"Прилагаю письмо Малявина на Ваш запрос. Считаю, что пять тысяч дорого. Картина эта не может считаться вполне совершенной и имеет для коллекционера интерес скорее с точки зрения сенсации, которую она произвела. Впрочем, это мое чисто субъективное мнение. Я перестаю понимать живописную мазню, хотя бы и не лишенную художественного значения. Дальше Р. Вагнера в музыке не пойдешь, так же и более «раздетым» в живописи, чем Цорн или Мане — нельзя быть. Путь неверен. Искусство, по крайней мере, человеческое искусство, все-таки не есть птичье пенье и, прежде всего, есть — работа. Вещь необходимо должна быть хорошо сделана. Модничанье фактурой и наглыми приемами отжило свой век. Мане уже почти классик, все сенцессионы мира уже сыграли роль. Англия уже создала стиль и надоела им по горло. Чтобы идти вперед нельзя строить все благополучие на смелости новизны. Все это, вероятно, общие места.
Жму Вашу руку.
Серг(ей) Дягилев."
В письме Дягилева Фон Мекку, речь идет о картине Филиппа Малявина "Смех".
Несмотря на всё "модничание фактурой" и "отжившие наглые приемы", за широкими лихими мазками и буйством красного цвета, явно читаются веселье и радость. Одним словом, Малявин в свои лучшие годы, это - позитив!
Удивительно, насколько изменится настроение полотен художника в конце жизни.
Каким был этот самобытный русский мастер?
Из воспоминаний Остроумовой-Лебедевой, учившейся вместе с Малявиным в академии художеств -
"Я много потеряла с отъездом Сомова. Оставались приятели Федоров, Малявин, Шмаров.
Самым ярким из трех был, конечно, Малявин. Я держала вместе с ним экзамен в академию. Во время работы мое внимание было зацеплено странной фигурой. Юноша в какой-то необычной одежде. Похоже на монашеский подрясник. На голове шапочка вроде скуфейки, низко надвинутая на глаза. Из-под нее висели длинные волосы до плеч. Лицо плоское, скуластое, корявое. Брови опущены к вискам. Светлые, небольшие глаза.
Лицо монашка, книгоноши. Простецкое лицо.
Второй раз я увидела его в классах академии. Я рисовала недалеко от него.
Перед началом занятий он, ни с кем не здороваясь, с опущенными глазами, прошел к своему месту и тихонько стал развертывать свой рисунок. Потом, оглянувшись кругом, он торопливо перекрестился, что-то бормоча про себя, перекрестил рисунок и принялся за работу.
Я думала: «Какая странная фигура».
Во время перерыва я спросила моих товарок, с которыми я уже успела познакомиться, кто это такой.
— Ах, это монашек, приехавший с Афона.
— Вот оно что. Монашек, приехавший с Афона?..
— Да, он много лет провел в монастыре, отвык от женщин и теперь боится нас.
— Боится нас, вот как!
«Надо познакомиться с ним», — решительно подумала я. Случай мне помог.
Во время занятий, в этот же день, у него со стола скатилась резинка, высоко подпрыгнула несколько раз и закатилась мне под ноги. Ему показалось это очень смешным. Он быстро оглянулся, зажал рот рукой и стал трястись от смеха. Потом делал постное лицо, пытаясь не смеяться, не выдерживал и опять давился от смеха.
После занятий он принялся искать резинку, и здесь-то мы и познакомились.
Его застенчивость, какая-то растерянность и одиночество среди студентов привлекали внимание многих моих товарок, в том числе и мое, и мы старались ему облегчить первые дни пребывания среди сутолоки академической жизни. Нас, учениц, трогали его какая-то наивная откровенность и простосердечие.
Некоторое время спустя я привела его к нам, в дом моих родителей. Он очень смущался идти. Особенно его заботило, как быть за столом во время обеда. Он откровенно говорил:
— Я не знаю, как вести себя, как мне есть, что мне делать, чтобы не быть смешным.
— Смотрите на меня. Что я буду делать, то делайте и вы.
Так у нас было решено.
Обед прошел благополучно. И с тех пор Филипп Андреевич очень часто провожал меня, заходил к нам и проводил вечера со мной и моими сестрами.
Он был совсем дитя. Любил играть в разные игры, причем когда выигрывал, то кричал от восторга, хлопая в ладоши, вскакивал беспрестанно со стула. Лицо сияло от восторга. Мы очень часто сговаривались между собой и так устраивали, чтобы он выигрывал.
Еще он очень любил сесть за рояль и подбирать звуки колоколов и их перезвон. И надо сказать, делал он это очень удачно.
