— Боже, какая прелесть!
Старенький дребезжащий автобус вёз второкурсницу мединститута Аню и пассажиров по белой пыльной дороге. Мимо окошек проносились седые от пыли берёзы и ёлки.
Мелькали остановки. Радовали глаз лёгкие, весёленькие павильончики из яркого голубого, жёлтого, зелёного пластика. Автобус останавливался, высаживая пассажиров.
Чем дальше, тем больше нагло выпирал к кюветам разросшийся молодой, разлапистый борщевик. Насколько хватало глаз: там, где раньше волнами ходили нежные всходы овса и ржи — всюду простирались, жирно, ядовито зеленели борщевичные заросли.
«Скоро мы будем гулять в борщевичных лесах. Хотя, пожалуй, после прогулки угодишь с волдырями второй степени в ожоговый центр, — грустно подумала Аня. Она любила эту землю, и ей было грустно оттого, что люди с нею делали.
***
Но на одном повороте неожиданно выплыла, ослепила глаза дородная, кружевная, нарядная церковь. Здесь шофёр подсадил группку малышей, во главе с пожилой женщиной. Деревенский детский садик. Мальчики с приглаженными волосами, девочки в беленьких платочках.
Женщина-воспитательница протянула водителю полную пригоршню мелочи. Пожилой шофёр махнул крупной коричневой ладонью:
— Чего там! Ехайте.
У Ани и так настроение было приподнятое, каникулярное. А при этой домашней сценке на сердце разлилось ещё больше уюта и тихой, светлой радости. На следующей развилке малыши посыпались из автобуса, как горох. Аня насчитала их числом шестнадцать. Выпрыгивая, каждый мужичок (и бабёночка) с ноготок пищали:
— СпащибО! — именно через «щ», нараспев и с ударением на последнем слоге. 16 горошинок — 16 очаровательных «спащибО». Ехавшая впереди городская дама бурно умилялась:
— Боже, какая прелесть! Как маленькие французики! Откуда такой забавный акцент?
Аня думала: «Откуда, откуда. Шепелявость — это они переняли от бабушек, милые повторяшки и попугайчики. А беззубость — бич всей деревни. Раньше не было врачей, сейчас — денег на врачей».
Аня была из этих мест и обиделась за «забавный акцент».
***
По закону подлости, в первый же день практики она жестоко простыла и месяц провалялась с бронхитом. Теперь нужно было отрабатывать, на выбор: в городской лаборатории мыть пузырьки или санитаркой — в сельской больнице. Ну конечно, лето в деревне — что может быть лучше!
Она и не подозревала, что остались такие больницы: окружённые стеной угрюмых елей, тёмные, деревянные. Построенные в середине прошлого века, ещё с печным отоплением.
Было чистенько, на половицах сияла свежая масляная краска, на окошках полоскались под ветерком подсинённые марлечки.
Главврача звали Валентина Ивановна Дебелая. Дебелая — не комплекция, а фамилия. Впрочем, фамилия вполне соответствовала комплекции. Скрипя жалобно прогибающимися под её весом хлипкими половицами, она провела Аню по кабинетам и палатам. Представила везде, как очень важную персону:
— Практикантка, будущий врач — а пока наша новая санитарочка! Прошу любить и жаловать.
Все доброжелательно кивали, улыбались и дружно выражали сожаление, что Аня поработает только один месяц. Особенно мужская палата сожалела.
Мужская здесь была одна: травматологическая.
— Сельские мужики болеть не любят. Если только совсем прижмёт или ЧП, — объяснила Валентина Ивановна уже в коридоре. Незаметно показала в открытую дверь:
— Вон тот герой от большого ума в незнакомый омут сиганул, а там — коряга. Поддатый, конечно, был. Тот на мотоцикле разбился, тоже в алкогольном угаре. Этот из леспромхоза, с бригадой дерево валил. Оказалось свилеватое: крутанулось вокруг оси, не успел отскочить. Перелом основания черепа, неделю как вышел из комы.
Аня, проходя мимо курилки, слышала вслед восхищённый присвист:
— Офигенная девушка!
— И прикид такой… Ничего.
Она ещё не успела облачиться в медицинскую голубую спецодежду. На ней была модная блузка в облипочку, тугие голубые джинсы.
***
Дневная смена — от рассвета до заката, 12 часов. Ночная тоже двенадцатичасовая — день через два: отсыпной, выходной. Чем хороша работа санитарки: смена пролетает как одна минута. Не успеешь заступить — уже вечер. Или утро.
— Аня, заработалась?! Домой пора.
Горшки, судна, утки. Смена белья. Умывание-подмывание, кормление лежачих. Еду нужно нести на коромысле из пищеблока, избушки-развалюшки под могучей елью. Два десятилитровых эмалированных ведра: в одном колышется до краёв налитый огнедышащий рассольник. В другом ведре — гора гарнира, вверху котлеты. Компот отдельно.
И снова: судна, горшки, утки. Мытьё посуды — трижды в день. Влажная уборка — утром и вечером. Утки, судна, горшки. И всегда на подхвате у докторов, сестричек и больных: «Анечка, принеси». «Анечка, подай».
В первый день старшая медсестра схватила Анину руку холодными, сухими до мороза по коже, пальцами. Высоко подняла, на всеобщее обозрение:
— С ума сошли?! В стерильном отделении! Немедленно остричь ногти!
Зато и втройне приятно было через неделю услышать за спиной её негромкое:
— Молодец девочка, грязной работы не чурается. Я думала, эта фифа от нас через два дня сбежит.
Среди Аниных обязанностей была даже такая, уютно-домашняя: выпекание картофеля для сердечников. Природный источник калия прописывал доктор. Аня мыла, резала на кружочки, обязательно с кожурой. Переворачивала ножом на раскалённой плите золотистые дольки. Можете представить такую заботу в городской больнице?!
Когда на улице было дождливо и холодно — топили большую печь в приёмном покое. Колка дров — тоже обязанность санитарки. Ну, тут не было отбоя от скачущей как кузнечики «травмы». Все хотели помочь Ане. Лишь бы руки были целые: соскучились по мужицкой работе. Бахвалились, приседали, смачно крякали, ухали.
Раскалывали чурки «как сахарок»: с первого раза. Рисовались друг перед дружкой силой и меткостью ударов. Сложили под навесом жёлтую душистую поленницу на загляденье.
Медсестра Люда (процедурная и хирургическая в одном лице) подколола-позавидовала:
— Небось, мне так прытко не помогают. То ли дело, молоденькой да хорошенькой.
Для Ани Люда стала маяком, путеводной звездой. Ангелом-хранителем и опытным вперёдсмотрящим в её первых санитарских шагах.
***
Вот стремительно прошёл молодой, воображающий о себе хирург. Он всегда ходил стремительно, так что полы халата крыльями разлетались, и овевало ветерком лицо. Сухо, неприязненно бросил на ходу Ане:
— Почему у вас послеоперационная больная до сих пор не помочилась?
— Я не…
— Чтобы через полчаса больная помочилась.
Больная после операции — очень корпулентная женщина. Её кровать округло возвышалась посреди прочих коек как большой холм. У Ани до сих пор ныла спина после её перекладывания с каталки на кровать.
