НА ВОЙНЕ, сколько бы там ни приходилось спать, тоже снились сны. Самый страшный: на тебя бежит гитлеровец с автоматом, ты стреляешь, видишь дырочки на мундире, а он бежит. И просыпаешься от собственного крика — хорошо, если при этом не разбудишь других, припечатают словесами. И ещё на войне мечтали превыше всего о конце войны. Виделось это по-разному.
Рядовой Снегирёв, совсем молоденький и небольшого роста, конец войны видел так, что он лично берёт в плен Гитлера. Такое немаловажное обстоятельство, как двухтысячеверстная туда дорога — а по войне, со смертью над головой, тут ещё и множить неизвестно на сколько, — его не очень смущало. Верил — прибудем, куда надо. Смущало другое — и кроме него, Снегирёва, найдётся в достатке желающих да ухватистых. Перехватят, черти.
Было это в окопах Сталинградского фронта, на плацдарме, с которого при танковом лязге сомкнулись у Калача клещи окружения на горле у Паулюса. Но «клещи» — это позже, а тогда каждый день — жизнь, как в молотильном барабане: грохот, минное кряканье, пулемётная и автоматная трескотня, пыль, чад. Утро, бритьё. Намылил щеку — идёт девятка бомбардировщиков, ложись. Прошли, снова намылил, поскольку высохло, несутся над окопами и поливают пулями, как водой из брандспойта, истребители — опять ложись. Лыко-мочало. Осталось зачистить подбородок — вмазывает не то что «чемоданы», а прямо-таки «комоды» — тяжёлая немецкая артбатарея из-под Ягодного, осточертевшая с лета.
Вот в таких условиях мечтал Снегирёв взять в плен Гитлера. Смешно? А это как посмотреть. Вероятно, проговорился солдат, значит — тема для пересудов. Были — насмешки, были — язвительные «треплики», были трезвые напоминания. Спрашивал я у командиров — смешно, верно? Соглашались: чтобы лично Снегирёв захватил Гитлера — смешно, конечно. А до Берлина идти придётся, это как пить дать. По-своему комментировал это военфельдшер Зотин, лечивший наши недуги и прорехи на коже от пуль и осколков — с более серьёзными отправляли в медсанбат. Лечивший, надо сказать, не без юмора. Если кто жаловался на головные или желудочные боли, Зотин предлагал:
— Дам второй фронт... Пойдёт?
— А что это такое?
— Английская соль, слабительное. Ясно?
— Почему же «второй фронт»?
— Напоминание о союзниках... Другого не видно.
О Снегирёве сказал:
— Из детских штанишек недавно, завихряется. Но с другой стороны — по существу. Если не верить, что в Берлин придём, то и тут как стоять?
Мой заместитель Юрий Кондратюк, которого за внешнюю схожесть и любовь к стихам звали «Пушкиным», сказал:
— В Берлине они нам за всё ответят.
— Далековато, никаких сапог не хватит.
— Об этом пусть старшина Смирнов заботится, в крайнем случае, на что-либо выменяет. Или у казаков чирики выпросим. Хоть в чём, а идти надо.
Солдат Афанасенко, ставший впоследствии Героем Советского Союза, хмыкнул:
— Хай им грец, тем фрицам, вон куда из-за них переть придётся — в самое логово. А может, они раскумекают, что к чему, сами дадут Гитлеру коленкой куда надо?
— Навряд.
— Тогда чо ж... Тогда придётся.
Вот размышляю, пишу и ловлю себя на мысли — не мелочи ли? Совсем другое — атаки, контратаки, бомбёжки, артиллерийские дуэли, переправы, разведка. Масштабно, всем видно! Но, с другой стороны, воевал-то человек, и в зависимости от того, что у него внутри, как думал, как понимал окружающее, какие цели ставил и во что верил, напрямую зависело — как воевал. Вселенная, между прочим, состоит тоже из «мелочей» — атомов и молекул, но в итоге — Вселенная, даже воображением не охватить. А здесь — вера в себя и товарищей, вера в силу страны и победу. Не важно, что выражалась она порой причудливо, смешновато, фантасмагорично, важно, что она была, жила под каждой пыльной и мятой, наспех стиранной в холодной луже или пробитой гимнастёркой.
