Холодный чай
Я помню тот день так отчётливо, словно он был вчера, а не полгода назад. Стоял июнь, но лёгкий северный ветер трепал листву на старой липе под окном, напоминая, что лето в нашем городке всегда приходит с опозданием. На кухонном столе стояла чашка остывшего чая – третья за утро. В прежние времена Михаил непременно сказал бы: «Ты опять не успела выпить горячим». А я бы отмахнулась и улыбнулась в ответ. Но теперь я пью чай в одиночестве, и некому напоминать мне о таких мелочах.
Телефон зазвонил ровно в одиннадцать. Я вздрогнула, расплескав немного чая на скатерть – ту самую, льняную, с мелкими васильками по краю, что Михаил привёз мне из командировки в Кострому. Пятнадцать лет назад. Странно, как память цепляется за такие детали.
– Алло, – произнесла я, прижимая трубку к уху и промакивая скатерть салфеткой.
– Ниночка, здравствуй, родная.
Мои пальцы застыли над расплывшимся пятном. Этот голос. Сколько лет я не слышала его? Пять? Нет, семь. Семь лет прошло с тех пор, как Евгения Павловна, мать Михаила и бывшая свекровь, позвонила мне в последний раз. Тогда, после похорон сына, она сказала: «Ты никогда не была ему хорошей женой». И положила трубку.
– Евгения Павловна, – мой голос звучал ровно, хотя сердце забилось часто-часто, как у пойманной птицы. – Чем обязана?
По ту сторону линии повисла пауза. Долгая, тяжёлая. Я слышала её дыхание – прерывистое, словно ей тяжело даются слова.
– Я приеду к тебе на следующей неделе, – наконец произнесла она. – В среду. На поезде. Встречать не нужно, такси вызову.
Не вопрос, не просьба – утверждение. Как всегда. Ничего не изменилось. Семьдесят шесть лет, а характер всё тот же. Я невольно взглянула на свою руку, всё ещё сжимающую салфетку над чайным пятном. Костяшки побелели.
– Зачем? – только и спросила я.
– День рождения у меня, Ниночка. Семьдесят семь исполняется. Хочу с тобой отметить. С роднёй.
«С роднёй». Это слово прозвучало так фальшиво, что я чуть не рассмеялась. Какая я ей родня? Бывшая невестка, вдова её единственного сына. Женщина, которую она никогда не принимала, считала недостойной Михаила, «простушкой из бухгалтерии». Так она меня называла за глаза, а я узнала случайно – Михаил проговорился после очередного визита матери, когда мы поссорились из-за какой-то ерунды.
– Евгения Павловна, – медленно начала я, подбирая слова, – вы уверены, что хотите приехать именно ко мне? У вас же есть сестра в Воронеже. И племянники...
– Сестра в санаторий уехала. А племянники... – она сделала паузу. – Ни к чему это. К тебе хочу.
Что-то в её голосе заставило меня насторожиться. Усталость? Отчаяние? За тридцать лет знакомства я не слышала в голосе свекрови ничего, кроме уверенности и сдержанного недовольства. А теперь – эта странная интонация, словно под железной маской проступило что-то человеческое, уязвимое.
– Хорошо, – ответила я, сама удивляясь своим словам. – Приезжайте.
Положив трубку, я долго смотрела в окно на покачивающиеся ветви липы. Почему я согласилась? Из вежливости? Из жалости? Или, может быть, из любопытства – узнать, что же привело эту гордую, несгибаемую женщину в мой дом после стольких лет тишины?
Память услужливо подкинула мне картинку: Евгения Павловна на пороге нашей первой квартиры – крошечной однушки на окраине города. Мы с Мишей только-только поженились, обживали наше скромное гнёздышко. Она вошла, оглядела наш уютный беспорядок, задержав взгляд на стопке книг у дивана и на моих акварельных набросках, приколотых к стене (рамок у нас тогда не было). «И это всё, на что ты способен, сынок?» – спросила она тогда. Не меня – его. Словно я была не женой, а досадным приложением к неудачной судьбе сына.