Она вокруг неё только что в шаманской пляске не кружилась, в бубен не била. Беспомощно умоляла:
— Ну, миленькая, поднатужьтесь! Пожалуйста, пописайте! Мне за вас попадёт, а вам придётся катетер вводить.
Та только колыхала телесами, пыхтела, жалобно стонала и закатывала глаза. Люда посмотрела-посмотрела на их мучения. Сжалилась:
— Эх, практика! И чему вас в институтах учат?
Принесла из буфета старый облупленный чайник, соблазнительно зажурчала между мощных чресел тонкой струйкой в судно. Ласково, как маленькой, зазывно пела-приговаривала: «Пис-пис-пис!»
Через минуту зажурчал ручеёк: сначала слабенький, потом мощный. Больная, опорожняясь, сладостно охала и стонала. Аня, боясь расплескать, несла в вытянутых руках тяжёлое тёплое судно в уборную — как драгоценность.
***
Когда за окном накрапывает дождик и гнутся под ветром ели — в больнице зажигают свет, становится умиротворённо и уютно. В мужской палате режутся в карты, читают книжки и травят байки. Непрестанно деловито снуют в курилку и обратно.
Если заходит разговор — то на масштабные, глобальные темы — на меньшее не распыляемся. Сегодня обсуждают запредельные цены на лекарства. Во всемирном заговоре фармацевтов против всего человечества мужская палата давно не сомневается.
Химики-алхимики, очколупы в чистеньких халатиках. Выводят в своих лабораториях невидимую гадостную дрянь: бактерий, микробов, грибков разных. Закаляют их, делают устойчивыми к лекарствам, к внешней среде.
Фасуют, значит, в спичечные коробочки — и с курьерами, под видом туристов, развозят, сеют по всему белому свету. Вот так встанут незаметно в людном месте, где-нибудь в метро в час пик — и вытрясут из коробочки: фу-у-ур!
Мужикам почему-то особенно нравится идея со спичечными коробками — как тары для перевозки микробов.
— Мужики, кому клизма с ромашкой назначена? — заглядывает в дверь Люда.
Главный разоблачитель мирового заговора суетливо соскакивает с койки. Подтягивая штанишки на ослабшей резинке, спешит в малую процедурную.
В мужской палате, под взглядами двенадцати пар глаз, Аня чувствует себя неуютно. У них одно на уме, как презрительно говорит Люда.
Как раз час вечерней уборки: Аня гремит ведром с водой, шмякает шваброй, шурует под койками и тумбочками. Велит поджимать ноги и без надобности не шастать, пока не высохнет. Не хватало ещё поскользнуться на мокром полу и сломать конечность в стенах больницы.
***
В женской палате смотрят сериалы по переносному телевизору, стрекочут о своём, девичьем. Вяжут салфетки (только из х/б ниток: шерстяные запрещены под угрозой выписки!), делятся узорами. Одна домовитая бабушка с загипсованной, бережно уложенной на стул ногой, перебирает ворох мужских носков. Попросила домашних принести в передаче: чего зря время терять. Вздевает очередной носок на лампочку, надвинув на нос очки, штопает. Равнодушна к насмешкам соседок:
— Бабуль, ты бы ещё дырявых мужицких труселей притащила, нам на всеобщее обозрение!
В женской палате можно расслабиться: когда и отдохнуть, присесть на коечке, слушая милую воркотню. Женщины то грустно вздыхают и примолкают, то заливаются в смехе колокольчиками.
***
В эту ночь Аня с Людой только прикорнули — тут же и соскочили.
Привезли парня, грязного как прах, катающегося по полу и воющего от боли. Кровь из него хлестала, будто из резаного поросёнка, залила весь приёмный покой. Парню в пьяной драке «розочкой» полоснули лицо. Щека висела на лоскуте, резиново расползались разорванные губы.
Такой чудовищной, чёрной ругани, которую изрыгал «беззащитный пациент», Аня в жизни не слышала. Призванный на помощь сторож ухватил разбрасываемые в воздухе ноги. Девчата навалились с двух сторон на бьющегося парня. Тот вырывался, шамкал, пуская красные пузыри:
— Убью! Лекарь, падла, что ж ты на живую шьёшь, гад… Я ведь, лепила, тебя урою — дай оклемаюсь!
Хирург невозмутимо работал тонкими, как у пианиста, резиновыми пальцами. Кривая иголка с кетгутом ловко сновала туда-сюда. Холодно вскинул серые глаза поверх голубой маски-лепестка:
— Не возьмёт тебя наркоз, только добро переводить. Ты же насквозь проспиртован. Впредь башкой соображать будешь…
Утром буян едва шевелил вздутыми, в запёкшихся швах, губами. Пряча глаза, бубнил слова извинения и благодарности. У хирурга серые глаза усмехнулись поверх маски. Хлопнул парня по плечу: «Поправляйся», — и полетел дальше на развевающихся полах халата.
***
В санитарской Люда, причёсываясь перед зеркальцем, строго посмотрела на синие тени под Аниными глазами:
— Ты хоть два часа поспала? Старайся эти золотые два часа при любом раскладе ухватить, урвать. Покемаришь — и опять человек. А нам, как говорится, день простоять да ночь продержаться.
И она же, как орлица, налетела на тихого ясноглазого, похожего на блаженного старичка. Аня измучилась с ним. Прибегала десять раз по его несмелому зову. Растерянно снова и снова поправляла совершенно сухой подгузник. Отводила глаза от бесстыдно выставленного поверх одеяла старческого сморщенного синеватого «хозяйства». А старичку всё было не так, всё робко хныкал, всё ему что-то кололо и жало.
Аня не понимала хихиканья и фырканья мужиков на соседских койках. Тут-то и налетела Люда. Мокрым, пахнущим хлоркой кухонным полотенцем хлестнула старичка. Тот заслонился ладошками.
— Опять, эксбиционист чёртов, за старое взялся?! — кричала во всё горло Люда. — Лопнуло моё терпение! Ведь в больницу нарочно ложишься: перед женщинами своим одрябшим добром трясти! Скажу твоей старухе, она те задаст перцу. И Олегу Павловичу докладную напишу — выставит в два счёта! Лежит в чистоте, на всём дармовом — так нет, нужно ещё похоть свою почесать! Эх, дедушка, ведь седой уже весь!
И, обернувшись, — набросилась на мужиков:
— А вы чего гогочете?! Старый похабник над девчонкой изгиляется, а вам бесплатное кино. Цирк устроили! Всех на выписку! Олегу Павловичу так и скажу: здоровы эти жеребцы, пахать можно!
На кричащую, разрумянившуюся как булочку Люду, мужикам смотреть было приятно. Что они и делали с большим удовольствием.
***
С высокомерным хирургом у Ани с самого начала выстроились непростые, натянутые отношения. Но особенно обострил их последний случай.
Девчонку-первородку из дальней деревни не успели довезти в район до роддома. Перепуганная, худенькая, она не переставала гудеть басом, как сирена. Люда и Аня, закутанные в стерильное, похожие на двух зелёных снеговичков, над ней хлопотали. Уговаривали:
— Ну, матушка, ласточка, дуйся, дуйся! А теперь передохни, всё идёт хорошо!
Просили правильно дышать. Аня, давая пример, сама — то пыхтела как паровоз, то дышала мелко как собачка, выпучивая глаза.
