходу чтения эти разделы в общем не замечаешь, материал везде одинаково высокого уровня; наверное, это подпорка скорее для автора, чем для читателя.

Интересно, как в новейшей поэзии реализует себя феномен отсутствия: (минус приём) выглаженные регулярные размеры, (равно как и верлибры) будто бы исчерпали себя, поэтому через синтез первого и второго находится компромисс — например, нерегулярный ямб, переходящий в дольник, а затем в хорей; этот компромисс становится новым художественным решением, например, в стихах Шварц или Юрьева; система образов заменяется нарочито антипоэтической — натурализмы и повсеместное ометалливание в стихах Сосноры и Юрьева; создаётся заведомо «неудобная» для чтения поэзия, например, стихи Михаила Ерёмина; наконец, в эту же «систему отсутствий» можно вписать и поэтику Олега Чухонцева, — в его случае это отсутствие адресата, адресанта, композиции и всего вспомогательного, кроме самой поэзии. Нам вполне ясна «эстетическая карта» присутствия (т. е. классическая стилистика), в ней, вроде бы уже и не осталось белых пятен. Сегодня художественные искания производятся на новой эстетической карте — на карте отсутствия. Карта эта темна, и темнотой своей она пока ещё многих отпугивает.

В эдаких тонкостях нетрудно распрощаться с доброй половиной читателей. И здесь, на удивление, Олег Чухонцев, с ними не прощается, напротив, читателей становится больше! То есть, я имею в виду, что стилистика Чухонцева свежа и в то же время она не отпугивает своей сложностью, потому что в природе своей проста. И вот это меня действительно удивило, поскольку редко бывает, когда складываются обе карты.

Черновик Чухонцева проводит ещё такую мысль — ведь как на самом деле несущественно то, что в итоге выходит на бумаге и, как значимо то, что создаётся в минуты мышления в голове и не пишется. И здесь автор, будто бы выхватывает эти «ненаписанные моменты мышления», не фиксируемые, которые так и тщится поймать всякий поэт. В этом смысле Чухонцева совершенно серьёзно можно сравнивать с Прустом. А это ведь тоже логика отсутствия — «я бы мог написать великие, размашистые, эпохальные стихи, но пишу черновики на салфетках», — как бы мысленно говорит Олег Чухонцев. Как будто бы «величие замысла» и наносной пафос предшественников пугает, а может и смешит современных поэтов. На самом деле, время походит на увеличительные линзы телескопа; смотришь назад на какого-нибудь не от мира сего Андрея Белого или талмудиста Вячеслава Иванова — и кажется, что они безмерно велики, но на самом деле они были обыкновенными поэтами со своими телескопами и мерилами; но увидев в линзах через толщу времени это мнимое искажение их величия, с особым рвением начинаешь деконструировать их поэтику, идёшь по их же следам дальше них самих и не замечаешь вдруг, как сам становишься великим и кто-то уже на тебя глядит в свой искажённый телескоп. Так ткётся культура. Так проистекает время.

Вопрос в том намеренно ли Чухонцев создал свой черновик или это всё-таки чёрным по белому — чер-но-вик? Я думаю, скорее всего, второе. Однако поэтика черновика, то есть осознанная стилизация под черновик, на мой взгляд, открывает почти безграничные возможности для автора. Думаю, в будущем на это будет целый тренд. В издании в основном оборванные четверостишия, где-то умолчания, где-то недостаёт строки, но эта оборванность и пунктирность создана из гармонии и самодостаточности. Чухонцев напоминает зрелого художника, который на склоне лет, способен написать новые Помпеи, но наносит на холст один маленький мазок и в нём обнаруживается нечто более интересное и живое, чем в грандиозных Помпеях. Иногда ему достаточно одной строчки, а точнее, двух слов: (не даром же присказка — «в двух словах») «неска́занное, несказа́нное». Всё. А больше ничего и не надо. Без точки, без прописи, без сопоставления, (например, если бы между словами стояло «или») без вопрошания. Здесь черновик реализуется через крайний минимализм. Вообще эти два слова как бы невольно вопрошают: «ну и кто здесь ещё черновик? может это вы все черновики кругом...».

В этом четверостишии явно слышен голос чувствительной-пречувствительной Анны Радловой: «дягиль зонтичный, герань луговая, болотная орхидея, \ папоротник, хвощи, чистотел, бальзамин — \ вот он, ковёр Прозерпины, цветочная теодицея, \ нюхай-вдыхай кислород этих бездн и куртин». Кажется, у Ольги Седаковой и Светланы Кековой было что-то похожее. Вообще такая экспрессия свойственна женской поэзии. Но это не Радлова в чистом виде. Это минус-Радлова (в минус-черновике?).

