По прошествии десяти недель пребывания в доме Миллера Шлёцер серьёзно задумывается о своём положении.
Итак, он вплотную приблизился к тому, чтобы заняться обработкой русской летописи. Шлёцер знает, что он не первый, кто берётся за рукоять плуга в надежде вспахать необъятное поле русского источниковедения. Но ему также известно, что его предшественники едва оставили на целине несколько борозд. Он безошибочно чует их главный изъян как учёных — мало кто из них прошёл школу историко-филологической критики. Один Байер виртуозно владел её приёмами, однако он не применял их к русским летописям.
Русских знатоков истории, собирателей рукописей, Шлёцер даже не берёт в расчёт. Все эти монахи, писари — «люди без всяких научных сведений, которые читали только свои летописи, не зная, что и вне России тоже существует история, не зная кроме своего родного языка ни одного иностранного, ни немецкого, ни французского, ещё менее латинского и греческого…».
Среди этих людей Шлёцер, четыре года проучившийся в школе Геснера и Михаэлиса, упражнявшейся в научной критике на классиках и Библии, чувствует себя хоть и не первым, но — единственным.
Работая всю зиму за троих, он приходит к выводу, что «если дровосек может нарубить полсажени дров в день и получает за то восемь грошей, то другой, если он справляется с целою саженью, потому ли, что он прилежнее, или искуснее, или по природе проворнее, должен получать шестнадцать грошей».
Однако выясняется, что с этим не все согласны.
Шлёцер ещё только начинает постигать академические порядки, но уже чувствует, что они в весьма малой степени отвечают его образу мыслей и, главное, его надеждам.
В царствование Елизаветы Петровны Академия формально возвышена на степень государственной коллегии, которая именем государыни давала указы. Денежные средства на её содержание увеличены. Нигде в Европе нет более богатого и высокопоставленного учёного общества. Но всякое общество, как говорят при дворе, должно быть управляемо. А потому на шею академикам посажена канцелярия, в которой неограниченно царит президент с двумя советниками, секретарём и писарями. Собственно учёные члены Академии составляют конференцию, и деятельность их ограничивается исключительно научными предметами. Денежными делами заведует канцелярия: она заключает контракты, налагает штрафы, определяет прибавки.
Новые члены Академии приобретаются, по народной пословице, как кот в мешке. Шлёцер же для академического начальства — и вовсе чужой человек, незваный гость. Правда, формально он приглашён Миллером, но лишь в качестве домашнего учителя, на неслыханно скудных условиях.
Ещё больше, чем маленькое жалованье Шлёцера возмущает местное счисление времени, усвоенное Миллером: «Вы только что приехали в Россию; вы только что начинаете, мало-помалу вы пойдёте далее» и т. д.
Шлёцер начинает живо чувствовать, что его хотят, выражаясь по-кантовски, употреблять как средство для чужих целей, между тем как он твёрдо намерен быть целью для себя самого.
Всю зиму 1762 года они с Миллером обсуждают условия академического контракта Шлёцера.
Миллер предлагает чин адъюнкта. Не бог весть что для выпускника трёх университетов, имеющего научные публикации, которые заслужили только хвалебные рецензии. То же самое Шлёцер мог легко добыть, не уезжая из Германии. Впрочем, само по себе звание адъюнкта заслуживает уважения: по статутам российской Академии, адъюнкты, наряду с профессорами, имели кресло и голос в конференции; кроме того, им присваивался капитанский чин.
Что ж, адъюнкт, так адъюнкт, Шлёцер готов смириться с тем, что добиться большего с ходу невозможно. Но жалованье 300 рублей — слишком мало!
— Я начинал с двухсот, — замечает Миллер.
— Вы начали на двадцатом году от роду, — возражает Шлёцер, — а мне скоро будет 28, и я уже давно начал — и при том не за счёт России. И потом, почему же не 360 рублей, как следует по статуту?