Стремительно вошёл Олег Павлович в клеёнчатом фартуке. За неимением ставки акушера-гинеколога, в экстренных случаях он выполнял и эту работу. Заглянул между напряжённых тощеньких, красных голых ножек в длинных бахилах. Девчонка набрала воздуху и завопила пронзительнее.
— А ну, заткнулась! Рот — захлопнула! — и, так как девчонка прибавила громкости — он… слегка хлопнул её по щеке! Это роженицу-то!
Девчонка, видимо, так удивилась, что сразу отключила звуковое сопровождение. Начала старательно дышать и тужиться, когда велели. Роды были стремительные — через полтора часа Люда мыла, мерила, взвешивала и пеленала мяукавшего, кряхтевшего ребёнка. Родился мальчик. А тут и неотложка подоспела, девчонку с малышом увезли в район.
***
Аня прибирала смотровую. И, пока прибирала, накапливала в себе гнев. Придумывала тираду, которую, войдя в ординаторскую, выскажет хирургу. Распоясался в своей вотчине, при всеобщем молчании и попустительстве. А она, Аня, молчать не собирается.
— Вообще-то, Олег Павлович, у нас больница, а не концлагерь! И в ней работают не фашисты, а врачи. И гитлеровские методы недопустимы! — и дальше, и дальше пошла: о милосердии, о лечении словом, о великом предназначении быть женщиной-матерью, о таинстве первого вдоха… Даже самой понравилось. Перестала трепетать, голос набирал ровность и лекторскую, профессорскую строгость.
Люда и ещё одна присутствующая врачиха чуть не поперхнулись чаем. Хирург кинул в рот шоколадную конфету, вкусно хлебнул чёрный, крепчайший чай. Приподняв бровь, невозмутимо слушал Аню.
— Всё сказали? Я устал и хочу спать. Поэтому вкратце, — и пошёл негромко чеканить: — Я с первой секунды вижу, кричит человек от боли или играет в боль. Наша юная родильница в боль играла, как большинство рожающих. Насмотрелись тупых фильмов. Вбили им в голову стереотип, запрограммировали: раз женщина рожает — непременно должна орать во всю глотку. Режиссёру — колоритный кадр, красную дорожку и Оскара — а акушерам после них расхлёбывай.
Ей, дуре, нужно помогать ребёнку и врачу. Так ведь не до этого: она ведь играет главную роль в мелодраме под названием «Мои роды!». Они потом на мамочкиных форумах друг перед дружкой хвастаются: кто громче орал. А о ребёнке она думает? Каково ему задыхаться в родовых путях? Зрителей, блин, нашла. Увольте меня от бесплатного выслушивания воплей.
А также увольте от истерик младшего медицинского персонала. Вы ведь практикантка мединститута, кажется? Мой вам совет: идите… в фармацевты. Или в хоспис, что ли. Утешать, слёзы и сопли утирать — отличная из вас сестра милосердия получится.
Аню снова начало потряхивать:
— Вы-то сами испытывали такую боль?! Поставьте себя на её место!
— Не собираюсь ставить себя на место больного. А если соберусь — в тот же день распишусь в собственном не профессионализме и подам заявление об уходе, — он глядел мимо Ани, потеряв к ней всякий интерес. Как будто она была пустое место. — …С вашего позволения. Если удастся, посплю минуток двести, — он откланялся, легко вскочил… Точно не было за плечами двух дневных плановых операций и экстренных родов.
***
— Тебя какая муха укусила? — полюбопытствовала Люда, ставя остывшую чашку. — Да мы на Олега Павловича тут молимся. Трясёмся, как бы в область не переманили. Да он диагност от Бога! Гений! С ним по скайпу консультируются! Из соседних регионов едут! Он, вот только взглянет на человека — так сразу и выдаёт диагноз. Местный доктор Хаус. Живой рентген, УЗИ и томограф, вместе взятые. А диагностическая аппаратура у нас, сама видела…
Потом они с Людой расстилали свои кушетки в сестринской. Та призналась:
— Я, как увидела Олега Павловича, по уши втюрилась. Такой душка, ей Богу! У меня муж и дети, а я бы с ним переспала! — с хрустом, вкусно потянулась: — Охохонюшки, как бы я с ним переспала! Такоооой мужчина!
И, заметив вытаращенный Анин взгляд, засмеялась:
— Да шучу я. Спи давай, ребёнок! Ой, Анька, какой же ты ещё ребёнок!
— Люд, — в темноте прошептала Аня, –а ты… Когда рожала — тоже грамотно, по науке? Дышала там, тужилась?
— Со вторым точно умнее была. А с первым в последнюю схватку так взревела — муж в приёмном покое в обморок упал. С нашатырём откачивали. Олега Павловича на меня, дурочку, тогда не было.
И — вялым, сонным голосом:
— Вот ты говоришь: Олег Павлович с больными груб. А недавно с хутора привезли женщину. Уже в годах, с угрозой выкидыша. Ребёнок первый, желанный. И при этом с её стороны — полный тупизм и дремучая безграмотность! Неделю у неё не было стула! То есть вообще в туалет по большому не ходила.
И запустила, и нарастила, прости господи, шар величиной с… Даже не скажу, а то кушать не сможешь. Он уже в прямой кишке закаменел. Ужасная безответственность. Оправдывалась: скотина, сенокос, пасека: как раз пчёлы роятся… Некогда, мол, было обращать внимание на такую ерунду.
Что прикажете делать? Слабительное нельзя, клизму нельзя, микроклизмы не помогают. И Олег Павлович велел Свете (сестре из другой смены) отложить все дела. Сесть и выковыривать этот кусок метеорита из заднего прохода. Потихоньку, пальчиком — в перчатке, разумеется.
Света выколупала кое-как полкамня, несколько раз зажимала рот и убегала в уборную. Потом расплакалась. Расстегнула халат, бросила на пол. Сказала, что пускай её увольняют, но она больше этого делать не будет. И вообще, это не их больная, а гинекологическая. Пускай везут в район и там ведут в ней археологические раскопки…
— И что?!
— Ничего. Олег Павлович, благо был не занят, засучил рукава и доделал за неё работу. Никто Свету, конечно, не уволил. И даже дисциплинарное взыскание не наложили: он на утренней планёрке промолчал о том случае. Но самое обидное: та женщина как должное приняла. На то и врачи, чтобы в дерьме ковырялись и помалкивали. Хоть бы литровую баночку мёда… Куркули. Да и не больно надо, — она сладко зевнула. — Спи давай.
Спасибо, Людочка, удружила. Уснёшь теперь…
***
Наутро — Аня уже сдала смену — привезли маленькую девочку прямо из детского садика. Возможно, одну из милых «горошинок», которых видела в автобусе Аня. Острый аппендицит. И что-то в операционной у старого хирурга с ассистентом пошло не так.
Санитарка сломя голову бежала за Олегом Павловичем. Он тоже собирался домой отдыхать. Денди лондонский: в светлом элегантном костюме, в мягкой шляпе и с тросточкой (мягкую шляпу и тросточку Аня мстительно придумала в воображении). Но тотчас без слов отправился в душевую: намываться и облачаться в операционный костюм.
Аня шла сосновым бором в посёлок, где квартировала. В бору было полутемно, прохладно, чисто и уютно, как в горнице. Пахло хвоёй и грибами. Под ногами ковром пружинил зелёный замшевый мох.
