Найти в Дзене
Пересказываю миру

Краткое изложение книги Дорджа Оруэлла 1984. Часть 2. Главы 7-8

VII Уинстон проснулся в слезах.
Тут был и сам по себе сон, и воспоминание, с ним связанное, — оно всплыло через несколько секунд после пробуждения.
Он снова лег, закрыл глаза, все еще налитый сном… Это был просторный, светозарный сон, вся его жизнь раскинулась перед ним в этом сне, как пейзаж летним вечером после дождя.
Происходило все внутри стеклянного пресс-папье, но поверхность стекла была небосводом, и мир под небосводом был залит ясным мягким светом, открывшим глазу бескрайние дали.
Кроме того, мотивом сна — и даже его содержанием — был жест материнской руки, повторившийся тридцать лет спустя в кинохронике, где еврейка пыталась загородить маленького мальчика от пуль, а потом вертолет разорвал обоих в клочья.
— Ты знаешь, — сказал Уинстон, — до этой минуты я думал, что убил мать.
— спросонок сказала Джулия.
Во сне он вспомнил, как в последний раз увидел мать, а через несколько секунд после пробуждения восстановилась вся цепь мелких событий того дня.
Когда исчез отец, мать ничем не
Оглавление

VII

Уинстон проснулся в слезах.
Тут был и сам по себе сон, и воспоминание, с ним связанное, — оно всплыло через несколько секунд после пробуждения.
Он снова лег, закрыл глаза, все еще налитый сном… Это был просторный, светозарный сон, вся его жизнь раскинулась перед ним в этом сне, как пейзаж летним вечером после дождя.
Происходило все внутри стеклянного пресс-папье, но поверхность стекла была небосводом, и мир под небосводом был залит ясным мягким светом, открывшим глазу бескрайние дали.
Кроме того, мотивом сна — и даже его содержанием — был жест материнской руки, повторившийся тридцать лет спустя в кинохронике, где еврейка пыталась загородить маленького мальчика от пуль, а потом вертолет разорвал обоих в клочья.
— Ты знаешь, — сказал Уинстон, — до этой минуты я думал, что убил мать.
— спросонок сказала Джулия.
Во сне он вспомнил, как в последний раз увидел мать, а через несколько секунд после пробуждения восстановилась вся цепь мелких событий того дня.
Когда исчез отец, мать ничем не выдала удивления или отчаяния, но как-то вдруг вся переменилась.
Иногда она обнимала Уинстона и долго прижимала к себе, не произнося ни слова.
Он помнил их комнату, темную душную комнату, половину которой занимала кровать под белым стеганым покрывалом.
Он помнил, как царственное тело матери склонялось над конфоркой — она мешала в кастрюле.
Шоколад, понятно, надо было разделить на три равные части.
Вдруг, словно со стороны, Уинстон услышал свой громкий бас: он требовал все.
Мать сказала: не жадничай.
— Уинстон, Уинстон!
— кричала вдогонку мать.
Отдай сестре шоколад!
Мать не сводила с него тревожных глаз.
Даже сейчас она думала о том же, близком и неизбежном… — Уинстон не знал, о чем.
По этому жесту он как-то догадался, что сестра умирает.
Матери он больше не видел.
Когда он вернулся, матери не было.
Из комнаты ничего не исчезло, кроме матери и сестры.
Он рассказал Джулии, как исчезла мать.
Чувства ее были ее чувствами, их нельзя было изменить извне.
Когда не стало шоколадки, она прижала ребенка к груди.
А ведь людям позапрошлого поколения это не показалось бы таким уж важным — они не пытались изменить историю.
Они верны не партии, не стране, не идее, а друг другу.
Впервые в жизни он подумал о них без презрения — не как о косной силе, которая однажды пробудится и возродит мир. Пролы остались людьми.
Они сохранили простейшие чувства, которым ему пришлось учиться сознательно.
Подумав об этом, он вспомнил — вроде бы и не к месту, — как несколько недель назад увидел на тротуаре оторванную руку и пинком отшвырнул в канаву, словно это была капустная кочерыжка.
— Пролы — люди, — сказал он вслух.
— Да, милый, приходило, не раз. Но я все равно буду с тобой встречаться.
Что ты делаешь, то и я буду делать.
Я даже не буду знать, жива ты или нет, и ты не будешь знать.
Важно одно — не предать друг друга, хотя и это совершенно ничего не изменит.
— Если ты — о признании, — сказала она, — признаемся как миленькие.
С этим ничего не поделаешь.
Что ты сказал или не сказал — не важно, важно только чувство.
— Этого они не могут, — сказала она наконец.
Если ты чувствуешь, что оставаться человеком стоит — пусть это ничего не дает, — ты все равно их победил.
Но если цель — не остаться живым, а остаться человеком, тогда какая в конце концов разница?
Чувств твоих они изменить не могут; если на то пошло, ты сам не можешь их изменить, даже если захочешь.
Они могут выяснить до мельчайших подробностей все, что ты делал, говорил и думал, но душа, чьи движения загадочны даже для тебя самого, остается неприступной.