В этом двустишии: «короткой очередью дятел \ прошил предутреннюю рань» Чухонцев наглядно показывает, из чего рождается стихотворение. Читателям, не связанным с поэзией, может подуматься, что стихи сыплются на плечи поэта, как январский снег, но это отнюдь не так. Стихи не пишутся, а думаются, и думаются они гораздо больше и дольше, чем пишутся. После неустанного думанья обычно рождается оконченная рема в виде скупого двустишья с мужской и женской (обычно) рифмой. От этого брошенного на бумагу птенца и отталкивается дальше поэт, как пловец от бортика бассейна. Возможно, он отталкивается от обратного, и двустишье станет завершением, а может вообще серединой — этого поэт до последнего не знает. Дальше может пойти следующая рема, а может возобладать инерция первой, дальше уже всё сложно и запутанно… Всё это, конечно, не проговаривается, но через эти разнообразные обрывки становится как бы видна механика стихосложения, а она не такая мудрёная, как может думать среднестатистический читатель: поэт не молится Аполлону о вдохновении, не взывает к музам или вакханкам — нет, Олег Чухонцев скорее всего просто гулял по лесу и услышал трель дятла! Как, например, чудак Уоллес Стивенс некогда очаровался чёрными дроздами. Кстати, есть в обрывках Чухонцева что-то от американского минималиста. Дальше идёт просто процесс переназывания, качество которого зависит от таланта поэта. Этот стихотворный мазок как бы дорисовал нам всё остальное, в этом плане неоконченный стих — может завершить уже мысленно сам читатель, в неоконченном вообще очень много воздуха, это бездонное (потому что конца-то нет!) вместилище для фантазий и догадок читателей, наверное, поэтому мы так любим романы Кафки. Это я и имел в виду под «гостеприимством» Олега Чухонцева — приглашение читателя к себе за стол, приглашение его к со-творчеству, со-думанью.

И здесь интересно следующее — почему Чухонцев не закончил стих про дятла? Причин ведь много: заметка могла затеряться, автор разубедился в её художественной ценности, автор не может найти нужных слов, не знает, как продолжить. Каждому поэту знакомо это гнетущее чувство, когда тетрадь уже буквально усеяна этими обрывками, стихотворными зёрнышками, но дальше ни одно из них не прорастает. И здесь Чухонцев, словно выглядывает из-за угла со своими «гласами и глоссами» и говорит тебе, мол, поменяй оптику, может и не надо их заканчивать, может это эдакие маленькие прекрасные «вещи в себе», которые ничего больше и не требуют. И действительно, Чухонцев меняет эту устоявшуюся оптику, что всё должно быть обязательно законченно, структурированно, цельно и т. д. «Ничего подобного!», — как бы говорит Чухонцев. Раз черновик опубликован, значит автор усмотрел в каждом из обрывков своё художественное ядро и особую цельность. И вот это вот оборачивание незавершённости в завершённость — я думаю, это по-настоящему свежо и ново даже для современной поэзии.

Помимо предельного минимализма и мнимой незавершённости черновик удивляет ещё целым собранием различных голосов русской поэзии, поскольку в двух строках легче выдержать стилистику, например, Цветаевой, нежели в трёх катренах. Здесь и Олейников с Введенским: (его «Мне жалко, что я не зверь») «я с трудом голоса различаю птиц \ и не знаю совсем языка цветов», и романтично-наивный Маяковский, развенчивающий символизм: «неправда все! и ласточки весною — \ не души у́мерших, своя у них нужда: \ жильё построить, склеить хоть слюною \ жилище, не до нас им, господа», и литературная маска — Фёдор Терентьев — образ пьяного, одинокого, элегического романтика: «лохом пусть, архи-лохом жил, но на трость опершись, \ пью каберне и мерло, не лакируя их водкой; \ жаль эта долгая, долгая, долгая, долгая жизнь \ стала такой короткой», (рифму жизнь–опершись на своей памяти вижу впервые) и интонации всеобъемлющей любви Михаила Кузмина: «и в снах одни покойники и что \ ещё кошмарнее самоубийцы \ но все они прекрасны», и Самуил Маршак с его имитациями детской речи: «и завесни́ло, заосе́нело», и кристальная акмеистичность Горбовского: «к чему за серость день чернить \ и дом за сырость хаять \ не лучше ль крышу починить \ или венцы поправить \ не лучше ль чаю заварить \ и, пробуя варенья, \ стишок весёлый сочинить \ о скверном настроенье», и даже отзвук Пушкина — вот здесь: «есть, есть ещё очарования \ в опознавании примет, \ и в том азарте называния, \ и в том, чему названья нет», и метатекстуальные интонации в духе Арсения Тарковского: «белый лист — это лес в туман, \ а на ветке свистит чирок: \ нет бы взять — да стоишь, профан, \ забывая спустить курок», и ещё много-много таких и, все не перечислить. Эта «сумма голосов» и есть эти самые гласы, то есть голоса других. В то же время форма черновика гласы превращает в глоссы, (маргиналии) а глоссы становятся отголосками, т. о. перед нами хор (почти как у Олега Юрьева!) из голосов, призвуков и отголосков всей русской поэзии.

