Найти тему
Издательство Libra Press

Путешествие зимой я совершил в одной рубашке

Из воспоминаний Леонида Алексеевича Ушакова

На склоне дней я взялся за перо, чтобы записать, что припомню из далёкого прошлого. Хотелось, хотя в воспоминаниях, пережить безвозвратно минувшее.

Отец мой Алексей Евграфович, уроженец Устюженского уезда Новгородской губернии, воспитывался в 1-м кадетском корпусе, был произведен в офицеры в 1807 г. и служил в нескольких кавалерийских полках. В 1810 г., в турецкую войну, тяжело раненый в плечо, после годичной болезни, вышел в отставку и поселился у деда моего в деревне.

Пребывание в родительском доме, было, кажется, не из приятных. Он был красив, говорили, что к нему очень шел уланский мундир, а потому для всякого гостя дед заставлял его одеваться в полную форму, что для раненого было нелегко. Как-то раз отец, отговариваясь болью в ране, отказался исполнить каприз деда, который до того рассердился, что, схватив пистолет, погнался за ним; к счастью, отец успел выбежать на двор и спрятаться.

В год отечественной войны (1812) отец вновь вступил в службу в 1-й Волонтерный Яхонтова (Александр Андреевич) полк; в 13-м году он был в партизанах у знаменитого Фигнера (Александр Самойлович). В дневнике отца, между прочим, занесены замечательные действия отряда Фигнера после Бауценского сражения и бесчеловечная расправа Фигнера с пленными французами.

"Из местечка Гольцберга, - записано у отца, - 13 мая мы пошли в тыл неприятельской армии и находились часто среди неприятеля. Маршал Виктор, открыв отряд, не мог себе представить, как могли русские зайти в тыл французской армии, когда сами отступают, и, приняв отряд Фигнера за авангард австрийцев, поспешно отступил со всем корпусом.

17-го взято было в плен до 100 человек французов, немцев, испанцев и итальянцев; французы были расстреляны; 18-го были открыты стоявшие недалеко от одного селения две французские артиллерийские роты, не выдержавшие атаки и сдавшиеся в плен; французы опять были расстреляны, а из остальных пленных образован иностранный легион.

Все офицеры отряда возмущались жестокостью Фигнера, который и сам скоро погиб, бросившись в р. Эльтор, когда французы, не предупредив нас об окончании перемирия, атаковали его отряд".

В 1816 году отец женился на С. Н. Вельяминовой-Зерновой и вышел вторично в отставку с пенсией в 1200 р. асс. Я родился в г. Ржеве, Тверской губернии, 19-го февраля 1827 года и был младшим из оставшихся в живых четверых братьев, а потому, как говорили, был любимцем и баловнем. После крестин меня отправили в деревню с бабушкой Е. А. Извековой; первое мое путешествие было неудачно, на нас напали волки, и бабушка так испугалась, что с того времени постоянно тряслась.

Село Федяйково, Зубцовского уезда, где я провел раннее детство, стояло на левом берегу Осуги. Хорошо помню наш деревянный под красною крышею дом, с мезонином и большими колоннами по фасаду, и старинный сад с липовыми аллеями, круто опускавшимися к трем прудам, выкопанным по берегу реки.

Стены комнат были оклеены простой бумагой и окрашены разными колерами. Потолки были оштукатурены и расписаны букетами и гирляндами цветов под трафарет. Рамы в окнах были подъёмные. Мебель вообще была незатейлива и большею частью состояла из турецких диванов. В зале и столовой стояли березовые стулья с плетенками, и только в кабинете секретер и письменный стол были красного дерева.

На столе в величайшем порядке были разложены, кроме письменных принадлежностей, множество разных вещиц; тут же, как реликвия, на пьедестале под колпаком помещалась вырезанная из картона, чрезвычайно схожая фигура императора Александра I, у подножия которой лежали ордена отца.

По детскому любопытству мы часто брали в руки ту или другую вещь со стола и хотя потом старались опять положить ее так же, как она лежала, но глаз отца тотчас замечал, что на столе у него кто-нибудь хозяйничал, затем следовало общее внушение, что благовоспитанные дети не должны прикасаться ни к чему чужому. Еще строже относился он к виновному, тронувшему что-нибудь из оружия, висевшего в образцовом порядке на стене, в раме. На одном из дверных косяков отец от времени до времени отмечал наш рост.