Оказывается, 60 рублей Миллер намерен вычитать из его жалованья в счёт квартиры и стола. Шлёцер понимает, что фактически ему предлагают быть не адъюнктом Академии, а адъюнктом Миллера.
Мало того, Миллер настаивает на том, что Шлёцер должен определиться адъюнктом на пять лет. — Ради Бога, нет! Что его ждёт впереди? В тридцать три года — профессор с 600 рублями жалованья? Разве педель (университетский служащий, надзиратель за студентами) в богатом немецком университете не получает больше?
И это ещё не все ограничения и жертвы, какие от него требуют. Как адъюнкт российской Академии Шлёцер должен всецело посвятить себя русскому государству. Это выражение Миллер повторяет при каждом удобном случае. Шлёцер поначалу понимает его в том смысле, что он не должен отказываться от русской службы, если в другом месте ему будут предложены те же условия. Однако в минуту откровенности Миллер поясняет, что речь идёт о сохранении государственной тайны, которая откроется Шлёцеру, если он будет допущен до занятий русской историей. Работа с архивами доверяется только тому, кто на всю жизнь записался в русскую службу, как это требуется в коллегии иностранных дел.
Перспектива пожизненного порабощения приводит Шлёцера в ужас.
— Если бы мне пришлось подойти к воротам рая, то я не иначе воспользовался бы позволением войти, как получивши от Св. Петра удостоверение, что мне позволено будет выйти вон, если мне вздумается!
Грубая острота приходится Миллеру по душе, и с этого времени он перестаёт докучать Шлёцеру этими разговорами.
За вычетом пункта о пожизненном служении русским интересам остальные условия контракта Шлёцер готов обсуждать, но только в связи с главным вопросом: что же будет с его апокалипсисом — путешествием на Восток?
Миллер поначалу выражается об этом неопределённо: «со временем, когда вы будете на службе, в удобных случаях к тому не будет недостатка, такие вещи не даются сразу», и т. п.
Эти отговорки не могут удовлетворить Шлёцера. До него доходят вести, что при дворе Петра III озабочены вопросом о расширении русской торговли. Так почему бы не послать его к русскому посольству в Константинополь: он сумел бы разузнать там о лучших средствах проникнуть как можно глубже в Азию. Но Миллер остаётся глух ко всем предложениям подобного рода.
Наконец, после двухмесячных препирательств Шлёцер довольно колко напоминает, что путешествие на Восток было главной причиной его приезда в Россию, о чём он сразу заявил Миллеру письменно, и тот письменно же согласился оказать содействие в осуществлении этого плана. Миллер, вспылив, перестаёт сдерживаться, и Шлёцер узнаёт, что, оказывается, «это дальнее путешествие он давным-давно считал пустой причудой».
Причуда?! Шлёцер не может поверить своим ушам. Так почему же Миллер не писал ему этого? Почему он писал совершенно обратное, да ещё обнадёживал его? То, что представляется ему причудой, не казалось другим таковою. А эти другие были настоящими учёными первого разряда. Да хоть бы и причуда! Воля человека — это его царство небесное.
— Это был мой любимый проект, я готовился к нему целых семь лет, — в отчаянии восклицает Шлёцер. — Если я при этом погибну — кому какое дело? Я могу рисковать, потому что не принадлежу никому, ни жене, ни детям, а только себе: при самом дурном исходе дела пострадаю только я.
И ведь занятия русской историей, убеждает он Миллера, легко соединимы с его причудой. Он сделается адъюнктом с оговорённым ранее жалованьем, пробудет у Миллера ещё два года и приготовит ему шесть частей «Ежемесячных сочинений»; после чего, в качестве профессора, отправится путешествовать, хотя бы только с удвоенным содержанием, как все путешествующие по распоряжению Академии, и по возвращении в Петербург станет публиковать собранные материалы. Разве эти планы сумасбродны, а его требования нескромны?