В детстве, гуляя в таком же бору, Аня придумала стишок и подарила маме на день рождения. И сейчас шла и бормотала полузабытое:
Много цветов на свете:
Кремовых роз и чёрных,
Тонких росистых тюльпанов
И эдельвейсов горных.
Хрупких не счесть нарциссов,
Как и лучистых лилий,
Много фиалок пышных
И хризантем изобилие.
Но почему, почему же
Только лесной подснежник
Тих и прозрачен, и нежен
В талых сугробах вешних?..
С грустным стеклянным звоном
С милой ушел поляны.
И для любимой самой
Утром несу его — маме…
…Вдруг поймала себя на мысли, что совершенно спокойна за девочку-горошинку. Потому что сейчас рядом с ней был этот противный хирург, этот гадкий, необыкновенный Олег Павлович.
***
В тихий час в санитарскую заглянула Люда с таинственным, девчоночьим лицом:
— Эй, практика! В девятой женщина умирает! Хочешь посмотреть? Пригодится!
Все знали, что девятая палата — и не палата вовсе, а огорожённый простынёй конец коридора на две коечки. За глаза её звали «мертвецкая». На одной койке жила ничейная старушка, а на другую клали умирающих.
На цыпочках, как преступницы, прокрались в «мертвецкую». Ничейной старушки не было, а на другой вытянулась женщина — плоско, будто тела не было вовсе. С белой наволочкой пронзительно контрастировало ярко-жёлтое застывшее лицо. Жёлтый цвет — жизнеутверждающий, тёплый, весёлый и самый любимый Аней. Только не в этом случае. Желтизна налилась тяжёлой, трупной с зеленью, бронзой.
— Гепатит С, — прошептала Люда. — Маска Гиппократа.
Женщина смотрела в потолок глазами-пуговицами. Через равные промежутки времени стонала на одной ноте. Будто баюкала сама себя, но жутким было это баюканье. Лицо у неё было гладкое и молодое. Но Люда сказала, что ей 46 лет, у неё пятеро детей. А кожу омолодила, туго натянула на скулы, спрыснула бронзовой краской болезнь.
Вошла старшая медсестра. Хмурясь, пощупала у женщины пульс. Поправила капельницу.
— Это чтобы она быстрее уснула? Чтобы не мучилась? — прошелестела Аня из угла.
Старшая уничтожающе взглянула на глупую Аню:
— Она и так уже ничего не чувствует. Мы просто поддерживаем сердечную деятельность.
— Зачем?!!
— Затем, что не знаю как нынче у вас, молодых, — неодобрительный кивок в сторону ординаторской. — А мы давали клятву до последнего дыхания бороться за жизнь пациента! И (язвительно) у нас что, уже все дела переделаны? Развлечение себе устроили. Бесплатный цирк.
Последние слова прозвучали точь-в-точь как те, что Люда кричала в адрес «жеребцов» из мужской палаты. Они переглянулись, прыснули и, толкаясь и путаясь в складках ширмы-простыни, рванули на свет. Легкомысленная Жизнь, шлёпая тапочками (Аня) и стуча каблучками босоножек (Люда), бежала прочь. А Смерть, вытянувшись на коечке в струнку, домовито обирала руками кончик простыни, с величайшим напряжением и терпением смотрела в потолок. Смерть была — труд, самый тяжкий и важный из всех трудов.
«Бегите, бегите, дурочки. Никуда не денетесь… Далеко не убежите».
***
По дороге едва не сшибли у окна ничейную старушку. Аня давно приметила: та вместе со стулом, как подсолнушек, как часовая стрелка, перемещалась в течение дня вслед за солнцем. Из приёмного покоя, выходящего окнами на восток — на южную веранду. С веранды — в столовую, освещаемую красными закатными лучами.
Ане, которая угорело бегала туда-сюда, старушка мешала. Она вежливо говорила: «Вера Сергеевна, вас тут не заденут?» или: «Вера Сергеевна, вас тут не просквозит?»
Старушка отрывала от книги голову, стриженную как у мальчика. Короткие мягкие волосики отливали то голубым, то розовым оттенком. Похожа была на состарившуюся Мальвину после тифа. Вскидывала добрые блёклые глазки. С наслаждением жмурилась в золотом, ослепительно бьющем из окна снопе света.
— Голубчик, вам пока этого не понять. Так не хочется, чтобы пропал хотя бы один солнечный лучик. Я за солнцем охочусь. Караулю его.
Иногда они с Людой, распаренные от беготни, садились рядом со старушкой, скидывали обувь, вытягивая усталые ноги. Люда громко жаловалась и кляла свою работу. Голубая, розовая старушка скрюченным дрожащим пальцем, с просвечивающей косточкой, закладывала страницу:
— Ах, деточки! Когда-нибудь вы будете вспоминать это время как самое лучезарное в своей жизни. Передвигаться на молодых сильных, быстрых ногах… Какое это счастье!
— Ага… Счастье пахать за восемь тыщ, — ворчала под нос Люда.
***
Когда Аня впервые увидела Веру Сергеевну — подумала: та беременна. Громадный живот свисал и едва не касался пола. Она едва ходила, откинувшись для равновесия, придерживая живот рукой.
— Запущенная киста, — объяснила Люда. — Наша бабуля отказалась от операции, а сейчас уж поздно. Ей девяносто семь. В этом возрасте старики уже не День Рождения, а День Растения отмечают. А наша бабуля держится молодцом. Ум ясный, как у молоденькой. Без очков читает! А выправка какая! Дворянская, аристократическая! Ты видела, как она ест?
Аня за обедом присмотрелась. Все в столовой утыкались носами в тарелки, низко кланяясь при каждом хлебке, по-гусиному ныряя шеями. Вера Сергеевна сидела прямо. Она не роняла своё достоинство, тянясь к ложке. Ложка бесшумно зачёрпывала суп и, не теряя ни капли, высоко, величественно подымалась к её рту. Ни на миллиметр маленькая стриженая голова не соизволила опуститься, поклониться тарелке. Бесшумно глотала.
Это было так красиво и необычно на фоне тычущихся в тарелки голов, хлюпающих, вытянутых трубочками, с шумом втягивающих жидкость губ… Аня не заметила, как стала подражать Вере Сергеевне. И теперь даже пустой больничный перловый суп ела как королева.
— А уж следит за собой! — шумно восторгалась Люда. — Это с такой болезнью, да и возраст…
Люда выдавала ей: то пакетик с синькой, то щепотку марганцовки, то пузырёк фукорцина. Ими Вера Сергеевна споласкивала свой седой ёжик — вот откуда был легчайший голубой или розовый оттенок.
Всегда в опрятном халате в кружевцах, больше похожем на пеньюар. На цыплячьей шейке повязан лоскуток чего-то ветхого и воздушного, скрывающий морщины. И никогда от неё не пахло старушечьим, затхлым.
***
Секрет чистоплотности раскрывался просто. Дождавшись, когда в палатах погасят свет, каждую ночь старушка тихонько шаркала в женский санузел. Над животом несла красный пластмассовый тазик, в нём — полотенчико и стопку чистого бельеца.