В кабинете же часто играли в вист; мне позволялось сидеть возле игравших, чем я и пользовался. Скоро, однако же, надоедало мелькание карт, меня начинал клонить сон, и я от стола переходил на ковер к Гиду, легавой собаке отца, и сладко засыпал, пока не приходили за мной, чтобы отвести в детскую.

Я засыпал, как и большинство детей нашего времени, под монотонный припев или сказку няни, а открывал глаза под добродушный упрек, что долго заспался. Будила меня часто и бабушка, особенно наблюдавшая за моей молитвой.

Отец мой считался между соседями хорошим хозяином, но усердно посещая конный двор, не знаю, заглядывал ли когда на скотный. По вечерам он обыкновенно долго беседовал со старостой. Утром, еще до чая, отец объезжал поля верхом или на беговых дрожках; на дрожках он часто сажал спереди меня и к величайшему удовольствию позволял держаться за вожжи. Матушка также постоянно хлопотала по хозяйству, заглядывала беспрестанно то на кухню, то в кладовые, переполненные разного рода посудою, пуховиками, подушками, тальками, льняными кругами и всяким добром.

Бабушкины комнаты были наполнены сушившимися травками, бутылями с наливками и уксусами всевозможных сортов, от чего на всем верху был особый запах, который мне нравился, вероятно, по привычке.

С ближайшими соседями Извековыми, Фишевыми и Басовыми мы видались чуть ли не каждый день. В торжественные дни, когда съезжалось немало гостей, дамы занимали позицию обыкновенно в гостиной, а мужчины, перецеловав у всех дам по очереди ручки, пристраивались к карточным столам.

Год турецкой войны помню потому, что привозимые письма были исколоты и походили на решето; в холерный год нас, детей, водили во фланелевых набрюшниках, но больных у нас не было. Еще очень маленьким меня возили в Москву, куда ездили родители проведать старшего брата.

Зимним утром, с огнем, поднялся весь дом, и затемно, напившись чаю, после обычного присеста и молитвы выехали мы на своих лошадях в возке и кибитке. Все путешествие в Москву и обратно я совершил в одной рубашке, сидя у отца на коленях, прикрытый его шубой.

Возвращение наше из Москвы обошлось не без приключения: только что с обычными в то время задержками мы выехали за заставу, как поднялась метель, усилившаяся до того, что мы потеряли дорогу и, наконец, возок упал на бок. Матушку вынули скоро, но нам с отцом приходилось плохо от свалившихся на нас коробок и картонок, которыми возок был набит, меня поймал за ногу камердинер отца Павел Филипцов, и я очутился в одной рубашке на снегу; отца, чуть не задохнувшегося, вынули после.

Павел Филиппов, кажется, состоял на особом положении, вероятно, потому, что с дядей моим делал поход и был даже в плену у французов; он был груб, но все грубости сходили ему с рук безнаказанно, над ним только подшучивали; он сердился и по обыкновению укоризненно восклицал: "Барин, барин, а еще барин!"

В 1833 году отец купил у дяди А. Н. Вельяминова имение под Ржевом, в которое мы и переехали жить. Село Михирево, наша купленная усадьба в 3 верстах от города, стояла на левом берегу Волги. Дом был небольшой, каменный, с террасой, выходившею в сад, и бельведером над овальной столовой. Над бельведером развевался флаг, когда хозяева были дома.

В том же году меня отдали учиться в Ржев в пансион для детей обоего пола, содержавшийся немками Гинтер. Сначала я ходил только в классы, а жил в почтенном семействе соборного протоиерея Соколова, один из сыновей которого, Иван Егорович, был моим первым учителем еще до поступления в пансион.

Не знаю почему, через некоторое время меня перевели совсем на жительство в пансион, где поместили в мезонине с ходом через холодный чердак. Со мной помещался один из моих товарищей Володя Алисов; с нами жила и моя няня, Олимпиада, тогда уже старая и хворая. Няня меня любила и баловала, а я, несмотря на привязанность, мучил ее, особенно по ночам, заставляя ее вставать, когда дурно спалось.

По воскресеньям, после обедни, в пансион обыкновенно приезжали родные и знакомые; в их присутствии происходил танцевальный класс: мы танцевали экосез и плясали по-русски; для танцев мне был сшит голубой, обшитый галуном кафтан.