Без этого выдержать сталинградское лето 1942 года было попросту невозможно.
У НАС не было особого численного превосходства перед немцами даже в пору окружения Паулюса, а о лете и начале осени и говорить нечего. Случалось, что нашу передовую немцы с утра до ночи терзали с воздуха, а мы за весь день не видели ни одного своего самолёта. И теперь, оглядываясь назад через дали времени, я прихожу к одному выводу — держались мы на сверхоружии, которым является идейный и духовный потенциал армии.
Он, этот потенциал, сложен, тут всё — историческая память и советский опыт, боль за отчую землю, родных и близких, партийная работа, чувство единства в горе и радости, всё более глубокое осознание происходящего. Штурм Зимнего. Ленин на броневике. Пятилетки. «Широка страна моя родная». У мощного дерева хорошо обозревается крона, но говорят, что, невидимые в земле, каждой ветке и веточке соответствуют корень и корешок. Гроза может раздирать сучья и срывать листву-корни ей неподвластны, они выгонят новые побеги ж воскресят дерево в ещё большей мощи и красе.
Корни нашей народной жизни были неподвластны гитлеровской военной машине. Пример тому — не только Сталинградский фронт, но также партизаны Брянщины, Белоруссии, Украины, подпольная борьба в каждом оккупированном городе и районе. Если не силой духовного потенциала, то чем ещё и как объяснить бесчисленные героические деяния, о каждом из которых можно написать захватывающую дух книгу, чем и как объяснить, что захватчики чувствовали себя на оккупированных территориях, как на вулкане?
И ещё.
Этот духовный потенциал, который для нашего народа является СВЕРХОРУЖИЕМ, надо нам полностью использовать и сегодня, каждодневно. И тогда наша мощь и благополучие будут гарантированы, и любители авантюр тысячи раз поскребут в затылках, прежде чем нам угрожать и нас провоцировать. Вспоминать о Сталинградской битве они, понятно, не любят — ладно, и солнце пытаться закрыть пятаком никому не запретишь. Но ДУХ СТАЛИНГРАДА, в столкновении с которым сломали себе шею претензии на «мировое господство», им придётся учитывать непременно.
И ещё одно возникает в памяти.
Творческий поиск, изобретательность.
Воевать можно по-разному: записано в уставе, приказано, указано — выполнил. Не лучшим образом получилось, излишние потери и невелик результат — спроса нет, сделано по приказу. А можно, сообразуясь с уставом и выполняя приказ, решать задачу изобретательно, применительно к обстоятельствам. Народ наш талантлив, с богатым воображением, если возжаждется или обстоятельства требуют, мастеровит до чудодейственности — повесть о Левше, подковавшем английскую блоху, вроде сказка, да в ней и урок.
Война воображения, талантливости, изобретательности не отменяет. Наоборот!
В Сталинграде наши солдаты сближали свои окопы с гитлеровскими на бросок гранаты. Неуютно, не по наставлениям? Вроде так. Но у немцев было превосходство в авиации и артиллерии, при достаточном удалении переднего края они обозначали свой ракетами, а наш перепахивали бомбами и снарядами. А при удалении на бросок гранаты как бомбить и обстреливать? Можно и своих в землю вбить. И как много дала для устойчивости обороны эта неожиданная тактика, как много жизней спасла!
Там же, в Сталинграде, появились впервые штурмовые группы для уличных боёв в городе — и сколько удивительных подвигов было совершено ими, в каком напряжении держали они противника. Потом и тактику сближения переднего края, и штурмовые группы для решения частных задач использовали не только в городе, но и вообще на Сталинградском фронте.