При этом совсем низко припадал головой и плечами к клавиатуре, и тогда волосы свисали ему наперед и закрывали глаза.
Моя сестра Соня задалась целью развить его. Она читала ему вслух Толстого, Тургенева и других русских классиков. Он слушал покорно и молчаливо, но сам, самостоятельно, никакого интереса к ним и вообще к литературе не проявлял. Был равнодушен. Даже совсем равнодушен.
В феврале 1896 года он писал мой портрет.
Мама дала ему тридцать рублей на холст и краски. Размер очень большой. Я во весь рост стою в классе академии. Приходилось позировать после этюдного класса, где я всегда работала стоя, и потому позировать было довольно утомительно.
Малявин был весь под влиянием Цорна. Восхищался им, только и говорил о нем.
Портрет вышел неинтересный. Я не люблю его. Он груб, скучен и совсем не передает меня. Он не похож ни формально, ни внутренне. Краски лица не те, рисунок тоже слаб.
Конечно, чувствуется и сила, и мощь, но все приблизительно, не убеждает.
Вот что у меня записано в дневнике моем как раз в те дни, когда я позировала:
«…Малявин страшно одаренный человек. Без образования, из крестьянской среды и выросший впоследствии среди беспутных монахов Афона. Он остался, несмотря на это, таким свежим, чистым, непосредственным. Как в нем сильны такт и врожденное чутье ко всему прекрасному! Здесь он проявляет себя тонким и глубоким наблюдателем и психологом. Прямо-таки нельзя догадаться, что это человек без так называемой культуры, который только теперь начал получать кое-какое образование и только три или четыре года находится среди образованного общества.
Он некрасив, но глаза его светятся иногда таким светом, а лоб такой высокий, чистый, что лицо его кажется иной раз прямо прекрасным».
Во время сеанса зашел у нас разговор о Серове. Я им восхищалась, особенно его последним портретом одной дамы, но Малявин меня убедил, что он совсем не так прекрасен, и я с ним потом согласилась. Он говорит, что Серов, как и многие другие художники, ищет краски, а не жизнь и натуру, то есть что он, в то время как увлекается тонами и красками, их гармонией, сочетанием и т. п., позабывает о самом главном — о сущности предмета, о его характере, духе и жизненности.
— Не надо, — продолжал он, — обращать внимание на краски, на тона, на лепку, на рисунок. Вы обнимите весь предмет одним глазом, вникните в его характер, в его дух, и когда вы что-то уловите, выносите это на холст, не думая о том, что тона грязны, темны или не те. Дело не в красках, а в правде.
В 1899 году он вышел на конкурс. Между его этюдами и портретами была картина «Смех». Она произвела фурор и создала ему большое имя. Мне она не понравилась своей дерущей, сырой краской и каким-то внешним отношением к задачам живописи. И она очень противоречила всему тому, во что он так горячо верил и что говорил.
Когда совершился в нем этот перелом, я не уследила — от Цорна к «Смеху»!
«Помню, как в эту осень Малявин привез с Афона свои летние работы. Большие холсты с громадными фигурами рабочих, каменщиков, разбивающих молотами камни. Этюды с нашей, ученической точки зрения были нехороши.
Величина фигур, холстов не оправдывала себя. В них были солнце, широкая манера письма, но фигуры были как-то не построены, расхлябаны, да и живопись была тускла. Вспоминая прошлогодние этюды «Начетчицы», отца и матери, дивные по рисунку и живописи, мы испытывали большое беспокойство за его дальнейшие шаги. Собирались и толковали о нем. Решили поговорить с Репиным, обратив его внимание на Малявина. Щербиновский, я и еще кто-то третий беседовали с ним об этом. Илья Ефимович внимательно выслушал нас и так нам ответил: «Знаете, искусство — трудная штука. Не всем его одолеть. Молодые художники, как малые слепые щенята: брось их в воду — не все выплывут на берег; только самые сильные, а остальные потонут!»
И это все. Таков был ответ на наше беспокойство, и о ком? О Малявине. Сам ли выплыл Малявин или помог ему Репин, я не знаю. В этот год (1897/98) мы реже видались с ним. Он как-то внутренне переменился…
«…B последнее время Соня и я махнули рукой на Малявина: ничего с ним поделать нельзя, все-таки в нем всегда будет отсутствовать культура. И я начинаю убеждаться, что в тридцать лет человеку поздно развиваться умственно и нравственно. <…> Ничего не хочет читать, не развивает свой язык, понятия, не готовит уроков для Сони (ведь она с ним занимается французским языком), вообще культура от него отскакивает, как горох от стены, и я считаю потерянным то время, которое мы тратим на него. А ведь какой умный и талантливый! И совсем без образования. А главное, нет охоты ни к чему отвлеченному, ни к чему, что не живопись.
