Поскольку мой очередной рассказ не вошел даже в лонг-лист, это повод поделиться им бесплатно. Мне кажется, он получился очень трогательным, но жюри не оценило.
Чердачное лихо
Я смотрю на это окно как на реликвию. Это единственное, что я помню об этом городе. Сколько мне было — четыре? пять? Мы с мамой возвращались домой каким-то странным путем — через частный сектор, в котором не было даже асфальта и под ногами чавкала грязь. Чавк. И съела ботинок. Он был мне слишком велик, покупался на вырост, а чавкающая грязь, видимо, считала, что нужно делиться тем, что не можешь полностью использовать.
Мне никто не говорил, что в одном ботинке ходить не принято, и я довольно долго нога за ногу мирилась с постигшей меня потерей, пока мама не разоралась и не просветила меня, что обувь должна присутствовать на каждой ноге, и даже такая одаренная девочка как я должна это усвоить в моем (четыре? пять?) возрасте.
Пока мы, чертыхаясь (это мама) и загребая ногами особо соблазнительные комья грязи (это я), искали ботинок, уже совсем стемнело, и я не могла отвести взора от этого окна. Не помню, зажглось ли оно от темноты или горело всегда. Помню только, что было оно под самой крышей — чердачное, как я знаю теперь, но понятия не имела тогда.
— Кто там живет? — спросила я, пока мама возилась с нятягиванием и завязыванием мокрого в грязюке ботинка.
Мама так удивилась, что даже замолчала. Я говорила редко, в основном, отвечала на чужие вопросы и никогда не задавала свои.
— Чердачное лихо, — наконец ответила она.
— Почему так высоко?
— Удобнее вылетать на метле.
Не знаю почему, но это объяснение меня устроило, хотя казалось бы — почему бы лиху не взлетать с земли? Почему с чердака удобнее? Это все, что я помнила об этом городе.
Как только дед починил мне велосипед брата, я сразу поехала разыскивать окно. Оно было на месте, но совсем не такое, каким мне помнилось. Тогда, в четыре? в пять? оно казалось высоким — где-то вдали под небом. И цвет наличника был голубым, хотя как я в темноте могла это рассмотреть? И стекло... В нем было стекло! А еще мне тогда показалось, что в окне промелькнул кот. Конечно, как водится, черный. В таких рассказах о всяких странных и непонятных домах если уж кот, то непременно черный. Если еще и одноглазый — вообще то, что надо.
— Ну и чего ты тут высматриваешь?
Патлатый мальчишка подкрался незаметно, пока я совмещала внутри себя картинку из своих четырех? пяти? с тем, что видела перед собой.
— Ты — чердачное лихо?
— Ну допустим, — усмехнулся он. — А ты Розамария?
— Откуда ты знаешь?
— С таким именем трудно оставаться невидимкой. Тебя тут все знают.
Это мне и дед говорил — если заблудишься, не пугайся, просто скажи свое имя и каждый укажет тебе дорогу. Что было в голове у моей мамы, когда она заполняла свидетельство о моем рождении? Мне иногда кажется, что это у нее синдром Аспергера, а не у меня.
— Куда ты сегодня ездила? — спросил вечером дед.
Мама часто не понимала, почему мне трудно ответить на простой вопрос. Например, очень простой вопрос — куда я сегодня ездила. Если вы читали мой рассказ сначала, то знаете этот совсем не простой ответ. И что — мне теперь пересказывать дедушке все сначала, с четырех? с пяти? Мне говорили, что обычно аспики этим и отличаются — начинают пространную речь о чем-то своем, что никого, в сущности, не интересует. Поэтому, когда я пытаюсь это контролировать, например, раздумываю, как ответить кратко на простой вопрос с непростым ответом, люди успевают вообразить невесть что: что не хочу отвечать, что не умею говорить и что я умственно отсталая.
— Я ездила к дому, в котором живет чердачное лихо.
А когда я говорю правду, люди иногда и вовсе воображают, что у меня не все дома.
— Встретила его?
— Да.
— Ну и хорошо.
Конечно, дед не поверил ни одному моему слову. Он больше верит медицинским справкам, чем рассказам живых людей. Но я его не виню. Жизнь у него была тяжелая, ему сначала пришлось воспитывать маму, а потом и моего старшего брата. Никому бы такого не пожелала.
— Ты смелая? — спросил меня Лихо, когда мы встретились в следующий раз.