Раз как-то мы с Алисовым провинились: после ужина по дороге в мезонин мы ворвались в спальню воспитанниц; тогда мы уже влюблялись, ревновали и страдали. В первое после этого происшествия воскресенье мне не разрешили надеть праздничного кафтана, и я в самом жалком виде был введен в зал, где было немало гостей, и поставлен в угол на все время танцев.

В одно зимнее утро портной принес сшитую для меня курточку малолетнего кадета; в тот же день вечером я обновил ее по приказанию отца, который и повез меня показывать по всем знакомым; кажется, это был один из счастливейших дней моей жизни.

Зимой свезли меня в Москву и отдали 25 января 1835 года в малолетнее отделение московского кадетского корпуса. Не забыл я этого тяжёлого дня; после прощания с родителями я так плакал, что со мной сделался припадок, меня уложили на койку, и я проспал чуть ли не целые сутки. Невесело было пробуждение; меня окружили незнакомые, насмешливые лица моих новых товарищей, а непривычный шум и командные слова тоскливо раздавались в ушах.

Скоро я перестал скучать, перенес искус в виде колотушек, щипков и тому подобного, которыми обыкновенно наделяли новичков, и более не подвергался задиранию со стороны товарищей. Тогда же мне были внушены краткие правила кадетской морали: никого из товарищей не выдавать и не жаловаться начальству.

Моим дядькою был Карлашев; сядешь, бывало, к нему на колени, играешь его медалями и заслушиваешься рассказом о Суворове, переходе через Чёртов мост и о французских войнах. От дядек решительно мы пользовались большей снисходительностью и лаской, чем от классных дам и нянек; дядьки частенько являлись заступниками за нас, когда женский персонал грозил наказанием за какую-нибудь провинность. Государь Николай Павлович знал каждого дядьку. Обходя наш фронт, обыкновенно обращался к ним: "Здравствуй, Карлашев, как поживаешь, доволен ли детьми?"

Одежда наша состояла из суконных брюк стального цвета, пристегивавшихся к лифу того же сукна, темно-зеленой курточки, застегивавшейся на верхнюю пуговицу и отложного от рубашки воротничка с гофрированной оборкой. Эти воротнички давали большой труд няням: они каждое утро обязаны были приводить их в безукоризненный вид. Летом суконные панталоны заменялись полотняными.

Будили нас в 6 часов утра по барабану, но так как барабанщик был в швейцарской, то дежурная дама усиленно звонила в колокольчик (атрибут дежурства); нежиться не дозволялось, нянька или дядька сдергивали одеяло, и поневоле приходилось вставать и бежать мыться, а у круглого умывальника обыкновенно ожидала нянька, наблюдавшая за порядком, так как всякий старался, хотя с боя, скорее занять место.

Московский кадетский корпус в Лефортово, 1910
Московский кадетский корпус в Лефортово, 1910

После умыванья нас выстраивали на молитву, но предварительно отдельная дама осматривала одежду и нас причесывала, а последняя операция была не из приятных. Нянька несла глубокую тарелку с холодной водой, а дама перед каждым погружала в воду щетку, без церемоний левой рукой схватывала за подбородок, а правой чесала волосы, при чем со щетки шла вода; приемы эти производились быстро, а потому вызывали прескверное ощущение, и причесываемый строил пресмешную рожу.

Молитвы читали перед серединой фронта по очереди кадеты; они оканчивались поминанием "начальников, наставников и всех пекущихся о нас". Завтрак состоял из белой, очень вкусной булки и кружки кипячёного молока, иногда подозрительной синевы; впрочем, все уничтожалось до последней капли.

После учений мы, конечно, с нетерпением ожидали барабана, возвещавшего время обеда. Строем водили нас к столу и обратно, барабан бил на молитву и при смене кушаний. Кормили нас недурно; обед обыкновенно состоял из трех блюд: супа или щей, мясного блюда и пирогов, каши или жареного картофеля. За ужином подавалось два блюда: суп и пироги или каша, иногда размазня.

После обеда и вечерних классов нам позволялось играть; любимою игрою была игра в мяч, особенно в саду, где на обширном кругу было раздолье бегать. Во время игр происходили часто и драки, в которых соблюдались известные правила. Езда верхом практиковалась больше в залах. Ездок садился на плечи желавшего изобразить коня, который, забравши ноги ездока под мышки, бегал; часто игра оканчивалась плачевно для ездока; если его сбрасывали или кто-нибудь кричал "мала куча", то бедному приходилось совсем плохо: на него наваливалась толпа мальчуганов, и он только с большим трудом освобождался, сильно помятым, а иногда и окровавленным.