Михаил тогда промолчал, только стиснул зубы. А я... я тоже промолчала. Первый из бесчисленных случаев, когда я глотала обиду, чтобы не расстраивать мужа. «Она же мать, Ниночка, – говорил он потом, – у неё своё представление о жизни. Она желает мне добра». Он всегда её оправдывал. Даже когда она пыталась познакомить его с дочерью своей подруги – «девочкой из хорошей семьи, с перспективами» – уже после нашей свадьбы. Даже когда она намекала, что я никогда не стану хорошей матерью для её внуков...
Впрочем, она оказалась права. Детей у нас не было. Не получилось. Потом были врачи, бесконечные обследования, попытки лечения. Но в сорок я сдалась. А Михаил сказал тогда: «Нам и вдвоём хорошо, правда же?» И поцеловал меня в висок. Это был наш особенный жест – поцелуй в висок. Интимнее, чем в губы.
Я вздохнула и поднялась со стула. Нужно было готовиться к визиту свекрови. Вытащить из шкафа парадный сервиз, перестирать занавески, натереть полы. Евгения Павловна всегда замечала любую пылинку, любое пятнышко на скатерти. «Военная косточка», – объяснял Михаил. Её отец был полковником, и она выросла в семье, где дисциплина ценилась превыше всего.
Неделя пролетела в хлопотах. Я выбивалась из сил, стараясь сделать квартиру безупречной. Словно снова была молодой невесткой, жаждущей одобрения. Смешно. В пятьдесят четыре года гнаться за одобрением женщины, которая никогда не считала тебя достойной своего сына.
Наконец наступила среда. Ровно в два часа дня в дверь позвонили. Я глубоко вдохнула, прежде чем открыть. На пороге стояла Евгения Павловна – прямая, подтянутая, с безукоризненной укладкой и в строгом тёмно-синем костюме. Только глаза выдавали возраст – потускневшие, с тяжёлыми веками. И морщины, которые она пыталась скрыть умелым макияжем.
– Здравствуй, Ниночка, – произнесла она и протянула мне небольшой пакет. – Это тебе. Твой любимый зефир в шоколаде. Ты ведь всегда его любила?
Я растерялась. Евгения Павловна никогда не дарила мне подарков. Даже на день рождения ограничивалась формальной открыткой. И уж тем более никогда не запоминала, что я люблю.
– Спасибо, – пробормотала я, принимая пакет. – Проходите, пожалуйста.
Она шагнула в прихожую, неуверенно опираясь на трость – раньше я не замечала, что она ходит с тростью. Я помогла ей снять пальто, предложила тапочки. Она оглядела прихожую – чистую, светлую, с новыми обоями (я сменила их прошлой весной).
– Красиво у тебя, – сказала она, и в её голосе не было привычной иронии.
Мы прошли на кухню. Я накрыла стол, как на особый праздник: достала бабушкино блюдо для торта, хрустальные рюмки для ликёра, расставила вазочки с вареньем. Хотела произвести впечатление? Или просто соблюдала ритуал, принятый в её семье, – отмечать дни рождения с размахом?
Евгения Павловна села за стол, положив руки на скатерть. Руки выдавали её возраст больше, чем лицо – узловатые суставы, просвечивающие вены, коричневые пятна.
– Ты совсем не изменилась, Ниночка, – произнесла она, разглядывая меня.
Это была неправда. Я изменилась – поседела, располнела, обзавелась морщинами. После смерти Михаила словно постарела на десять лет за один год.
– Вы тоже хорошо выглядите, – вежливо ответила я, разливая чай.
– Не лги, – она слабо улыбнулась. – Я развалина. Был инсульт в прошлом году. Лёгкий, но последствия остались. Рука плохо слушается, и с памятью проблемы.
Она говорила об этом спокойно, даже с какой-то отстранённостью, словно речь шла о постороннем человеке.
– Мне очень жаль, – искренне сказала я.