Мне уже доводилось рассказывать, как при форсировании Дона в конце августа и создании плацдарма от Еланской до Серафимовича наш батальон организовал переправу по канатам. Ни в одном уставе, ни в одном наставлении ничего подобного на было и нет. И на практике тоже. Дон — река серьёзная, широкая и быстрая, с омутами и стремнинами. «Штатных плавсредств» — надувных или складных лодок, паромов, каких-либо судов у дивизии нет. Только самодельные плоты из брёвен и плетней, тяжёлые, неповоротливые — пока плывёшь, с высот половину людей пулемётами порежут. А мы перед самым форсированием, за пятнадцать минут до артподготовки, завели через Дон два самодельных каната и по приказу — рота за ротой в воду, двигайся так скоро, как скоро можешь перебирать руками. Видимость в рассветной серости при туманце была плохой, сидевшие слева на меловой высоте итальянцы сперва ничего не заметили и не поняли, а когда разобрались, у них уже трещал и разваливался левый фланг. Часть — бежала, часть окружённых сдалась в плен. Была захвачена важнейшая высота, артиллерия противника — что было исключительно важно! — «потеряла глаза», наблюдательные пункты на высотах и не могла вести прицельный огонь.
Что было знаменательно в этой переправе? Оригинальность, необычность — само собой. Но, пожалуй, самое удивительное — малые потери. До того малые, что самим не верилось. В дневнике у меня записано, что переправлявшаяся первой пятая рота имела всего двух легкораненых, которые и строя не покидали. При переправе четвёртой и шестой рот был убит или утонул, сорвавшись с каната, одни человек. А переправили мы два полка своей дивизии и два — соседней. И, пожалуй, самое интересное — ни сам я, бывший комбатом, ни живой поныне бывший комиссар батальона Михаил Шульжин не можем установить, как родилась идея такой переправы, кто сколько вложил инициативы и выдумки в её осуществление. Коллективное, всебатальонное дело!
И ещё одно любопытное новшество родилось у нас.
И мы, и немцы ставили минные поля по шаблону — в шахматном порядив. Три мины нашёл, остальные, как говаривали у нас, «хоть бы и вилами выковыривать, вроде картошки». Это облегчало нам разминирование немецких минных полей, но в равной степени гитлеровцам — наших. И разработали мы координатный способ минирования, испробовали его во всей зримости на высотах за речкой Калитвой. Немцы лезут в контратаки по узкой горловине между двумя оврагами, а у нас силёнок маловато. День продержались, а ночь поставили между оврагами координатное минное поле — кстати говоря, из немецких трофейных «тарелок». По рассветной позёмке сунулся гитлеровский танк — подорвался. В снегу засуетились немецкие сапёры, нашли две мины, решили, исходя из «шахматного варианта», что больше нет. Сунулся броневик — подорвался. Так и не прошли они через горловину, которую защищали всего два взвода с автоматами и одним пулемётом. Чтобы разминировать такое поле, не имея на руках карты, им надо было перебрать руками каждый дециметр снега в горловине. Наверное, поносили нас последними словами мол, некультурные эти русские, ни в чём у них нет порядка. Но порядок-то был, только более высокого уровня...
Я говорил о «придумках» нашего батальона. Но что такое батальон в сравнении с армией? Молекула! Например, при наступлении к Северному Донцу нам в качестве батальонного вооружения привезли... деревянные мины. Очень простая штука — ящичек из досок, в нём толовые «кирпичи». Кое-кто посмеивался «осталось из сапог в лапти переобуться». Оказалось — посмеивались зря. И у нас, и у немцев появились миноискатели, идёт с ним сапёр, и металлическая мина сама заявляет жужжанием: «Я тут!» Дивизионный инженер-майор Домикеев, не тратя слов на агитацию, разложил эти деревянные мины на снегу, приказал двум солдатам: «Действуйте!» Результат — мины вот они, а миноискатель помалкивает, «не признаёт своих».
Нашёлся из рядовых довоенный столяр, предложил:
— Тол трофейный у нас есть, детонаторов трофейных тоже девать некуда... Отведите мне пуньку, дайте помощника — я таких «пряников» сам наделаю...