Ванной давно не пользовались по назначению. По Людиному пышному выражению, она стояла для «блезиру». Эмаль давно пожелтела, покрылась трещинами и ржавыми потёками.
В ванне женщины подмывались, туда плевали, чистя зубы. Если уборная была занята, самые нетерпеливые тайно справляли прямо в сток малую нужду. Курящие исподтишка стряхивали пепел и окурки, туда же выбрасывались тампоны, бумажки, мусор. Такая большая урна для нечистот.
Если санитарки не успевали, Вера Сергеевна сама вынимала мусор. Кряхтя, тщательно мыла ванну. Поддерживая живот, с трудом залезала внутрь по приставному деревянному ящику. Усаживалась в ванну, макала в тазик с горячей водой губку, выжимала на себя. Мочила чубчик, долго не спеша, с наслаждением обтиралась: каждую частичку старого тела, каждую дряблую складочку.
— Дорогие женщины! — объявила, краснея, Аня после утреннего обхода. — Пожалуйста, имейте совесть. Не мочитесь, не плюйте в ванну: там моется пожилая женщина. Вас каждую неделю отпускают домой в баню. А у человека дома нет. И, очень прошу, не подмывайтесь: для этого существуют специальные тазы.
Дорогие женщины задвигались на койках, зашушукались и захихикали, прячась друг за дружкой. Аня для них не была авторитетом. Тогда из-за её спины выступила Люда:
— Не дай Бог кого замечу! Будете иметь дело со мной. Ясно? — и для наглядности показал розовый, с крупное яблоко, кулак.
Мигом сработало.
***
Аня уже знала, что Вера Сергеевна подарила свою городскую квартиру больнице. Взамен рассчитывала на коечку, на лекарства, на сестринский уход. На упокоение: не вечная же она, в самом деле.
Люда нехотя рассказала: сначала старушке действительно выделили койку в двухместном люксе для «заслуженных». Потом перевели в общую палату. Потом с «паханской» койки у окна выжили на проход, у дверей. А потом и вовсе, в больничной суете — в палату интенсивной терапии. Если человеку после операции потребуется помощь — старушка всегда тихонько доплетётся до поста, кликнет дежурную сестру или доктора. Звонок вызова давно сломался, а у старушки всё равно бессонница.
Но Аня-то видела привычное и терпеливое страдание в сонно моргающих глазах разбуженной старушки. Посреди ночи в палате внезапно включали яркую голую электрическую лампочку, с грохотом ввозили каталку с больным, топоча, бегали туда-сюда до утра. Бесцеремонно просили старушку приглядеть за капельницей. А если тяжёлых больных оказывалось двое — Веру Сергеевну вообще отправляли в покойницкую в конце коридора.
И ни упрёка, ни жалобы. «Гордая. Дворянка», — то ли с осуждением, то ли с одобрением объясняла Люда. Старушка, действительно, была из старорежимных, с какими-то фрейлинскими корнями. Её прапрабабка была чуть ли не декабристкой: потому и оказалась в здешних глухих местах.
***
Когда выдавалась свободная минутка, Аня присаживалась рядом с Верой Сергеевной. В первые дни она надеялась, что улучит время, будет зубрить теорию. Принесла с собой ноутбук. Ноутбук был старенький, загружался медленно. Аня с досадой кулачком постукивала по клавиатуре: «Да шевелись же ты, тормоз!»
Вера Сергеевна отрывалась от книжки. Иронично смотрела на нетерпеливую Аню:
— Голубчик, не следует торопить жизнь.
— Бывает жизнь, которая абсолютно впустую потраченное время, — не соглашалась Аня. — Например, нудное ожидание на вокзале. Или когда на экзамене под дверями трясёшься — всё равно в голове полная каша и ничего не соображаешь. Или вот как сейчас…
— Жизнь — это всегда жизнь, деточка, — улыбалась Вера Сергеевна. — Не торопи её. Сколько великих сюжетов пришло в головы известных писателей именно на вокзале в пустом, как вы выразились, времяпровождении! И представьте себе, голубчик, недавно вычитала любопытный факт. У этого вашего американского богача Билла Гейтса такая же машинка, компьютер включался очень медленно, как у вас. Но он не сердился и не стучал кулаком, а прилежно смотрел в окно напротив. Там он изо дня в день видел девушку и влюбился в неё. Она стала его женой.
Вот тебе и старушка! Вера Сергеевна читала газеты и даже знала, кто такой Билл Гейтс! Аня с любопытством заглядывала в толстую книгу на её коленках: на французском!
***
Однажды из книжки выпала старинная плотная серебряная фотография. Девушка-тростинка: перехваченная широким атласным кушаком стебельковая талия (указательным и средним пальцем можно охватить!). Шейка как стебелёк. Голые ручки — тонюсенькие, ломкие.
…И только перекинутая, как у простолюдинки, через плечо коса, которую девушка рассеянно ощипывала прозрачными пальчиками… Только коса была мощная, толстая, тяжёлая, деревенская.
Аня поняла разницу, когда говорят: худая корова — это ещё не газель. Увы, нынешние даже самые знаменитые модели, по сравнению с серебряной дагерротипной девушкой, были всё-таки голодающими коровами. И, грустно вынуждена была признать Аня, сама она напоминала большеглазую худенькую тёлочку.
Фотография была овально вырезана и характерно загибалась по краям. Так бывает, когда карточку долго держали в рамке.
— Была вправлена в багет, — подтвердила старушка. — Вот тут и тут был усеян красными камешками. Подарил гимназист в мой шестнадцатый день ангела. Шестнадцать лет — шестнадцать камешков.
— Рубины?!
— Что вы, голубчик! Обычные небольшие гранаты. Откуда у гимназиста средства? Но и те камни, когда пришло несчастье, — несчастьем Вера Сергеевна называла революцию, — вынули дурные люди: думали, очень ценные. А мой гимназист ушёл на фронт… Вы, конечно, читали купринский «Поединок» о поручике Ромашове? А «Детство Тёмы»? Знаете Николеньку Иртеньева? Петю Ростова? Вот таких восторженных, чистых мальчиков и убивали ваши красные.
***
— А до революции было лучше? — спрашивала Аня.
— Конечно, голубчик, несравненно лучше, — убеждённо говорила старушка. — У нас в гимназии училась девочка Женя из крестьянской семьи. В каникулы косила, гребла. Руки чёрные, расплюснутые, мужицкие. Так к ней директриса и классная дама, и преподаватели обращались только на «вы»: «Вы, госпожа Дерендяева». И отец приезжал проведывать, безграмотный, в лаптях. И ему: «Господин Дерендяев». Так было принято. Человек — господин.
А сейчас… — старушка смешно, по-дамски закатила глаза, — до сих пор не могу привыкнуть и вздрагиваю. «Эй, мушшина». «Эй, женчина»… Ощущение как в общественной бане. Знаете, деточка, в старину, потехи ради, устраивали общие бани, где вперемешку мылись голые мужчины и женщины. Что-то вроде этого…
— И только поэтому — лучше?!
— Да в этом всё, голубчик! — Голос у старушки был ровный, слабенький, шелестящий: как сухой песочек сыпался. Приходилось наклоняться к ней и напрягать слух, чтобы расслышать. — Даже когда человека ведут на гильотину. Говорят ли ему: «Подыхай, быдло!». Или почтительно: «Милостивый сударь, извольте положить голову вот сюда!» Или: «Мадам, не споткнитесь: здесь ступенька скользка от крови». Это так важно: с какими словами человек уходит.
