34
А замечали ли вы, дорогие даже не читатели, а слушатели, потому что я сейчас буду не писать, выверяя слова, а проговаривать их быстро, чтобы успеть за своей мыслью, и даже оставлю в доказательство этого стилистическую ошибку с повторением рядом «ли» - никогда бы не допустил я этого на письме! – замечали ли в своей жизни события, на первый взгляд незначительные, но ставшие потом определяющими? И если не смотреть на жизнь свысока, сверху, отстранившись, когда видишь в ней лишь периоды и их границы-даты, а смотреть вдоль волокон повседневности, как когда-то просматривали мы проявленную пленку на свет, то можно увидеть картинки прошлого, людей, с которыми разговаривал, и услышать их слова. Такая скрупулезная память бесконечна. Это не только запомнившееся раз и навсегда, не привычный набор, не надоевший альбом с фотографиями, который иногда все-таки перелистываешь во время бессонницы. Это взгляд памяти, смывающий, как вода на отмели, муть после следа, открывая его очертания – ненадолго, потому что и след вскоре смоется течением, и надо успеть разглядеть его отчетливый отпечаток.
Так вот, я спешу вглядеться в день, который сейчас мне кажется одним из моих определяющих, хотя тогда он был самым что ни на есть обычным – как все до него и после.
Впрочем, не таким уж обычным был тот день.
Первая встреча у меня была с известным писателем – он пригласил меня к себе домой после того, как мой друг-поэт дал прочесть ему мои рассказы. Я ничего не помню, что он мне сказал – не странно ли? Здрасьте-здрасьте, откуда родом, хорошо пишете, так же продолжайте. Ни одного живого слова. А что такое живые слова? - спросите вы. А я и не знаю, что ответить. Но, может быть, к концу моего монолога попытаюсь объяснить.
Писатель позвонил кому-то и сразу же посоветовал мне зайти – прямо от него, сейчас – в журнал «Неман». Это стало моей второй встречей в тот день. Я сидел перед завотделом прозы и ждал, пока он прочтет мои короткие рассказы. И второй раз услышал, что пишу хорошо, и второй раз не услышал ни одного живого слова, и второй раз за день при мне по телефону договаривались с кем-то о моей следующей встрече. Становилось смешно, я сравнивал себя с биллиардным шаром, катающимся по столу от столкновения к столкновению.
Следующая встреча (в тот же день!) состоялась в Союзе писателей – в литературном объединении молодых писателей, на их заседании. Я сам, вслух, прочел несколько рассказов. Меня послушали, помолчали, и потом все по очереди высказались – одинаково, в том смысле, что пишу я плохо.
А четвертая встреча была после этих трех, и к ней-то я все и веду – именно в этом, как я сказал, вроде бы незначительном и обычном разговоре кроется весь смысл моей жизни. Я и не пересказывал подробности первых трех встреч потому, что глупыми и пустыми они оказались перед встречей следующей. Как будто я заблудился в трех соснах и вышел наконец на дорогу, указанную сосной отдельной, четвертой.
Таня и мой друг-поэт ждали меня после встречи в Союзе писателей на нашей скамейке у Дома офицеров. Скамейка стояла на склоне в зарослях кустов, внизу шумела, как река, улица.
Мой друг все знал, словно присутствовал на всех этих встречах. Не надо было ничего ему рассказывать, и он не стал ничего расспрашивать. Говорил о другом. Я запомнил его слова, как катехизис, почти наизусть, потому что не раз перечитывал их и повторял про себя. У друга-поэта была странная привычка – почти каждый день он приносил мне письма – листы исписанной его странным корявым почерком бумаги, по нескольку слов на странице. Может, он играл в оракула, может, играл в мудреца – но он действительно был и оракулом и мудрецом. Я любил читать его каракули, как будто разбирал кумранские свитки, - где они сейчас? Молодые, мы не храним истинные ценности. Хорошо, что запоминаем их, запоминаем самое главное из них. Так вот что он сказал, а потом назавтра написал на листах бумаги, и я долгие годы иногда их перечитывал, и запомнил, и согласился с каждым словом:
- После того как ты написал свой первый рассказ, ты начал жить с ним в себе, для себя, в некотором особо выбранном ограниченном пространстве души. Это уже не художественная литература, в которой много подробностей. В твоем пространстве чрезвычайно мало подробностей. Они не столь важны, они второстепенны, не просятся напоказ - они скрыты и не нужны. Важен смысл, и даже не он сам, а его важнейшие оттенки, которые передаются порядком, перечислением и даже умолчанием, но угадыванием при этом. И ты живешь с этим новым, созданным тобой, смыслом.
После того как ты написал свой первый рассказ, ты стал вровень с миром в праве разговора с ним. Ты словно появился в нем наконец, и это твое второе рождение. До этого ты был звуком, сейчас ты нота, которая сама может звучать. Ты записал себя на нотном стане жизни, и никакому другому композитору не изменить ни длительность, ни высоту звучания – это не их дело и не в их силах.
Так что же слушать мнение тех, кто не слышит тебя?
Писательство – образ, метафора жизни. И точно так, как ты хочешь быть хорошим человеком, но при этом, конечно же, не считаешь себя лучшим из всех живущих, - так же и в писательстве ты стараешься быть хорошим, не считая себя лучшим. Никто никогда не будет на твоем месте, никто никогда не напишет и не скажет твои слова. Это самое важное качество твоего внутреннего мира, который появился после твоего первого рассказа и не исчезнет уже никогда. Когда-нибудь ты напишешь то, что я говорю сейчас, перепишешь мои слова в свои. А еще напишешь – обязательно - фразу, только пока еще не знаешь, какому герою подаришь ее: «И когда уже совсем невыносимо жить, надо записывать хотя бы несколько слов».
Вот так сказал мой друг-поэт. Мне этого достаточно для того, чтобы всю жизнь писать – как он сказал, хотя бы несколько слов. И слова его я переписал в свои. И фразу «И когда уже совсем невыносимо жить, надо записывать хотя бы несколько слов» я подарил одному из своих героев в одной из своих книг. Все-таки он оказался пророком.
А Таня… Словно вечный сторож моего покоя и беспокойства, следит за переходами и вспышками перехода из одного состояния в другое и бережет при этом все мои живые осторожные слова, считая, что они и так натерпелись в своем молчании, и раз уж я сумел их освободить из заточения, то надо дать им наконец всю волю.