Как-то весною, когда огни уже не зажигались, барабанщик бил повестку к ужину, дежурная дама усиленно звонила, унимая шум и возню, от которой пыль стояла столбом, а в зале был полумрак, во входных дверях вырисовалась величавая фигура государя и раздался его громкий голос: "Смирно, дети".

Эффект сцены был поразителен: сразу все замерло и побледнело, а дежурная дама чуть-чуть не упала в обморок. Государь строго обратился к нам с наставлением, но тотчас же смягчился, пробыл все время ужина, по обыкновению шутил и кушал с наших тарелок кашу.

Государь Николай Павлович приезжал в Москву раза два в год и во время своего пребывания несколько раз посещал корпус. Посещения царя были для нас праздниками, мы с детской привязанностью беззаветно любили его. Николай Павлович производил на нас чарующее впечатление своим богатырским видом и своим ласковым и милостивым обхождением.

Представьте себе царя, играющего и забавляющегося с детьми: велит, бывало, снять умывальник, сядет в наш огромный таз и прикажет себя вытаскивать; дружно, толпой приступали мы, хватая его за руки и за ноги, но так как работа оказывалась непосильной, то пускали в ход щекотку и щипки. "Ну, не щипаться, мальчуганы", - крикнет государь и начнет уступать, тогда, наконец, раскрасневшись, мы осиливали и вытаскивали его.

"Молодцы, дети! Ну, теперь проходи в ворота" и, расставив ноги, пропускает под собой всех. Забавлялся государь и смотром, выстраивая нас с ружьями и командуя приемы, благодарил дядек, командовал вольно и заставляя сморкаться и чихать, сам делал гримасу, сморкаясь в три пальца. Мы провожали государя обыкновенно толпой до подъезда, обрывая темляк и вырывая перья из султана.

Кристина Робертсон. Императрица Александра Федоровна, 1851
Кристина Робертсон. Императрица Александра Федоровна, 1851

Помню и посещение императрицы, приезжавшей к нам с одной из великих княжон; императрица (Александра Федоровна), несмотря на свои года, была еще очень красива. Она всех удостоила допустить к руке, а за ужином на одном из столов раздавала кушанья и сама кушала. День кончался вечерней молитвой, но уже перед ужином, а особенно зимой, наслушавшись рассказов дядек, нас клонила усталость, и мы на диванах, привалясь друг к другу, сладко засыпали, пока досадливый барабан не будил нас и сонных не собирал в ряды.

Вероятно, женское начальство считало необходимым совершенствовать нас во французском языке, по крайней мере в часы рекреации некоторые дежурные дамы требовали, чтобы между собою мы говорили не иначе, как по-французски; провинившемуся давалась карточка, которую он торопился передать другому, заговорившему по-русски, а так как почему-то мы с каждым днем теряли и те познания во французском разговорном языке, с которыми поступили в корпус, то карточка быстро переходила от одного к другому; и горе тому, кто не успевал сбыть злополучной карточки перед обедом или ужином: он оставался без одного блюда.

Раз в неделю после утренних классов нас занимали гимнастикой, а после вечерних, также раз в неделю, был танцевальный класс. В полусвете, который проливали в длинную залу две масляных лампы, мы становились в одну шеренгу, повторяли все пять позиций и по команде выступали, поднимая страшную пыль, под игру скрипки, с которой неизменно являлся, в потертой солдатской шинели, старый горнист Пухов, предмет нашей постоянной насмешки за его совсем не воинственную фигуру.

На его музыку были подобраны и слова, которые, выделывая па, мы подпевали: "дрожки, кареты, пажи и кадеты, уланы, гусары спешат на парад". После разных гезисадов и балансе, которые нас заставляли проделывать не один раз, класс кончался: до кадрили и других танцев мы еще не доходили.

По воскресеньям и праздникам нас водили к обедне, а накануне ко всенощной; я пел в хоре на клиросе и часто фальшивил, за что и получал щелчки от тех, у кого ухо было более развито.