Где-то у Чухонцева припасён вариант ямба на такое же стихотворении в амфибрахии, (и это ведь тоже гласы! разные голоса = варианты) в некоторых стихотворениях на полях сбоку в скобочках обозначена альтернативная рифма, иногда автор использует приём обманутого ожидания: «и в снах развязки нет, \ и явь как сновидение, \ но если ты поэт…» — хочется закончить: «пиши стихотворения», но Чухонцев, скорее всего, имел в виду другой конец. В некоторых случаях варианты имеются даже для грамматической формы слова: «не заглядывая — не заглядываясь». Выброшенные строчки и умолчания концентрируют на себе особое внимание — «Это значимость отсутствия или черновик», — спрашивает себя читатель.

Отдельная тема Чухонцева — это стихотворения о литературе, например: «как вспомнишь тютчевское: — вот! \ или некрасовское: — чу! \ и мандельштамовское: — ба! — \ и на душу как свет сойдёт: \ и мыслить, и страдать хочу, \ и петь, откинув прядь со лба». Их в книге довольно много и все они — тоже гласы. Интонационно они напоминают остроумные сочинения Игоря Меламеда под литературной маской Антона Мисурина — эдакие весёлые и пронзительные воспоминания о литературе поэта на пенсии, обращение к своему самому дорогому, «на короткой ноге» с товарищами по цеху. Здесь нельзя не отметить, что черновик это ведь и форма личного дневника, а к кому обращён личный дневник!? — только к своему внутреннему голосу. Это придаёт самодостаточности автору в глазах читателя — Чухонцев не гонится за новыми веяниями стилистики, не скован модой журналов, он верен себе и это сразу чувствуется. В этом смысле его необращённость ни к кому, кроме своего голоса, рождает обращение ко всему и сразу, поэтому между верностью голосу своему и тем, что в голосе Чухонцева так много других голосов, нет никакого противоречия: «Лотарев, Ювачев, Тетерников \ да безродный Шеншин — \ кто такие? — квартет затейников, \ что ни имя — то сукин сын; \ то ли дело — слова-прозвания: \ Северянин, Хармс, Сологуб \ да еще и Фет за компанию — \ мед для нёба, ликер для губ…».

Голос Олега Чухонцева скромен, но скромность эта громогласна, в нём нет претензии на гениальность, нет жалобных нот одиночества, нет низкой литературной желчи и обиды, нет злобы и зависти, нет скулежа по собственной смерти и «предсмертного нытья», которым так грешат «уходящие литераторы», (не будем показывать пальцем) нет мудрёной зауми и сложной стилистики, (которой заведомо ограничивают себя «очень умные» писатели) а есть одна какая-то неподдельная и почти детская радость быть и постоянно переназывать это быть, переназывать и удивляться. Арсений Тарковский видел в Чухонцеве своего преемника. Я думаю, и сегодня в нашем тёмном русском безвременьи Олег Чухонцев достойный ориентир. И удивительно, как даже в преклонных годах сохраняет он высокую планку, и не даёт туману сомнений помутить лазурную гладь стихов. Литературную традицию можно продолжать по-разному, можно, например, тянуть за собой сугубо демоническое её измерение, но Чухонцев, как бурлак, тянет «всю баржу целиком», что не может не вызывать уважение.

Претензии, однако, у меня есть, правда, не к стихотворениям, а, скорее, к редакторам. Всё-таки формат черновика в издании гораздо лучше выглядит оцифрованным с оригинальной авторской рукописи. Там и пометы, и зачёркивания, и кляксы — всё настоящее, живое. Так например, в издательстве Серебряный век вышла литературная тетрадь Валентина Кривича (своеобразный сборник сына И. Анненского, в котором оставили свои стихотворения и Гумилёв, и Волошин, и Сологуб, и многие другие значимые фигуры с. в.) Печать выглядит странно, хотя в этом даже что-то есть. В некоторых местах встречаются плавающие межбуквенные интервалы; зачастую там, где просится знак препинания, как будто при наборе текста, что-то сбилось и знаки пропали.

В завершение хочется сказать, как всё-таки остроумно сделано, что сборник начинается со строчной буквы, а заканчивается многоточием. Мысль ведь течёт сплошным потоком. Прикосновение к этому нескончаемому процессу думанья стихов, к думанью ненаписанного и ждёт читателя в этой книге.