Когда вспоминают о войне, много говорят о героизме и мужестве. И это правильно. Но сколько жизней уберегли, сколько материальных ценностей спасли мужество, героизм в соединении с живым умом, изобретательностью, смекалистостью, золотыми руками мастеров! Немало посвятив раздумьям о делах тех лет, я всё больше утверждаюсь во мнении, что всё это также органически входит в понятие ДУХ СТАЛИНГРАДА.
После Сталинградской победы реальный путь до Берлина, в километрах, оставался таким же, как в начале битвы. Но было у каждого из нас какое-то внутреннее ощущение, будто он сократился вдвое и втрое. У армии отрастали крылья победы — легче шагалось, легче дышалось, легче воевалось. Эмоции? Может быть. Но скородумам, которые могут отнестись к ним легковесно, хочу напомнить: во-первых, эмоции всюду, где человек, на войне — тоже, без них и человека-то не было бы; во-вторых, в основании эмоций лежат реальные, исторически общепризнанные факты — после Сталинграда гитлеровцы не провели ни одной крупной наступательной операции успешно. Попытались на Курской дуге — и не вышло, покатились вспять. За Днепр и далее.
НА ПУТИ к Берлину многое пришлось повидать — начни обо всём рассказывать... и конца не будет. Наша 3-я гвардейская армия, с плацдармов которой наносился удар на Калач с окружением группировки Паулюса, брала Ворошиловград, сражалась под Ирмино против 1-й немецкой танковой армии, переброшенной с Кавказа. Форсировала под Лисичанском ещё раз Северный Донец, шла через Донбасс — пахло углём, угрюмовато подпирали небо терриконы, шелестела уже побуревшая кукуруза. С обречённостью в душе упирались немецкие заслоны. До конца жизни будет стоять в глазах картина: край кукурузного поля, всё перекорёжено и смято, исковерканные пулемёты и миномёты, разбросанные автоматы, кровь на рыжей пыли, трупы, трупы. Погиб очередной гитлеровский заслон по очередному сумасшедшему приказу — позиция плохая, окопаться не успели, и — все в землю. Ради чего? Бессмыслица!
Холодным осенним утром вошли в Запорожье. Бой на время прекратился, с непривычки пугала и оглушала тишина. Смотрел на Днепровскую плотину — взорвано, исковеркано, перекошено. Может быть, поэтому позже испытал я буквально ярость в связи с одним событием, о котором имеет смысл помнить долго. Для восстановления Днепрогэса наше правительство заказало в США турбины. Заказ был принят, турбины изготовлены, а президент запретил вывозить их в Советский Союз. Сколько жизней американцев спасено в связи с тем, что главная тяжесть борьбы против гитлеризма пала на нашу страну, сколько жизней, опять-таки американцев, спасли наши войска, разгромив в короткий срок миллионную Квантунскую армию — главную сухопутную армию империалистической Японии! И вот — запрет на поставку турбин для Днепрогэса...
Что же, мы их сделали и поставили себе сами. Но — и в этом меня не переубедит никто на свете! — я до конца жизни буду видеть в том президенте не цивилизованного человека, а жалкого торгаша, который способен вырвать кусок хлеба из рук умирающего от голода человека. И при этом ханжески болтать о «равных возможностях», «демократии» и «правах человека». Гитлеровцы взорвали Днепрогэс, чтобы нанести нам рану поглубже, «обесточить» и, значит, обречь на бедствия огромный промышленный район, американский президент сделал всё, чтобы помешать восстановлению, — что тут с чем и как переплетается?
Впрочем, это было позже...
В Запорожье же тогда было тихо, только шумела вода в развалинах плотины. Но всходило солнце, истаивал первый осенний иней и набирал силу первый мирный для города день. А до Берлина всё ещё было очень далеко. На пути к нему я видел, как наши танки под деревней Целлендж форсировали Западный Буг и вступили на территорию Польши. До чего отрадно вздохнулось — вся наша страна лежала за спиной, очищенная от оккупантов! Но после освобождения польского города Хелм я попал в Майданек под Люблином — и от этого в памяти остался навсегда незаживающий чёрный рубец.