Мы сидели друг напротив друга, две женщины, связанные когда-то общей жизнью, а теперь – только памятью о человеке, которого обе любили по-своему. Я поставила перед ней чашку с чаем, пододвинула вазочку с её любимым малиновым вареньем. Да, я помнила, что она любит малиновое. Странно, как память избирательна.
– Зачем вы приехали, Евгения Павловна? – спросила я прямо, когда молчание затянулось.
Она подняла на меня глаза – те же, что у Михаила, карие с золотистыми крапинками. У меня защемило сердце от этого сходства.
– Я умираю, Ниночка, – просто сказала она. – Рак. Поздняя стадия. Врачи дают три-четыре месяца.
Я застыла с чашкой в руке. Вот оно что. Вот почему она здесь. Последний визит, последнее прощание.
– Мне очень жаль, – повторила я, не находя других слов.
– Не стоит, – она махнула рукой. – Я прожила долгую жизнь. Не всегда счастливую, но долгую. И я не боюсь смерти. Боюсь только... – она запнулась, и это было так непривычно для неё, всегда уверенной в каждом слове, – боюсь только одиночества перед концом. И ещё... – она смотрела не на меня, а куда-то в сторону, – боюсь, что уйду, не сказав то, что должна сказать.
Я молчала, ожидая продолжения, не решаясь торопить её.
– Я пришла просить прощения, Ниночка, – наконец произнесла она, и голос её дрогнул. – За всё. За то, как я относилась к тебе все эти годы. За то, как вела себя на похоронах Миши. За те ужасные слова... Я была несправедлива к тебе. Всегда.
Я смотрела на неё, не веря своим ушам. Евгения Павловна, железная леди, просит у меня прощения? Мир перевернулся.
– Почему? – только и смогла спросить я. – Почему вы были так...
– Жестока? – подсказала она. – Потому что боялась. Боялась, что ты заберёшь у меня сына. Что он будет любить тебя больше, чем меня. И он действительно любил. – Она горько усмехнулась. – Я видела, как он смотрел на тебя. Так мой Григорий никогда на меня не смотрел.
Григорий – отец Михаила. Он ушёл от них, когда Мише было семь. Ушёл к другой женщине, молодой и красивой. Евгения Павловна никогда не говорила о нём, словно вычеркнула из своей жизни. И Михаил тоже редко вспоминал отца.
– Я ревновала, – продолжала она. – Глупо, знаю. Материнская ревность – самое неприглядное чувство. Но я ничего не могла с собой поделать. А потом... потом стало поздно что-то менять. Гордость не позволяла признать, что я была неправа. И вот теперь... – она развела руками, – теперь приходится сжимать время. Всю жизнь я откладывала важные слова на потом, а теперь «потом» кончилось.
В её глазах блеснули слёзы – впервые на моей памяти. Я смотрела на эту женщину, которую столько лет считала бездушной и жестокой, и видела перед собой просто старую, одинокую мать, потерявшую сына и страшащуюся собственной смерти.
– Я не держу на вас зла, Евгения Павловна, – тихо сказала я, и это была правда. Вся горечь, все обиды словно растворились, оставив только усталость и странное спокойствие.
– Нет? – она подняла на меня недоверчивый взгляд. – Даже после всего, что я сделала? После всех тех слов?
Я покачала головой.
– Знаете, после смерти Михаила я много думала. О жизни, о прошлом. О том, что по-настоящему важно. И поняла, что обиды – это такая бессмысленная трата времени. Они ничего не меняют, только отравляют настоящее.
Евгения Павловна смотрела на меня с каким-то новым выражением – то ли удивление, то ли уважение мелькнуло в её взгляде.
– Ты мудрее меня, Ниночка. Всегда была. – Она помолчала. – Миша это видел. Ценил в тебе. Говорил мне: «Мама, Нина никогда не опускается до мелочности». А я не слушала. Или не хотела слышать.
Она отпила глоток чая, поморщилась.