VIII

В другом конце комнаты за столом, у лампы с зеленым абажуром сидел О’Брайен, слева и справа от него высились стопки документов.
Когда слуга ввел Джулию и Уинстона, он даже не поднял головы.
Уинстон не помнил такого коридора, где стены не были бы обтерты телами.
Уинстон, несмотря на панику, был настолько поражен, что не удержался и воскликнул: — Вы можете его выключить?!
— Да, — сказал О’Брайен, — мы можем их выключать.
Нам дано такое право.
Массивный, он возвышался над ними, и выражение его лица прочесть было невозможно.
Телекран был выключен, и в комнате стояла мертвая тишина.
Секунды шли одна за другой, огромные.
— Мне сказать, или вы скажете?
— Он в самом деле выключен?
Говорю это потому, что мы предаем себя вашей власти.
Если хотите, чтобы мы сознались еще в каких-то преступлениях, мы готовы.
И в самом деле, маленький желтолицый слуга вошел без стука.
В руках у него был поднос с графином и бокалами.
— Мартин свой, — бесстрастно объяснил О’Брайен.
О’Брайен взял графин за горлышко и наполнил стаканы темно-красной жидкостью.
Сверху жидкость казалась почти черной, а в графине, на просвет, горела, как рубин.
— Называется — вино, — с легкой улыбкой сказал О’Брайен.
— Вы, безусловно, читали о нем в книгах.
Боюсь, что членам внешней партии оно не часто достается.
— Лицо у него снова стало серьезным, и он поднял бокал.
За нашего вождя — Эммануэля Голдстейна.
Уинстон взялся за бокал нетерпеливо.
Подобно стеклянному пресс-папье и полузабытым стишкам мистера Чаррингтона, вино принадлежало мертвому романтическому прошлому — или, как Уинстон называл его про себя, минувшим дням.
— Да, такой человек есть, и он жив.
Это в самом деле?
Не выдумка полиции мыслей?
Вы мало узнаете о Братстве, кроме того, что оно существует и вы в нем состоите.
К этому я еще вернусь.
Вам не стоило приходить вместе, и уйдете вы порознь.
Вы, товарищ, — он слегка поклонился Джулии, — уйдете первой.
Как вы понимаете, для начала я должен задать вам несколько вопросов.
— Все, что в наших силах, — ответил Уинстон.
О’Брайен слегка повернулся на стуле — лицом к Уинстону, Он почти не обращался к Джулии, полагая, видимо, что Уинстон говорит и за нее.
Потом стал задавать вопросы — тихо, без выражения, как будто это было что-то заученное, катехизис, и ответы он знал заранее.
— Вы готовы пожертвовать жизнью?
— Вы готовы совершить убийство?
— Совершить вредительство, которое будет стоить жизни сотням ни в чем не повинных людей?
— Вы готовы покончить с собой по нашему приказу?
— Готовы ли вы — оба — расстаться и больше никогда не видеть друг друга?
— вмешалась Джулия.
А Уинстону показалось, что, прежде чем он ответил, прошло очень много времени.
Язык шевелился беззвучно, прилаживаясь к началу то одного слова, то другого, опять и опять.
И вы сама, возможно, подвергнетесь такому же превращению.
Наши хирурги умеют изменить человека до неузнаваемости.
Иногда это необходимо.
С рассеянным видом О’Брайен подвинул коробку к ним, сам взял сигарету, потом поднялся и стал расхаживать по комнате, как будто ему легче думалось на ходу.