…И ах, да! — мечтательно вздыхала старушка. — На завтрак подавали чай со сливками и калачи… Какие были густые сливки и мягкие, душистые калачи!
***
— Ах ты стерлядь долбанутая, сосалка, дырка мокрая!
Над Аней размахивали кулаками. На неё выплёвывался фонтан мерзких слов из двух, из четырёх, из пяти букв.
Аня всё утро готовила больного к операции: очистительная клизма, обривание, обмывание. Только что мужичок вытянулся под простынкой, смиренно сложил ручки на животе, устремил в потолок умильный, благостный взгляд.
И вот в дверях его будто кипятком сплеснули: сорвал простыню, соскочил с каталки. Голый, синий от наколок, скакал как чёрт, потрясал волосатыми кулаками над Аней:
— Лярва, шалашовка, в глотку тебе корень!.. Вперёд ногами!
Прибежавшая Люда увещевала мужика, заново укладывала, разворачивала каталку. Хихикая в кулачок, объясняла Ане:
— Ты его вперёд ногами повезла — на операцию-то…
Мужик всё не мог успокоиться, скрипел зубами, пытался выбросить из-под простыни кулак под нос отшатывающейся Ани… Тут-то его за волосатое запястье крепко ухватила рука в белом манжете:
— А ну-ка, извинись перед девушкой! Вперёд ногами его повезли, фон барона! Какие мы нежные! Да с твоей тухлой печёнкой тебя вперёд ногами можно уже десять лет смело возить. Вёдрами незамерзайку хлестать — это мы не суеверные… Немедленно извинись перед девушкой — иначе отменим операцию.
И — дождавшись от буяна и сквернослова (угрюмо, сквозь зубы) извинения, — хирург сказал Ане:
— На вас лица нет. Зайдите в ординаторскую, там чай горячий… Ну нельзя же так, в самом деле… Вы уж определитесь: медицина или институт благородных девиц.
***
В ординаторской Аня послушно пила чай и слушала трескотню врачихи и сестры из терапии. Обкатывали острыми язычками новости: в соседнем районе подрались нянечки. Да как подрались: полицию пришлось вызывать. Не поделили объедки после больных. Не поросятам, не домашней скотине — себе и своим детям! Это в инфекционном отделении, стыдобушка!
Другая новость: и так работать некому, а Олега Павловича начали таскать по прокуратурам. Ему вкатила иск та самая девчонка-первородка. По наущению мамаши, которой девчонка проболталась-нажаловалась про пощёчину: вернее, про лёгкий хлопок по щеке. За моральные страдания, унижение человеческого достоинства и физическое насилие ушлая мамаша решила слупить с больницы нехилую денежную компенсацию.
Корреспонденты налетели, раздули на всю страну. Заголовки в газетах день ото дня жутче. «Врач избил роженицу до полусмерти». «Пьяный хирург нанёс жестокие увечья женщине во время родов». В интернете уже гуляли фейки, как доктор-садист перегрыз зубами пуповину, потом изнасиловал родильницу. Потом взял новорождённого младенца за ножки и ударил головкой об угол операционного стола. И селфи выложил, скалится окровавленными зубами… От Малахова звонили, приглашали на передачу.
Было видно, что для врачей это не новость, а обыденное, будничное явление: газетные страшилки, разборки, суды. Спокойно и устало рассуждали о том, выгорит ли у истицы дело.
Судя по тому, что Олег Павлович весной вырезал у главного прокурора сложную паховую грыжу — всё обойдётся. Но что подняли бучу на всю страну, взбудоражили так называемое общественное праздное мнение — ох, может и не обойтись. Запросто года на три на зону могут упечь. Олег Павлович с его золотой головой и руками и на зоне не пропадёт. А вот больница без него загнётся.
И ещё говорили о том, что пока Олег Павлович ездил объясняться к прокурору, умер плановый хирургический больной с почками.
***
Всё произошло очень быстро. Аня, поднимаясь по лестнице, почувствовала резкую боль в низу живота. Смотрел её Олег Павлович. Аня лежала в кресле, отвернув голову, зажмурившись, затаив дыхание от стыда.
Стыд сильнее боли. Аня недавно читала про женщин, которых заставляли раздеваться перед расстрелом догола. Уже стоя над ямой с трупами, они инстинктивно прикрывали наготу. Стояли в стыдливой и нежной позе Венеры Милосской: одну руку на грудь, другую на пах. Это перед смертью!
Господи, что только не лезет в голову. Аня отвлекала себя от боли. Олег Павлович шутливо поднял на неё серые глаза:
— Что ж вы меня не предупредили? Ещё минута, и я лишил бы вас девственности. Вот этим холодным гинекологическим зеркалом — пошло и вульгарно. И оправдывались бы потом перед мужем в первую брачную ночь. А он бы шпынял: «Умнее ничего выдумать не могла?»
Он тоже отвлекал Аню от боли. Серые глаза улыбались. Сейчас, вблизи было видно, что они окружены ломкими сухими лучиками.
К счастью, боль оказалась вызвана сильным мышечным спазмом, который иррадировал в низ живота.
***
… — На мальчишнике расскажу, что будущая жена добровольно раскинула передо мной ножки, будучи весьма слабо знакома со мной. И её прелестную розовую раковинку я лицезрел раньше, чем назначил первое свидание.
Да, доверчивая. Да, уступчивая. Пусть шутит на эту тему, сколько хочет. А она любит, любит, любит его. Как отца-геодезиста: он разбился в горах, когда Аня была совсем маленькой. Как старшего брата, которого у неё никогда не было. Как первого в жизни мужчину.
Просто удивительно, что столько страсти помещается в её таком узком, восхитительно маленьком теле. Это уже его слова, которые Олег Павлович — просто Олег — произносит, благодарно целуя её в губы.
Он пружинисто откидывается на спортивных руках, закуривает. В темноте малиново, прозрачно светится тёплый огонёк.
С Олегом можно разговаривать обо всём, что взбредёт в голову. Не надо заготавливать в уме фразу и прокатывать её в мыслях. Так было с Аниным бой-френдом, однокурсником. Никакого интима у них в помине не было — а он уже опытно ревновал её к встречному и поперечному. Вполне профессионально устраивал скандалы, шпионил, крал из сумочки телефон. Говорил, что «если чего» — наймёт киллера: у папаши денег навалом. Ужас.
Подружки Ане завидовали: только приехала в город — и сразу такого мажора отхватила: с богатыми родителями, с тачкой. Но последний случай, разлучивший их…
Мчались в этой самой тачке со скоростью 160 км — бой-френд по-другому водить не умел. Аня посматривала в зеркало заднего вида, поправляла на голове новую фетровую шапочку-таблетку с вуалькой. То задорно сдвигала на затылок, то таинственно опускала низко на лоб, то подмигивала и щурилась из-под вуальки.
Это была первая в её жизни настоящая дамская вещь, с мамой выбирали. Мама говорила: «У женщины должны быть в порядке ножки и головка. Остальное приложится». Невозможно, до чего Аня сама себе нравилась в новой шапочке.