Но Миллер непреклонен. Когда Шлёцер в последний раз (в мае) заговаривает с ним об апокалипсисе, то слышит жёсткий ответ:
— Тогда вам остаётся только с первым кораблём возвратиться в Германию, вода теперь как раз вскрывается.
Шлёцеру не на кого опереться. Из бесед с другими академиками он узнаёт, что тремястами рублями при Академии не пренебрегал ещё ни один приезжий немец. И даже Михаэлис под влиянием писем Миллера советует Шлёцеру принять какую-нибудь должность в России.
Ближе к лету Шлёцер делает «ужасное открытие»: он потерял целый год жизни, «и именно двадцать седьмой, драгоценный год! неоценённый для человека в таком возрасте, когда пора подумать о верном будущем; для человека, которому, если он и не стремится высоко, то всё-таки остановка кажется мучительною!»
Чтобы не потерять этого дорогого года безвозвратно, но, может быть, даже вернуть его с процентами, Шлёцер решает прожить в России второй год. Он рассчитывает на то, что уже знает порядочно по-русски и имеет на руках несколько переписанных летописей. «С этими данными я составил себе следующий план: напечатать в Германии по крайней мере первые образцы этих летописей и затем пополнить пробел русской средневековой истории от 1050 до 1450 года (ещё не пополненный ни одним иностранцем)».
Между тем скопленный им капиталец тает на глазах. Петербург — дорогой город, и жить в нём целый год за свой счёт рискованно. Шлёцер «с гордым смирением» склоняется перед обстоятельствами, и просит Миллера подыскать ему место домашнего учителя хотя бы при двухстах рублях жалованья. Миллер и ухом не ведёт. Вместо этого он предлагает устроить Шлёцера при российском посольстве в Китай. Это звучит уже как откровенная издёвка. Что Шлёцеру делать в стране, языка которой он не знает и где чужеземных послов держат взаперти, как пленников?
Когда же Шлёцер просит Миллера доставить ему освободившееся при Академии место корректора с окладом в 200 рублей, тот смеётся ему в лицо, не в силах поверить в серьёзность этой просьбы после стольких препирательств насчёт должности адъюнкта, и рассказывает о новой причуде своего подмастерья кому ни попадя.
Впоследствии Шлёцер объяснит действия Миллера следующим образом: «Нет, это не была жажда мести; тут заключался высший интерес, которому часто поддаются благородные характеры: то было тщеславие учёного, ревность и зависть. Ему, как русскому историографу, который до сих пор сделал слишком мало (хотя отчасти не по своей вине), становилось невыразимо страшно при мысли об издании русской истории за границею. Зная мои занятия в продолжение шести месяцев, он ясно видел, что я успел бы сделать в следующие двенадцать месяцев, — именно то, чего историограф не сделал в 20 лет, и никогда не мог сделать… Он желал, пусть лучше ничего не делается, чем что-нибудь хорошее без его имени и на счёт других».
Вряд ли эти обвинения справедливы. Разве не Миллер предлагал Шлёцеру посвятить себя всецело занятиям русской историей, разве не он готов был ввести его в Академию в чине адъюнкта, после чего уже вряд ли имел бы возможность препятствовать публикации трудов Шлёцера, в том числе за границей? У почтенного историографа тоже имелись все основания считать себя обманутым: он выписывал из-за границы расторопного слугу, а получил «переодетого маркиза», который надел платье слуги, но требовал, чтобы с ним обращались, как с равным.
Помощь приходит к Шлёцеру с неожиданной стороны.
Однажды, в мае, его приглашает к себе Тауберт. Этот сорокапятилетний немец, рождённый в Петербурге, был неофициальным правителем Академии. Его карьере сильно помогла женитьба на дочери Шумахера, который царил в академической канцелярии до 1757 года. Быстрые успехи в придворной науке способствовали тому, что Тауберту было поручено «смотреть, чтобы всё порядочно происходило» в Академии, а фактически — надзирать за академиками. В качестве адъюнкта исторического класса он враждовал с Миллером, а как советник академической канцелярии — со своим вторым коллегой, Ломоносовым. Ропот и открытые мятежи академиков против безраздельной власти Тауберта над академическими делами ни к чему не приводили.