Сигареты оказались очень хорошими — толстые, плотно набитые, в непривычно шелковистой бумаге.
— Мартин, вам лучше вернуться в буфетную, — сказал он.
Уинстон подумал, что синтетическое лицо просто не может изменить выражение.
Ни слова не говоря и никак с ними не попрощавшись, Мартин вышел и бесшумно затворил за собой дверь.
О’Брайен мерил комнату шагами, одну руку засунув в карман черного комбинезона, в другой держа сигарету.
— Вы понимаете, — сказал он, — что будете сражаться во тьме?
Будете получать приказы и выполнять их, не зная для чего.
Когда прочтете книгу, станете полноправными членами Братства.
Я говорю вам, что Братство существует, но не могу сказать, насчитывает оно сто членов или десять миллионов.
Выдать вы сможете лишь горстку незначительных людей.
К тому времени я погибну или стану другим человеком, с другой внешностью.
Он продолжал расхаживать по толстому ковру.
Оно сказывалось даже в том, как он засовывал руку в карман, как держал сигарету.
Когда он вел речь об убийстве, самоубийстве, венерических болезнях, ампутации конечностей, изменении лица, в голосе проскальзывали насмешливые нотки.
«Это неизбежно, — говорил его тон, — мы пойдем на это не дрогнув.
Но не этим мы будем заниматься, когда жизнь снова будет стоить того, чтоб люди жили».
Члены Братства не имеют возможности узнать друг друга, каждый знает лишь нескольких человек.
Сам Голдстейн, попади он в руки полиции мыслей, не смог бы выдать список Братства или такие сведения, которые вывели бы ее к этому списку.
Братство нельзя истребить потому, что оно не организация в обычном смысле.
Самое большее — если необходимо обеспечить чье-то молчание — нам иногда удается переправить в камеру бритву.
Какое-то время вы будете работать, вас схватят, вы сознаетесь, после чего умрете.
О том, что при нашей жизни наступят заметные перемены, думать не приходится.
Подлинная наша жизнь — в будущем.
Когда наступит это будущее, неведомо никому.
— Вам, товарищ, уже пора, — сказал он Джулии.
— За прошлое, — сказал Уинстон.
О’Брайен взял со шкафчика маленькую коробку и дал ей белую таблетку, велев сосать.
— Черный, с двумя застежками, очень обтрепанный… Хорошо.
В ближайшее время — день пока не могу назвать — в одном из ваших утренних заданий попадется слово с опечаткой, и вы затребуете повтор.
В этот день на улице вас тронет за руку человек и скажет: «По-моему, вы обронили портфель».
Он даст вам портфель с книгой Голдстейна.
— До ухода у вас минуты три, — сказал О’Брайен.
— Мы встретимся снова… если встретимся… Уинстон посмотрел ему в глаза.
— Там, где нет темноты, — повторил он так, словно это был понятный ему намек.
— А пока — не хотели бы вы что-нибудь сказать перед уходом?
Уинстон задумался.
О’Брайен и на этот раз кивнул.
— сказал Уинстон.
— Да, я знаю последний стих. Но боюсь, вам пора уходить.
Уинстон встал, О’Брайен подал руку.
В дверях Уинстон оглянулся: О’Брайен уже думал о другом.
Он ждал, положив руку на выключатель телекрана.
Через полминуты, подумал Уинстон, хозяин вернется к ответственной партийной работе.