— Наверное, нет, — ответила я.
Я могу испугаться громкого неожиданного звука. Или цвета, который, с моей точки зрения, не подходит окружающим его цветам. Или перестановки мебели. Или изменения прически. Или... Но я никогда не знаю, почему это страшно.
— Ты смелая, — убежденно сказал он. — Иначе бы мы не встретились у этого дома.
— Это важно? — спросила я.
— Хочу тебя кое-куда пригласить.
— На свидание?
— Хм... Можно и так сказать.
— Я бы хотела пойти с тобой на свидание.
— На кладбище?
— Почему нет? Я была там... недавно.
— Я знаю, — ответил он.
Все это знают. Все знают, что я та самая Розамария, у которой была мама и старший брат, которые погибли в аварии, которую устроил старший брат, который пошел на обгон в неположенном месте, в котором был слепой поворот, из-за которого выскочил джип, в котором никто не пострадал. Потом их обоих похоронили на местном кладбище, потому что людей с фамилией Коваль принято хоронить только там, даже если они жили за много сотен километров. А Розамария получила только синяк от ремня безопасности и теперь вынуждена жить с дедом, которого она не видела со своих четырех? пяти? И она совсем не горит желанием торчать затычкою в какой-нибудь щели, потому что гореть надеется в крематории. Я не умею правильно распознавать эмоции людей. Поэтому читала все это в каждом из окружающих меня лиц.
— В полночь? — спросила я.
— Почему в полночь?
— Не знаю. Я думала, свидания на кладбище принято назначать в полночь.
— Это сводить бородавки положено дохлой кошкой на кладбище в полночь, — засмеялся Лихо. — А я хочу тебе кое-что показать, ночью будет не видно.
У местного кладбища нет забора. На местном кладбище могилы втыкаются одна в другую под невообразимыми углами, как будто кто-то играл в гигантские кубики, а потом поленился их собрать, и они с тех пор валяются позабытые. Местному кладбищу, наверное, пятьсот лет, и многие памятники проржавели насквозь, а кресты рассохлись, покосились, вросли в землю или рухнули. Между могилами — крапива в человеческий рост.
Мы оставили велики у самой облупившейся ограды. Когда-то один врач сказал маме, что аспики не могут кататься на велосипедах, у них нарушенная координация движений. Я назло ему научилась. Людей вокруг не было. Страшно не было.
— Ник? Тебя зовут Ник? Это ведь ты? — спросила я, вглядываясь в высеченное на камне изображение. — Ты, что ли, мертвый?
— Это кенотаф, — помолчав, признался он. — Ложное захоронение. На самом деле меня там нет.
— Зачем так делать?
Он пожал плечами.
— Если признают умершим...
Я — та самая Розамария, которая получила только синяк от ремня безопасности и теперь дед, которого я не видела с четырех? с пяти? вынужден бросить все дела и меня содержать. Больше родственников не осталось.
— Я бы тоже так хотела, — сказала я. — Как сделать, чтобы меня признали умершей?
Ник засмеялся. Я знаю, это хорошая эмоция. Когда человек смеется, значит, ему хорошо с собеседником. Интересно, если бы нас кто-нибудь видел... Он бы, наверное, скроил мрачную физиономию и скорбно сообщил, что на кладбище грешно веселиться. Но я слишком сама любила смеяться, когда нельзя.
— Розамария, ты такая прикольная. Как сделать, чтобы все время оставаться рядом с тобой? Почему ты пришла в тот вечер к дому?
— Не в тот вечер. Гораздо раньше. Мне было четыре. Или пять. Меня туда примагнитило ботинком. Дом был такой темный, а на чердаке светилось окно. Мигало, словно костер. Для меня светилось. Мне очень захотелось там очутиться. Там сидел ты?
— Да. Я все время сидел на чердаке. Внизу были другие люди, и с ними было... С ними мне не хотелось быть.
— Когда-нибудь ты позовешь меня туда?
— Да. Когда-нибудь я зажгу для тебя окно. Обещаю. Розамария...
— Что?
— Ты когда-нибудь целовалась?
— Никогда.
— Тогда можно я...
Это был самый сумасшедший поступок в моей жизни — целоваться с мальчиком, имя которого я узнала пять минут назад, на его же могиле, в которой он не был похоронен.
— Если ты хотела сходить на кладбище, могла бы сказать мне, я бы тебя проводил, — сказал мне вечером дед.