Тауберт уже с января знал Шлёцера по рассказам Миллера о его необыкновенных успехах в русском языке. Несколько раз они встречались, но их разговоры не переступали грань светской учтивости. Однако во время майской встречи беседа принимает совсем другой оборот.
На столе перед Таубертом лежит книжный каталог, полученный из-за границы (в качестве библиотекаря Академии он первый знакомился со всеми книжными новинками). Брошюра раскрыта на странице, где упоминается биографический труд Шлёцера о шведских знаменитостях. Тауберт осведомляется: действительно ли он видит перед собой автора этого сочинения? После застенчивого «да», звучащего из уст Шлёцера, он заметно оживляется и начинает расспрашивать гостя о подробностях его положения. Для него является новостью и научная квалификация домашнего учителя Миллера, и его восточный проект, и причины несогласия с академическим контрактом (Шлёцер в автобиографических записках уверяет, что поведал обо всём этом без малейшего упрёка в сторону Миллера). Тауберт видит, что оказав Шлёцеру протекцию, он получит возможность нанести Миллеру удар с тыла и потому заканчивает разговор многообещающей фразой:
— Вы должны остаться у нас, вы будете довольны.
Впрочем, когда спустя несколько дней Шлёцер обращается к Тауберту с просьбой о месте корректора, то слышит от него то же изумлённое восклицание, что и от Миллера:
— Как! Лучше быть корректором без чина с двумястами рублей жалованья, чем адъюнктом с тремястами?
Шлёцер поясняет, что не желает связывать себе руки пятилетним контрактом. Через несколько дней Тауберт вызывает его к себе и объявляет новые условия: Шлёцер получает место адъюнкта на неопределённое время с жалованьем 360 рублей в год и обязательством заниматься русской историей и переводами. Помимо академической деятельности на него возлагается обязанность давать по одному уроку в день сыновьям президента Академии графа Разумовского; вознаграждением за учительские труды служат готовая квартира с мебелью, бесплатный стол (обед и ужин) и прикрепление к нему особого слуги.
Шлёцер слушает деловую речь Тауберта, как ангельское пение. Теперь он полностью обеспечен и может спокойно наблюдать за вращением колеса фортуны.
К чести Миллера, с его стороны не последовало никаких выпадов против готовящегося назначения. Он мог бы дать волю мстительности и раздражению, поскольку формально от него как от историографа и инициатора приезда Шлёцера в Россию требовалась рекомендация для новоиспечённого адъюнкта. Но доношение Миллера на имя графа Разумовского выдержано в благоприятном для Шлёцера тоне:
«Я вполне убедился, что означенный г. Шлёцер знает учёные языки, латинский и греческий, отчасти еврейский и арабский; кроме своего отечественного языка, знает языки французский и шведский, имеет сведения в исторических науках, особенно в истории северных народов, которой он занимался во время своего пребывания в Швеции, и здесь в Петербурге с немалым успехом занимался русской историей. Он уже издал на немецком и шведском языках разные исторические книги, которые были приняты учёными с одобрением. Кроме того, в кратковременное своё здесь пребывание он так прилежно занимался русским языком, что теперь уже может переводить с русского на иностранные языки, чему свидетельством служат два переведённые им и напечатанные указа. Вследствие чего смею рекомендовать его вашему сиятельству с просьбой назначить его адъюнктом с обыкновенным адъюнктским жалованьем и с тем, чтобы впоследствии он мог быть профессором, если на самом деле покажет плоды своего прилежания в русской истории».
Итак, место в Академии для Шлёцера подготовлено. Недостаёт только подписи президента под его определением. Это «совершится, — пишет Миллер Михаэлису в письме от 25 июня, — лишь только гетман возвратится в город из Петергофа, где он находится при государе».