По странной случайности получилось так, что наши войска обошли концлагерь — но до того, бой, а гитлеровская охрана бежала. Я бродил по лагерю один, и на меня всё сильнее давило ощущение, что всё здесь за пределами реальности, что я каким-то образом оказался внутри картин Гойи. Прямо в поле, ничем не огороженная, стоит печь, она ещё дымится, и на колосниках лежит тлеющий труп, чёрный, как дёготь. И ещё — аккуратно выложенная в форме строгого конуса куча белых черепов. Это было так страшно в тишине безоблачного дня, что хотелось кричать, бежать. Я сфотографировал эту груду черепов, и назавтра снимок был опубликован в нашей армейской газете.
Что на войне убивают, понятно. Но могут ли называться людьми те, кто довёл технику уничтожения себе подобных до такого извращения? Будь на то моя воля и возможность, я бы, прежде чем они займут свои посты, показывал это всем президентам и премьерам — чтобы не чесались руки от милитаристского зуда. Ведь так хочется думать, что при всех властолюбивых завихрениях в них человеческого больше, чем звериного!
Потом были ещё реки — Висла, Одер, Шпрее. Но наиболее памятные впечатления, пожалуй, связаны с Эльбой.
Наши войска уже вышли к реке и ожидали американцев. Обсудив ситуацию в редакции, я, Михаил Яновский, не так давно умерший в Ленинграде, и Борис Юдин, поныне работающий в «Крокодиле», решили побывать там. Двинулись к Торгау на дважды трофейной французской машине марки «Рено» — немцы бросили её при отступлении, мы подобрали и приспособили для редакционных нужд.
Рассвет занимался серый, мглистый. Ехали трудно — дорожные указатели отчасти сбиты гитлеровскими службами, отчасти искрошены танками. Мостики на небольших речушках взорваны или с ободранным настилом, около одного чуть не вкатили на минное поле, хорошо — был сапёрный опыт. Из кирпичного дома рыкнула пулемётная очередь — чего ради и куда неизвестно, нам не досталось.
Наконец приехали. Мост у Торгау перебит взрывом, фермы на середине концами в воде. Чуть выше моста переправа на больших и неуклюжих металлических лодках, всех заметнее наш командир в кожанке — организует, указует, сам сидит на руле. Городок на той стороне темно-кирпичный, с росчерками готики, какой-то нетронуто мирный. Первая встреча уже состоялась, были там объятии и нечто вроде митинга — мы не видели. При нас наши солдаты ездили на тот берег, американские — к нам. Там угощали виски и сигаретами, тут — водкой и папиросами. Немножко возбуждённое, суматошное, но ясно дружеское общение.
Встретили рослого блондина с эмблемой на пилотке — «Пресса США». Он вскоре привёл ещё одного американца и канадца. Разостлали на травике скатерть, достали сало, котлеты, чёрный хлеб, водку, солёные огурцы — специально запаслись на редакционной кухне. Американцам нравится — не консервы и «экзотично». С горем пополам — Яновский немного знал английский, а канадец с пятое на десятое русский — налаживается беседа. Я фотографирую «ФЭДом», который захватил, покидая навечно квартиру в Смоленске, — вот фотоаппарат, чего только не досталось ему в Подмосковье и сталинградских степях, а ничего, работает. Американец не верит, что наш, — приходится показывать марку. Но ещё больше не верит — аж глаза округляются! — что мы со Сталинградского фронта, причём были на нём от начала и до конца, а я ещё и комбатом. Он думал, что нас там всех побили или в лучшем случае перекалечили.
— Но Паулюс был так силён!
— Ага... И всё же мы тут...
По-моему, так до конца и не поверил.
Словом, беседа как беседа. И встреча как встреча. Но было у неё продолжение.
В 1954 году в числе советских журналистов довелось мне совершать поездку по США, о чём позже написал книгу «Семеро в Америке». В конце — а мы проехали от океана до океана, хватили всякого, от искренне дружеских встреч до провокаций — нам устроили приём в газете «Нью-Йорк геральд трибюн». И тут я вспомнил об их сотруднике, с которым встречались на Эльбе. Поудивлялись, не сращу, но выяснили, что теперь он работает в «Нью-Йорк пост». Вернувшись в Москву, я нашёл старые негативы, отпечатал фотографии и послал американцу. На память о встрече.