– Остыл, – сказала она. – Как всегда у меня. Никогда не успеваю выпить, пока горячий.
Я невольно улыбнулась. Эта фраза, эта ситуация – они были такими... домашними. Обыденными. Как будто мы с ней вот так просто сидели за чаем много раз, как родные люди.
– Давайте я подогрею, – предложила я, протягивая руку к её чашке.
– Не нужно, – она покачала головой. – Я привыкла к холодному чаю. Говорят, в нём меньше кофеина. Для сердца полезнее.
Мы замолчали. За окном начался дождь – мелкий, осенний, шуршащий по листьям. Я всегда любила этот звук. Михаил тоже любил. В дождливые вечера мы часто сидели на кухне, пили чай и слушали, как капли стучат по подоконнику. Не говорили ни о чём – просто были вместе.
– Мы можем отпраздновать ваш день рождения, – вдруг сказала я. – У меня есть торт. И шампанское. Если вам можно...
– Мне теперь всё можно, – усмехнулась она. – Какой смысл в запретах, когда счёт идёт на недели? Но я не хочу праздновать, Ниночка. Я соврала тебе. День рождения у меня в ноябре, ты же знаешь. Я просто... – она запнулась, – просто хотела увидеть тебя. Поговорить. Попросить прощения, пока есть время.
Я кивнула. Конечно, я знала, когда у неё день рождения. Двадцать третьего ноября. Мы с Михаилом всегда поздравляли её, дарили подарки. Обычно она принимала их с холодной вежливостью, никогда не показывая, нравятся они ей или нет.
– И ещё кое-что, – продолжила она, открывая сумочку. – Я хотела отдать тебе это.
Она достала небольшую бархатную коробочку тёмно-синего цвета.
– Это серьги моей матери. Жемчуг. Настоящий, не культивированный. Мама получила их от своей матери, а та – от своей. Семейная реликвия.
Она протянула коробочку мне. Я не решалась взять.
– Евгения Павловна, это же... Это должно остаться в семье. У вас есть племянницы...
– У меня нет никого ближе тебя, Ниночка, – тихо сказала она. – Ты была женой моего сына. Ты любила его, как никто другой не смог бы. И он любил тебя. Вы были семьёй. Настоящей, крепкой. Той, которую я так и не сумела создать.
Я смотрела на неё, чувствуя, как к горлу подкатывает ком. Сколько лет я ждала от неё признания, хоть капли тепла. И вот теперь, когда прошло столько времени, когда Михаила нет в живых, она говорит мне эти слова.
– Возьми, пожалуйста, – она настойчиво протягивала коробочку. – Мне будет спокойнее, если я буду знать, что они у тебя. Что эта ниточка не прервалась.
Я приняла коробочку, осторожно открыла её. На тёмно-синем бархате лежали две жемчужины – идеально круглые, с лёгким розоватым отливом. Простая, элегантная оправа из белого золота. Я вспомнила, что видела эти серьги на Евгении Павловне только однажды – на свадьбе Михаила. Она надела их с тёмно-синим платьем и выглядела потрясающе.
– Они прекрасны, – прошептала я. – Спасибо вам.
– Не благодари, – она махнула рукой. – Это меньшее, что я могу сделать. – Она помолчала. – Знаешь, я ведь много думала о тебе все эти годы. После смерти Миши особенно. Думала о том, каково тебе одной. Хотела позвонить столько раз... Но не решалась. Стыдно было. За те слова на похоронах... Я была не в себе от горя. Но это не оправдание.
– Я понимаю, – сказала я. – Правда понимаю.
И это тоже была правда. Я помнила своё оцепенение после известия о смерти Михаила. Помнила, как кричала в подушку, как разбила любимую вазу, как обвиняла весь мир в его смерти. Горе делает нас неузнаваемыми даже для самих себя.
Мы проговорили до вечера. Впервые за тридцать лет мы по-настоящему разговаривали – о Михаиле, о прошлом, о жизни. Она рассказывала мне истории из его детства – смешные, трогательные, которые я никогда не слышала. А я делилась с ней нашими моментами – маленькими радостями, путешествиями, планами на будущее, которым не суждено было сбыться.