На святки, а иногда на масленицу приезжали в Москву на своих лошадях и со своей провизией отец с матерью. С каким нетерпением ожидал я этого времени; в последние дни пропадал аппетит, замирало сердце от каждого необычного шума и, кажется, совершенно переставало биться, когда ожидаемая минута наступала, и я видел отца, входившего в зал. Одно путешествие из Лефортова куда-нибудь на Пречистенку или на Арбат доставляло такое удовольствие, что не чувствовался холод, хотя верхняя одежда наша состояла из холодной шинели, как остроумно говорили, "подбитой воздухом".

На квартире мать уже ожидала за чайным столом, уставленным всякой деревенской благодатью до замороженных сливок включительно. После объятий, поцелуев и замечаний, что вырос, похудел, начиналось чаепитие и усердное уничтожение деревенского добра. Время отпуска обыкновенно пролетало незаметно и, когда наставала несносная минута прощанья, появлялись слезы и длинная дорога до корпуса казалась уже короткой: снова надобно было привыкать к суровой обстановке заведения, что доставалось нелегко.

Летом в 1836 году меня брали на лето в отпуск в деревню. Отец по обыкновению приехал на своих лошадях и остановился на Тверском бульваре у двоюродного дяди матери моей, Сергея Алексеевича Мусина-Пушкина, который очень любил нашу семью, нас дарил деньгами, по возрасту даже большими.

Куда как просто жилось тогда в доброе старое время даже в Москве. Дедушка кушал чай на бульваре, как у себя в саду: был вынесен стол, чайный прибор и подан самовар; сам он вышел в спальном платье и, вероятно, это никого не удивляло особенно. Он слыл за чудака, каких в то время было немало; небольшого роста, с выразительными глазами, сходившимися и нависшими бровями, дедушка производил внушительное впечатление, и хотя над ним посмеивались, но только втихомолку.

Он был persona grata в английском клубе, вел большую игру и на язык был дерзок; когда после выигрыша с него громадного куша С. прислал ему в подарок какую-то редкую чашку, он не принял, а посланному поручил передать: "скажите, что я удивляюсь, как государь назначает своими генерал-адъютантами таких п.., как он".

Русские позиции под Данцигом, 1813 г.
Русские позиции под Данцигом, 1813 г.

В 1812 году дедушка был в ополчении; во время преследования французов, в каком-то городишке офицерам дружины были отведены прескверные квартиры; чтобы помочь горю, они выдумали поднять на ноги Сергея Алексеевича, которого застали сидящим посередине горницы в белом пудермантеле, кругом его ходил человек и чем-то его окуривал.

- Что скажете, господа?
- Сергей Алексеевич, вам и нам отведены невозможные квартиры, нельзя ли похлопотать, чтобы дали лучше.
- Извольте. Малый, сходи к коменданту и пригласи его сюда.

Пришел комендант; дедушка, не привставая, обращается к нему таким образом: "Как тебе не стыдно: враги, пришедшие разорять наше отечество, имеют квартиры, а защитникам его ты отвел какие-то хлевы; я требую, чтобы нам тотчас же были отведены хорошие квартиры". К удивлению всех эта речь возымела полный успех, квартиры были переменены.

В Рождественские праздники и в Пасху я приходил к деду с поздравлением и обыкновенно получал приглашение к обеду на другой день; отвечал на немудрёные вопросы: кто начальник, каких лет и т. д., выслушивал повествование о необыкновенном уме дедушкиного попугая и, снабженный белой ассигнацией (25 рублей), уходил до следующего праздника.

Батюшка купил на Неглинной новую бричку, запасся провизией на дорогу, и мы на другой день тронулись в путь. На заставе, во избежание задержки для прописки вида, объявили, что едем на богомолье. Не помню, далеко ли мы отъехали от Москвы, как в новой бричке начались поломки, а на третьей станции нам пришлось оставить московскую покупку и взять телегу, в которой на третий день и добрались до дому. С какой радостью увидел я флаг на доме и с каким восторгом обнял мать, бабушку и всех домашних, целовавших у меня руки; не застал я в живых только няни, умершей вскоре после моего вступления в корпус.

В это лето меня возили на показ к родным и знакомым, часто заставляли декламировать стихи, хвалили и везде кормили до отвала; только один из дядей потешался надо мной особенным образом, вырезывая из бумаги коньков со шпорами, чем доводил до слез.

Продолжение следует