Тут Аню затошнило от быстрой езды. «Только не в салоне!» — в панике завопил бой-френд. И Аня — тоже в панике — заметалась, зажимая рот руками. Бой-френд, не оставляя руля, сорвал с её головы шапочку, сунул ей… И Аня — не могла потом себе простить — выблевала туда… После бой-френд обрывал телефон, ныл, объяснял, что запах из замшевого салона почти невозможно было бы выветрить…
Занесла его в чёрный список — навечно. Аминь.
С Олегом она будто расслаблено плыла в тёплой реке. Так мать рожает дитя в воду, и оно погружается в привычную среду. Аня вернулась в среду Любви. В которой, по задумке Бога, и должен находиться человек.
Потому счастье человек воспринимает сыто, спокойно и уверенно: как нечто само собой подразумевающееся, как данность. А несчастье — из ряда вон выходящее событие, ужас, ужас. Это доказывает, что люди зародились в раю.
А на земле сами в себе и вокруг себя добровольно устраивают ад, вот как бой-фрэнд.
***
Аня рассказывает Олегу, как решила стать врачом.
В десятом классе их погнали на прививки. Натурально, как стадо погнали: топотали, гоготали, прикалывались, несмотря на строгие взгляды классной.
Мужичок на костылях проскакал — смешно. Старушка на их весёлое стадце заругалась и даже замахнулась заскорузлой сумкой — смешно. Медсестричка на тонюсеньких каблуках куда-то спешила и чуть на льду не упала — смешно. Палец покажи — смешно.
Был февраль, но погода совершенно весенняя: солнце, крепко взбитые как сливочный крем облака, зеркально-голубые лужи, птичий гомон. У Ани мгновенно сложился стишок, хотя до настоящей весны было ещё далеко.
Когда сырым апрельским днём
Запахнет в воздухе весною,
Когда на вербах бугорки
Глазочки серые откроют.
Когда хрусталь сосулек вдруг
Заплачет звонкою капелью,
Когда поймаешь на себе
Ладошки тёплые апреля.
Когда горластые ручьи
В безмолвье снежное ворвутся —
И сотни бурных ручейков
В один большой поток вольются,
Когда весь этот звон и гам
Ворвётся в день твой, пусть ненастный…
Ты вдруг, зажмурившись, поймёшь,
Поймёшь, как жизнь твоя прекрасна!
Аня зажмурилась и… поняла, что что-то ей мешает. На больничном крыльце стоял паренёк, их ровесник. Он стоял, прислонившись к стеночке, чего-то ждал.
Почему заметила — паренёк резко выбивался из общей суматошной весенней картинки. И не серым обесцвеченным лицом и бессильной позой. Чем-то другим. Будто природа безжалостно, равнодушно невидимо вычеркнула, вытолкнула его из себя. Поставила на нём крест.
Природа вообще безжалостна и равнодушна. Сколько-то повозившись и соскучившись, как нерадивая сиделка («Не жилец!»), она отворачивалась от обречённых. Её интересовали только здоровые особи: шёл естественный отбор. Больного паренька для неё уже не существовало. Он был, но его уже как бы не было.
Только глаза на впалом лице ещё жили. Жадно, жадно, с тоскливой завистью смотрели они за перемещением и суетой вокруг себя. Следили за Жизнью, тщетно пытаясь вобрать её горячую энергию.
Аня видела, что курточка на нём была тщательно, до горла застёгнута. Шарфик плотно и тепло обворачивал шею. Наверно, паренёк уже перестал задавать себе вопрос: «За что мне?». А спрашивал: «Зачем мне?» Застёгивал пуговицы (или ему кто-то заботливо застёгивал) и думал: зачем тщательно застёгивать? Беречь горло и ноги? Зачем беречь? Зачем вообще всё?
Было 14 февраля. У Ани позвякивал целый карман разномастных сердечек -«валентинок», надаренных мальчишками. Она нащупала самое большое гранёное. И вложила, рубиново посверкивающее, в вялую влажную руку паренька.
Он с видимым трудом повернул голову и улыбнулся — если можно назвать улыбкой плоско растянутые в гримасе, серые тающие губы.
Хотелось вцепиться в паренька и выдернуть из того, во что он неуклонно погружался. Вернуть в гомонящий весенний день, в Жизнь. Ей казалось: у неё получится, если очень захотеть. Хотя бы посредством тёплого, нагретого её рукой сердечка.
Подошло такси. Аня видела, как он с трудом, бережно, чтобы избежать лишней боли, садился. Как при этом бессильно разжалась его ладонь. Не нарочно: он выронил сердечко и не заметил, и наступил на него. Рубиновый пластик хрустнул. Умирающему было не до жизненных игр. Смерть показательно, на примере пластмассового сердечка, попрала любовь на её глазах.
А вообще-то в детстве Аня страстно мечтала быть астрономом. Её поражали вселенские головокружительные расстояния, скорости, температуры, массы небесных, огненных и ледяных монстров. Завораживали мощно извергающие лучи энергии пульсары и алчно, не спеша пожирающие целые Галактики сверхмощные чёрные дыры.
А в старших классах неожиданно увлеклась анатомией человека. Человеческий организм ведь тоже Вселенная, только наоборот: чем больше изучаешь, чем глубже погружаешься внутрь — распахиваются всё новые поразительные глубины.
Открылась бездна звёзд полна, звездам числа нет, бездне — дна. Это можно сказать и о человеке. Что ещё раз доказывает его Божественное происхождение. Люди, до кончика ногтей, состоят из звёздной пыли… Люди — звёздное вещество, пришельцы со звёзд.
— Выключу, пожалуй, Малахова, — усмехается Олег. — Там твои звёздные частицы плюются, матерятся и дерут друг у друга волосы…
Он вскакивает. Голый, голубоватый от телевизионного свечения, с совершенным, божественным телом… И правда, живое доказательство того, что человек сошёл со Звезды.
***
Олег так не считает:
— Сравнение некорректное, но человек — это машина, — рассуждает он. — Такой компьютер, только все проводки в голове перепутаны. Корпус и начинка не железные, а мягкие и тёплые, и подвержены гниению. Когда машина здорова — всё в ней идеально смазано, подогнано, детали новенькие: работает исправно. Ну, подхватит время от времени вирусов. Вызовут доктора: покопается, почистит, удалит, подлечит. — Малиновый огонёк сигареты движется в темноте вместе со взмахивающей рукой.
Приходит время — и человек превращается в худую, разболтанную машину. У кого-то выходят из строя проводники и микросхемы. У кого-то Альцгеймером глючит центральный процессор… то есть мозг. Запарывается карта памяти. Надсадно гудят вялые старческие шлейфы-артерии: источенные эрозией, заросшие холестериновыми бляшками. Если ты обращала внимание, точно так на предпоследнем издыхании хрипит старый системный блок.
Дай Бог корпусу не развалиться. На первый план выходят примитивные, чисто физиологические (механические) задачи: хотя бы обслужить себя. Загрузиться электричеством (пищей) — и опорожниться, и проскрипеть ещё один лишний день. Но и этой медленной агонии приходит конец. Наступает смерть — полная моральная и физическая изношенность.