Но граф Разумовский задерживается по причинам, о которых пока что мало кто догадывается...
28 июня в восьмом часу утра в комнату Шлёцера входит жена Миллера. Бесстрастным голосом она произносит только одну фразу: «Её величество императрица взошла на престол», — после чего удаляется.
Государственный переворот! Простому обывателю нечасто доводится быть очевидцем такого события. Любопытство гонит Шлёцера на улицу. Он наскоро одевается и выходит из дома. Его сразу обдаёт жаром — солнце печёт нещадно. Дойдя по набережной до 4-й линии, он вдруг замечает, что город словно вымер: на улицах ни души, и даже в окнах никого не видно. Ему становится не по себе.
У единственного в ту пору моста через Неву (напротив Исаакиевского собора) Шлёцер останавливается и, щуря близорукие глаза, пытается рассмотреть, что происходит на противоположном берегу. Он различает пушки и толпу солдат — это верные Екатерине войска грабят дом Бестужева (на месте современного здания Сената), который занимает со своим семейством принц Георг Голштинский, дядя императора.
Но что будет, если сейчас его заметят? В него могут выстрелить или арестовать, как подозрительное лицо. От этих мыслей Шлёцера бросает в дрожь. Он поворачивает назад и, пройдя несколько шагов «походкой льва», пускается наутёк.
В тот же день он узнаёт об участии в перевороте Тауберта — в подвале занимаемого им академического дома минувшей ночью печатался манифест от имени Екатерины. Миллер также рассказывает ему, не называя имени, историю об одном академике, который был вечером позван в дом графа Разумовского, где ему было объявлено, что наборщики и печатники со своими приборами уже заперты в доме Тауберта, чтобы ночью печатать революционный манифест, а он должен отправиться туда же и держать корректуру. Бедняк умолял на коленях избавить его от поручения. «Вы знаете уже слишком много, — отвечал ему Разумовский, — вы и я отвечаем головою, если что-нибудь откроется». Его потащили в подвал с тайной типографией. И за это отчаянное дело, за смертельный страх вознаградили несчастными пятьюдесятью рублями. Сам Миллер остался в стороне от этих бурных событий*, и Шлёцер горячо благодарит небо, что и его не удостоили играть роль в очередной дамской революции.
*Уже после переворота его привлекли к редактированию перевода на немецкий язык манифеста о вступлении на престол Екатерины II.
В первых числах июля течение дел в столичных учреждениях, наконец, входит в привычное русло. Граф Разумовский ставит свою подпись под определением Шлёцера на место адъюнкта.
Вскоре после того Шлёцер в канцелярии приносит присягу «на верность службе»*. Домой он возвращается вместе с Миллером в его экипаже. По дороге Миллер делает последнюю попытку удержать Шлёцера в сфере своего влияния и говорит ему, что теперь он должен выполнить первую адъюнктскую работу, — составить указатель к последнему тому «Русского Исторического сборника».
*По указу Петра I «О присяге на верность службы» (1719) предписывалось привести к присяге чиновников Сената и коллегий, губернаторов, воевод и др. В 1743 году императрица Елизавета Петровна собственноручно утвердила текст «Присяги на верность службы». При Петре III и Екатерине II в нём изменялось только имя наследника престола.
Шлёцер отлично понимает, что эти слова означают «ты — прежде всего мой адъюнкт». Его ответ звучит, как патент на независимость:
— Составлять указатель — это задание даже как испытание было бы слишком ничтожно для адъюнкта Императорской Академии наук.
Миллер с обиженным видом отворачивается. Между ними всё кончено. С этого времени Шлёцер больше не получит от Миллера никакой научной работы — ни большой, ни малой.
Продолжение следует
***
Все статьи о Шлёцере помещены в альбоме "Мефистофель русской истории".
Адаптированный отрывок из моей книги "Сотворение мифа".
Полностью книгу можно прочитать по ссылке.