И вышла прелюбопытная история.
Месяца через четыре или пять попался мне журнал «Лайф», в котором был напечатан большой очерк того самого корреспондента о встрече на Эльбе. Очерк так себе — много поверхностного трёпа, прихвастывания с антисоветским душком, поскольку уже дохнуло «холодной войной». Удивило не это, удивило другое — иллюстрациями к очерку, помимо одной, служили четыре или пять моих фотографий. Но — без ссылки, кем и когда сделаны. Такие уж, видно, у них нравы — американских журналистов. И думается теперь — лучше бы нам там, на Эльбе, с американскими солдатами встречаться, многие из них поныне добром поминают эту встречу, шлют нашим солдатам приветы и письма. И всё же «встреча по интересам» вспоминается не без приятностей — как-никак до Эльбы дошли! — но и с некоторой иронией.
И ВОТ — Берлин.
Рейхстаг — монументально тяжеловесный, со стенами, выщербленными снарядами, седыми от времени и тёмными от копоти, продуваемый сквозняками, поскольку всё нараспашку, и пахнущий гарью, поскольку в коридорах и залах ещё тлеют вороха бумаг. Уговариваю Михаила Яновского подняться на купол рейхстага, настраиваю фотоаппарат и прошу сфотографировать.
Недолго я пробыл там, но передумал и перечувствовал много. Все исправные часы отмеряют время одинаково, для каждого человека, в зависимости от его состояния, оно течёт то медленнее, то несётся с непостижимой быстротой. Тут во мне — вихрем. Я стоял почти рядом со знаменем Победы — знаменем на рейхстаге! С одним из водрузивших его, М. В. Кантария, мы встречались после войны, вспоминали дни минувшие. Но тогда я не знал его, видел неспешно реющий флаг и всё во мне ликовало — кончили, дошли! Перестанут реветь орудия, выть бомбы, стонать и умирать товарищи — кончили, дошли! Дошли, чёрт возьми, дошли! Мечтали об этом в сталинградских степях, верили и вот... Счастье? Да, конечно! И печаль — столько горя, могил, разрушений позади. И об этом напоминает сам вид с рейхстага — руины, курящиеся дымом и пылью, провалы в стенах, неистребимый, всё пропитавший чад войны...
Зная, что я был одним из комбатов Сталинградского фронта и входил в Берлин, знакомый журналист агитировал:
— Это ж здорово — два таких этапа войны! Напиши, как прошёл оттуда сюда...
Изначально, поддавшись эмоциям, полусогласился. Но чем больше думал, тем меньше было охоты писать о своём личном пути. Не было меня в отдельности от других! Даже там, на куполе рейхстага, не в отдельности — сам видел в нижних этажах, на колоннах и стенах надписи: «Мы — из Сталинграда!» И учащались «обороты» сердца под шинелью — ну, братцы-сталинградцы, ну молодцы!
В Берлин во главе армии пришёл и легендарный герой Сталинграда Василий Иванович Чуйков. Позже не раз были встречи с ним в Москве — вроде добродушен, но характером крепок весьма, несмотря на звания и регалии, держался просто и даже простовато. На язык остёр. Если использовать известное выражение, то не просто человек, а — человечище! В компании мог похитроумничать — однажды в праздничном застолье у Егора Исаева делал вид, что бодро пьёт коньячок, а был чай, замаскированный в бутылке под коньячной этикеткой. Укорили, тронул рукой гимнастёрку у сердца: «Начальство приказывает». Спрашивал:
— Что ощутили вы, когда на ваш командный пункт пришёл генерал Кребс с поручением от Геббельса?
Василий Иванович пожал плечами:
— Поручение у него было несуразное... Зудел, как муха.
О сталинградских днях своих толковал неохотно, если говорил, то о храбрости, уме, бесстрашии других.
Заключил:
— Там проверились, многому научились, на своём утвердились. А Кребс что? Вытекал из того, сталинградского дела как последствие...