— А без тебя мне нельзя?
— Ну... можно... — растерялся дед. — Просто обычно туда семьей ходят. Да и далеко это.
— А если я захочу цветы положить, мне звать тебя?
Дед махнул рукой.
— Делай как знаешь.
Я положила цветы на могилу Ника. Он опять смеялся.
— Розамария, с тобой все с ног на голову. Мальчики должны дарить девочкам цветы, а не наоборот.
— Я и так чувствую себя с тобой слишком... одаренной.
— Розамария... — он обнял меня сзади и положил подбородок на мое плечо. — Я так не хочу, чтобы это прекращалось...
— Почему это должно прекратиться?
— Когда-нибудь ты захочешь узнать больше.
— А ты не захочешь мне сказать?
— А я не смогу тебе соврать.
Однажды наступил день, вернее, вечер, когда мы поднялись на его чердак. Я об этом не просила, Ник просто привел меня. Наверное, пришло время. На заднем дворе к дыре в потолке вела железная лестница, и я поднялась по ней без лишних подсказок и понуканий.
— Мне нечем тебя угостить, — сказал он.
— Но меня не надо угощать, — возразила я.
А он смутился.
— Просто у меня день рождения...
Это была одна из сложных для аспиков ситуаций. Нельзя так внезапно объявлять такое. Нужно было как-то реагировать, и я лихорадочно вспоминала, что принято делать. Поздравить — раз. Пожелать... Что пожелать? Ах, да, подарить... Что подарить? Я была близка к панической атаке.
— Розамария, — он успокаивающе погладил меня по плечу. — У меня есть для тебя подарок.
— А разве не у меня должен быть подарок? — всхлипнула я.
— Я обещал зажечь для тебя окно. Смотри.
Он чиркает спичкой, и пламя трех свечей трепещет, бьется и рвется на сквозняке. Если поднести к ним пальцы — становится тепло. Если взять Ника за руку — становится жарко. Если подойти к нему совсем близко — становится горячо. Если прислушаться — можно услышать, как потрескивают свечки и как бесится пламя на ветру. Если закрыть глаза — можно стать самой счастливой девочкой на свете.
— Сколько тебе исполнилось сегодня?
— Ну... в прошлый раз мы отмечали тринадцать...
— Что это за загадка? Я должна добавить к этому плюс один?
— Если хочешь, — сказал он серьезно.
— Не хочу. Я вообще ненавижу праздники и не умею себя вести. Лучше меня на это время куда-нибудь запереть.
— С тобой так делали? — спросил он с тревогой.
— Да. Почти всегда. Я сама об этом просила, потому что терпеть не могу этих людей, которым от меня постоянно что-то нужно. Они натянуто улыбаются и задают вопросы, ответы на которые их не интересуют, и целуются в воздух, и говорят комплименты, в которые не верят, и ненавидят большинство присутствующих, и сами не знают, зачем туда приходят, и...
Дыхание кончилось, а слова еще остались.
— Розамария. Здесь только ты и я, видишь? Тебе не нужно терпеть других людей. Ты можешь вести себя, как тебе нравится. Никто тебя не осудит.
— А твоя семья? Почему они не празднуют с тобой?
— Их здесь нет. Они давно уехали. Как и многие. Как и твои.
— А ты почему остался?
— Наверное, ждал тебя?
— Неправильный ответ.
— Неправильный. Дай мне еще один день, ладно? Я не хочу об этом сегодня. Я сегодня слишком счастлив.
Я живу только в днях. Вечерами я возвращаюсь домой и считаю время до следующей встречи. Поужинать — пятнадцать минут, вымыть посуду — пять минут, помыться — двадцать минут, постирать одежду — десять минут, ответить на вопросы дедушки — одна минута. Утром — в обратном порядке. Дни мои становятся все короче. Их остается все меньше. Мне не удержать мое счастье.
— Их было трое, — говорит он.
Я не хочу знать, кто эти трое и что они сделали.
— У тебя был кот, — говорю я.
Откуда-то я это знаю.
— Это был не мой кот. Он иногда приходил в этот дом так же, как и я, и сидел со мной на чердаке. А потом появились они. Они никогда не поднимались на чердак и не подозревали о моем существовании... до некоторого времени. Им было не до того, потому что они приносили с собой пакеты и нюхали клей. Мы умудрялись жить в одном доме и не сталкиваться друг с другом... Пока они не поймали кота. Они хотели подпалить ему хвост, но это был бойцовый кот, он дрался и кусался, как настоящий воин, и сумел продержаться, пока я спускался с чердака. Когда я ворвался в дверь, они от неожиданности выпустили кота. Но просто так они отступить уже не могли. И взялись за меня.