Главный Программист выдёргивает из сети питания провод. Гул стихает. Экран потухает и чернеет, тело компьютера медленно остывает. Тишина…
Тишина в комнате, тишина за окном. То разгорается, то тускнеет во тьме огонёк сигареты. Зачем Олег поддразнивает Аню — потому что она всего лишь практикантка? Не хватало только поссориться.
— Затем программист, он же Создатель, вынимает жёсткий диск. Что он с ним делает? Стирает ли информацию и помещает в новую машину? Или кладёт на стеллажи, забитые миллионами пыльных дисков? Или, повертев в руке, выбрасывает в мусорное ведро? — Олег поворачивается к Ане, сильной рукой заграбастывает и привлекает к себе: — Как тебе такая теория, звёздный человечек? Ну, ну, согласен: полная ерунда, не обращай внимания. Это я ещё в школе насочинял.
Щекочет Аниными длинными волосами своё лицо, закрывает душистыми табачными губами её рот («Ну и какой же пример здорового образа жизни вы подаёте пациентам, товарищ доктор?!»).
Вспомнила, как в самый первый вечер мучительно захотела, чтобы на Олеге был белый халат и голубая маска. Чтобы в эти минуты, когда Аня задыхалась и теряла ощущение времени и пространства, он смотрел на неё холодноватыми серыми глазами поверх маски…
Уткнулась носом в подушку: кошмар, не хватало ещё, чтобы он догадался… Как она мечтает о ролевых играх!
***
Аня провела рукой по шероховатым тёмно-зелёным обоям: она точно не знает, но ей хочется назвать их штофными. Узоры: тускло-золотые ромбы с крошечными розочками внутри.
Близко пред глазами над диваном висела журнальная картинка с обнажённой тёткой. Она была снята в пол оборота со спины. Отвернувшееся лицо спрятано под гривой волос: спутанных, буйных, вздыбленных. Соблазнительно закинутые на затылок полные руки. Мощно раздвоенный круп, как у породистой кобылицы. Бесстыдная поза, тяжёлые бёдра…
Такой и не требовалось лица — спина и всё что ниже откровенно говорили за себя. Пока Ани здесь не было, Олег курил и смотрел на эту вульгарную тётку.
Пошлая картинка была вправлена в старинный багет… Аня приподнялась на локте, чтобы рассмотреть ближе. Шестнадцать гнёздышек с грубо разверстыми лапками-зажимами. В них когда-то были шестнадцать, по числу дней ангела, гранатов. Красных, как брызги, как капельки крови гимназиста…
— Олег. Откуда эта рамка? И… Чья это квартира?
— Рамку оставила старая хозяйка. А квартира, слава Богу и главврачу Валентине Ивановне Дебелой, давно уже моя, — он с удовольствием рассмеялся. Какие у него были крепкие, белые, замечательные зубы. — Отбарабаню ещё три года, и — прощай, деревня моя, деревянная, дальняя. В Москву, в Москву! Ты готова жить в Москве? Как раз кончишь институт. Здесь, — он повёл рукой, — всё отремонтирую. Старый хлам выброшу на помойку, и эту рамку в том числе. Или в комиссионку примут, как думаешь? — он снисходительно и нежно приласкал Аню. — У меня оперировался с мениском один молдаванин, прораб. Сделает конфетку, а не квартиру. Думаю, за неё хорошо дадут: сталинка в центре… Арочные проёмы… В прихожей хоть танцзал открывай. Потолки три с половиной. На ипотеку в Москве хватит.
***
На пустой койке был свёрнут валиком готовый для дезинфекции матрасик. Под койкой сиротливо виднелся краешек пластмассового красного тазика. Над ним Аня в последний раз умывала Веру Сергеевну. Та уже несколько дней не вставала, и, как назло, именно в эти дни Ани не было. Она кувыркалась в эти дни на чужом диване с Олегом… Нет, всё-таки с Олегом Павловичем. Приключившимся в Аниной жизни чужим, случайным человеком. Мы с тобой не одной крови, господин хирург.
И никто — безобразие, Люда-то куда смотрела?! — не помогал старушке с утренним туалетом.
Вообще, санитарки производят санобработку больных в грубых резиновых перчатках до локтей. В таких обмывают покойников в моргах.
Аня не признавала перчаток. Лила из кувшина в тёплую ладонь струю осторожно, чтобы не брызгать. Заботливо промывала смешно моргающие глаза, высокий лоб, седые виски, каждую морщинку. Старушка, упёршись руками в края койки, сидела вытаращившись, как ребёнок. Хлопала мокрыми светлыми съеденными ресничками. Смаргивала капли воды, будто слёзы.
— Вера Сергеевна, вам плохо?!
— Мне хорошо, деточка. Мне очень хорошо! Вы не представляете, какое это лучезарное счастье: плеснуть в лицо холодной свежей водой!
***
— Что ж, — сказала главврач Валентина Ивановна, вертя в чистых, пахнущих мылом пальцах шариковую ручку. — Мы не ведём по каждому врачу специальную статистику спасения пациентов. Но, навскидку, за те годы, что Олег Павлович у нас работает… Грубо говоря, он вытащил с того света несколько сот человек. Он сразу поставил такое условие. Либо квартира, либо он уезжает в область. Олег Павлович инициативный предприимчивый, рациональный молодой человек. Побольше бы таких в медицине.
Сами видите, какие времена наступают, — Валентина Ивановна подняла брови и повела вокруг рукой, как бы воздвигая баррикады перед этими наступающими временами. — Нам надо вместе держаться, без профессиональных междоусобиц, друг дружку поддерживать. Нас, врачей, бросили на переднюю линию фронта, как штрафбатовцев. Вон какая идёт травля, охота на ведьм. Обложили со всех сторон «волчатниками» — красными флажками. Устроили из нас паровой клапан для народного гнева. И вам повезло, Анечка, что встретили на жизненном пути не мямлю, не размазню. Будете за ним как за каменной стеной.
Валентина Ивановна подумала, пожала круглыми плечами:
— Откровенно, я даже где-то не понимаю талантливых молодых хирургов, таких, как Олег Павлович. Подтянули бы инглиш — и в Оксфорд. Или закончили бы курсы, переквалифицировались в ветеринары. И ноу проблем. Приняли роды у породистой собаки — получили больше, чем за месяц работы человеческим хирургом. Сделали капельницу кошке — в кармане недельный оклад…
А Вера Сергеевна… — главврач вздохнула, — дай Бог, как говорится, нам до таких лет. Вот я давеча бельё замочила. Начала стирку — и такая одышка, такое теснение и спёртость в груди. Стенокардия. А ведь мне и пятидесяти нет.
***
… — Все б так умирали. В полдник смотрим, у неё молоко не тронутое, — вторила Люда главврачу. Она стояла над пустой койкой, сложив на груди полные, розовые, в ямочках, руки. Чувствовала себя виноватой, что Веры Сергеевны не стало в её, Людину смену. — Говорят, святые так умирают: во сне. Ведь и боли адские терпела, и мы покоя ей не давали: с койки на койку дёргали… Под старость вот так остаться без угла… И ни ропота, ни жалобы. Что говорить — воспитание. Дворянка есть дворянка.
Аня подхватила тазик, сложила из тумбочки воздушное ветхое бельецо, понесла в ванную. Из головы не выходило привязавшееся:
— Деточка, какое это лучезарное счастье. Ах, какое это лучезарное счастье!
Был последний день Аниной практики.