Благоговейной горечью потрясла меня весть: Василий Иванович Чуйков похоронить себя завещал на Мамаевом кургане в Сталинграде...
Неподалёку от рейхстага в маленькой улочке — собственно, в тупичке, потому что дальше всё было завалено обломками стен, — натолкнулись на показавшуюся странной сценку. Повар, белобрысый до белесости и против обыкновения худой, раздавал из ротной кухни кашу. Но в очереди стояли не солдаты, а старики, измождённые женщины, худенькие, бледные до синевы дети — с помятыми котелками, треснувшими тарелками, кружками, консервными банками. Были они молчаливы, тихи, в глазах смесь страха, удивления, надежды. Загнанность. Безысходность... Поныне, вспоминая, думаю — пошли мне, судьба, счастье до конца дней моих не видеть таких глаз с бездонностью беды и потерянности... Михаил Яновский спросил повара — что он делает? В первой половине ответа была как бы некоторая неуверенность — наверное, сам удивлялся необычности происходящего, во втором — воинская тренировка:
— Так сами ж видите, товарищ капитан... Выполняю приказ непосредственного командира!..
Для тех, кто оставался в Берлине, война была кончена. А нам выпала другая судьба — идти на помощь восставшей Праге. Девятого мая, завершая разгром миллионной группировки гитлеровцев, мы шли через горящие городки Рудных гор, отрогов Судет, редко, но погромыхивали иногда пушки, рвались мины. В Теплиц-Шанове мы со своей машиной, у которой отказали тормоза, пристроились в середину танковой колонны. Скорость, скорость! Остановится передний танк — наша машина превратится в металлический блин, остановимся мы — размажут гусеницами по дороге. Командир, когда мы просили разрешения идти в колонне, предупредил:
— Запрещать не могу, разрешать тоже... Но не советую — гнать будем на пределе, я отвечаю за выполнение приказа, вы — сами за себя...
В наступающих сумерках влетели в Прагу. Редко, но ещё стреляли — иногда рявкало орудие, иногда сыпался пулемётный и автоматный горох. Но это уже была «зачистка» — Прага дышала воздухом свободы. Все кошмары остались позади, а впереди был мирный день.
Так кончилась война для нас.
БЫВАЛ я в Берлине позже. Он уже отстраивался, сверкал новыми многоэтажными зданиями. Видел церемонию возложения венков к монументу в Трептов-парке. Трогательный ритуал, множество народа — пожилые, молодёжь, дети. Думалось: кто был натурой этого монументального солдата с мечом, может, какой сталинградец? Ведь этот памятник делал тот же известный скульптор, что и мемориал Победы в Сталинграде, — Евгений Вучетич. Там, в Сталинграде, задыхаясь от сердечной недостаточности, водил он нас по строящемуся мемориалу и всё говорил, говорил — ах, наверное, всё ещё чего-то не хватает, такой ведь подвиг, такие люди...
А совсем недавно, на днях, смотрел я по телевизору известную во многих странах программу из ГДР — «Делай с нами, делай, как мы, делай лучше нас». Замечательная спортигра для детей! И такие были там милые, весёлые, жизнерадостные ребятишки — особенно одна девчушка, небольшая, ладненькая, быстрая, что, честное слово, слёзы радостного умиления сами просились на глаза и хотелось мне, одному из комбатов Сталинградского фронта, входившего в Берлин, сгрести их всех, этих мальчишек и девчушек, в объятия и потрепать по вихрам, и почмокать в задорные носы — бегите, прыгайте, соревнуйтесь! Вы, на что твёрдо надеюсь, вырастите хорошими людьми и будете добрыми друзьями нашим внучкам и внукам!
Сентиментально для бывшего комбата? Возможно, что и есть малость. Но мы, ветераны, тоже люди, и притом люди социалистической цивилизации, а ведь её основа — человечность, любовь ко всему доброму и прекрасному. Если надо это защищать в бою — не жалели и не пожалеем жизни, если надо созидать — не пожалеем сил.
Так было. И так да пребудет во веки веков!