— Что они с тобой сделали?
— Один зажимал мне рот, чтобы я не кричал. Другой жег мне ладонь зажигалкой, чтобы я был вместо кота. Третий крепко меня держал, чтобы я не дергался.
— Что было потом?
— Первый похвалился, что переплывет озеро туда и обратно. Была ночь. Его не дождались. Утром ныряли, искали, но не нашли. У нашего озера дно очень илистое, ничего не видно.
— Второй?
— Пришел домой пьяным, отец его не пустил. Пошел ночевать в баню, баня ночью сгорела вместе с ним.
— Третий?
— Третий испугался и признался во всем матери. Она увезла его далеко, за много сотен километров. Надеялась, что от проклятья можно убежать. И он действительно думал, что у него это получилось. Восемь лет прошло. Он даже забыл обо всем.
— Но?
— Обгон в запрещенном месте. Опасный поворот. Погиб и он сам, и мать.
— А сестра?
— Осталась жива.
— Почему?
— Она была ни в чем не виновата.
Я проснулась среди ночи взбудораженная сумбуром мыслей. Что-то было не так в моих впечатлениях, что-то тревожило, беспокоило и волновало. Я несколько раз написала на листке даты рождения и смерти с памятника. Ничего не сходилось. Он не мог быть тем самым Ником, и в то же время он не соврал мне ни разу, уж это я умею различать. Едва дождалась, когда дед пошел на работу, и сразу вывела велосипед. Он ждал меня, сидя на крыльце.
— Если это случилось восемь лет назад, тебе сейчас должно быть двадцать один, как было моему брату. Но ты сказал, что тебе четырнадцать.
— Я сказал, что мой последний день рождения был в тринадцать. Четырнадцать уже... не случилось.
— Ты умер? Они тебя убили?
— Случайно. Тот, кто зажимал мне рот, не заметил и зажал нос.
— Но... как? Как же я с тобой разговариваю?
— Меня все это время не было. Ты выдумала меня.
— Неправда! Я не могла! Ты был. Ты есть. Ты... Ты же говорил, что не похоронен в той могиле!
— Я там и не похоронен. Я вообще не похоронен.
— Как это?
— Ты смелая, Розамария?
— Нет!
— Тогда пойдем, я покажу тебе, где ключ.
Я уже неделю не встаю с кровати. Я знаю, что когда-нибудь придется это сделать, но пока у меня нет ни сил, ни желания. Санитарки меня кормят и меняют мне памперсы. Медсестры ставят капельницы. Дед приезжает каждый день, и мы вместе молчим. Он, как и мама, все знал. Почему проклятье его не коснулось? Потому что он должен был позаботиться обо мне? Я благодарна ему. Когда-нибудь я снова заговорю с ним. Соседка по палате оставила на тумбочке газету, пока я решаюсь говорить только с ней. С газетой.
Теперь я еще более известная личность. Раньше я была знаменита только синяком через все тело, а сейчас меня все знают как девочку, которая раскрыла преступление. Вокруг дома бурлит жизнь, которую мне совсем не хочется видеть. Там крутятся чьи-то дети, орут их родители, иногда приезжает полиция и разгоняет всех сиреной. Не так уж часто в нашем болоте происходит что-нибудь по-настоящему гадкое. Но со временем все успокаиваются. С сентября все расходятся по школам и находят себе очень важные дела.
Все, кроме меня. Я снова научилась ездить на велосипеде. Я знаю, что он меня ждет.
— Ник...
— Розамария...
— Ты возьмешь меня с собой?
— Ты же знаешь, что я...
— Не знаю. Я знаю, что — ты.
— Я бы хотел, чтобы люди узнали правду. Узнали, что тогда случилось. Только ты сможешь рассказать об этом.
— И тогда ты придешь за мной?
— Я и так буду всегда рядом, Розамария. Не забывай обо мне.
— Никогда.
В этот вечер я прихожу домой и открываю первую попавшуюся тетрадь. Моя рука почти не дрожит, когда я вывожу: "Я смотрю на это окно как на реликвию..."
___________________________
Оценить рассказ или написать отзыв можно здесь.