В какой-то момент я поймала себя на мысли, что мы могли бы быть близки – эта женщина и я. Могли бы поддерживать друг друга, дополнять. Если бы не её гордость, не моя обида, не годы молчания и взаимного непонимания. Мы могли бы быть семьёй – той самой, о которой она говорила. Но жизнь распорядилась иначе.
Когда стемнело, я вызвала для неё такси до гостиницы. Она остановилась в «Заре» – небольшой, но уютной гостинице в центре города. Отказалась остаться у меня, сказав, что не хочет стеснять. На самом деле, я думаю, ей было важно сохранить независимость до конца.
Прощаясь в прихожей, она вдруг обняла меня – крепко, по-матерински. Я почувствовала запах её духов – тот же, что и тридцать лет назад, терпкий аромат с нотками жасмина.
– Спасибо тебе, Ниночка, – прошептала она. – За этот день. За то, что не оттолкнула. За то, что была хорошей женой моему сыну.
Я обняла её в ответ, чувствуя, какая она хрупкая под своим строгим костюмом. Косточки, как у птицы. И такая же гордая посадка головы, несмотря на болезнь.
– Приходите ещё, – сказала я, сама удивляясь своим словам. – Когда захотите. Мой дом открыт для вас.
Она кивнула, но мы обе знали, что этого не случится. Её время истекало, и этот визит был прощальным. Последним рукопожатием двух женщин, любивших одного мужчину.
После её ухода я долго сидела на кухне, глядя на две пустые чашки на столе. На нетронутый торт, на коробочку с жемчужными серьгами. Странно устроена жизнь. Иногда мы тратим годы на обиды, на молчание, на возведение стен между собой и другими. А потом оказывается, что времени осталось так мало. Что нужно спешить говорить важные слова, спешить прощать и принимать прощение.
Я подошла к окну. Дождь усилился, барабаня по стеклу. В такие вечера Михаил любил заваривать крепкий чай с бергамотом и читать вслух – Чехова, Бунина, иногда стихи. Он прекрасно читал, с выражением, с чувством. Евгения Павловна была права – у нас была настоящая семья. Не идеальная, со своими сложностями и проблемами, но настоящая.
Я поставила чайник. Достала заварку с бергамотом из шкафчика. Заваривая чай, я думала о том, что, возможно, примирение с Евгенией Павловной – это тот подарок, который Михаил хотел бы для нас обеих. Освобождение от груза прошлого. Маленький луч света в сумерках одиночества.
Я налила себе чая и на этот раз успела выпить его, пока он был горячим.
Через три месяца я получила телеграмму из Воронежа от племянницы Евгении Павловны. Свекровь умерла тихо, во сне. Перед смертью просила передать мне, что это был самый тёплый день рождения в её жизни. Хотя день рождения был совсем не в тот день. И приём получился не холодным, а, напротив, согревающим две одинокие души.
Сегодня я надела мамины жемчужные серьги – так я теперь их называю. Иду в церковь – поставить свечку за упокой души Евгении Павловны. И другую – за Михаила. Двух людей, научивших меня, что никогда не поздно открыть сердце. Даже если кажется, что время упущено безвозвратно.
Оглядываясь назад, я думаю, что той холодной июньской средой началась для меня какая-то новая глава. Словно я наконец отпустила что-то, что держала внутри все эти годы. Может быть, это и есть прощение – не только других, но и себя. За то, что не сумела, не смогла, не успела. За все несказанные слова и не случившиеся объятия.
Михаил всегда говорил: «Жизнь слишком коротка для обид, Ниночка». И я наконец поняла, что он имел в виду. Жизнь действительно слишком коротка. Поэтому нужно спешить – не к успеху, не к богатству, не к признанию. Спешить к пониманию, к принятию, к любви. Пока есть время. Пока чай не остыл.