Может быть, это и лучше для художника, когда он меньше думает и анализирует, чище, непосредственнее и наивнее будут его произведения… Кто знает!».
Филипп Андреевич Малявин прожил долгую жизнь (1869 - 1940) и перенес многие тяжести 20-го века. Бросается в глаза та особенность, что, до двадцатых годов, его картины все еще наполнены неким внутренним ОПТИМИЗМОМ.
Осенью 1922 года, Малявин с семьей, под предлогом организации выставки, выехал за границу.
1/2 1922
В МАЛЫЙ СОВНАРКОМ
Художник Ф. А. Малявин предложил организовать выставку картин и рисунков его работы с тем, чтобы все доходы, которые могут поступить в результате этой выставки, имеющей быть в больших городах Европы и Америки, поступили в пользу голодающих. Объезд этих городов выставкой должен иметь место до декабря <19>22 года. Со своей стороны Народный Комиссариат по просвещению считал бы организацию такой выставки полезной как в смысле вполне возможной доходности ее, так и в особенности в смысле возобновления культурных сношений с Западом, известного поднятия престижа Советской России в культурном отношении. Наркомпрос останавливается единственно перед необходимыми для организации этой выставки расходами, т<ак> к<ак> смета его на ближайший год, как это известно Совету Народных Комиссаров, рассчитана с такой скудостью, что даже сравнительно небольшие дополнительные издержки оказываются для Наркомпроса непосильными. Ввиду этого Наркомпрос, поддерживая предложение художника Малявина, ходатайствует перед Малым Совнаркомом об отпуске на всю организацию дела суммы в 15 000 рублей золотом из запасных средств Республики.
При сем прилагаю проект постановления Малого Совнаркома.
Нарком по просвещению А. Луначарский.
13 апреля 1922 года «Главмузей», по инициативе И. Э. Грабаря, заведующего Третьяковской галереей, опротестовал решение СНК в Президиуме ВЦИК, ссылаясь на то, что решение было принято без участия представителей музеев, что это явление беспрецедентное в истории международных художественных выставок.
В письме, подписанном, в частности, Грабарем, говорится:
«Быть может, Малявину удалось уверить членов Совнаркома в том, что он вершина настолько значительная, что для него должно быть сделано исключение. Однако это никоим образом не соответствует действительности, ибо, нашумев свыше 20–ти лет тому назад своей картиной „Смех“, приобретенной Венецианской картинной галереей, он с тех пор только повторял самого себя, становясь из года в год все слабее и слабее, и в настоящее время собою никакой крупной художественной фигуры уже не представляет. „Выезд“ за границу такого художника не даст ничего прославлению русского искусства, а скорее, наоборот, вызовет повсеместное недоумение, что уже случилось в 1914 г., когда Малявин выставил в Венеции свой семейный портрет <…>Все дело о малявинских картинах возникло несомненно только потому, что он сам совершенно искренне верит в свою гениальность и сумел этой уверенностью заразить и других. На самом же деле Малявин наших дней — один из самых средних и серых современных русских художников, играющий только на когда–то созданной вокруг его имени шумихе, не имевшей и в те времена достаточных оснований. Достаточно сказать, что он совершенно не имеет имени в Париже, Англии и Германии и лишь благодаря Венецианской галерее несколько знаком Италии. Сама фигура Малявина, сейчас наполовину комическая, и его выставка, обставленная такой помпой, взятая под особое покровительство Совнаркома, может вызвать скорее веселое, нежели серьезное настроение в художественных кругах Запада».
Выехав из России, Малявин начал поливать грязью советскую власть и конкретно Луначарского, организовавшего ему выезд за границу и выделившего деньги для поездки, что, конечно же, очень сильно огорчило наркома по просвещению.
Письмо Луначарского прокурору Московской губернии, тов. Шевердину. 6 мая 1923 г.
«Уважаемый товарищ, по поводу бумаги Вашей от 2 мая за № 4332 имею Вам сообщить следующее: художник Малявин, втершийся в доверие как В. И. Ленину, так и мне, обратился ко мне с покорнейшей просьбой дать ему временную квартиру в одном из наших детских садов. Я заранее предупредил его, что квартиру эту предоставлю ему только на короткий срок и что по истечении этого срока я укажу ему другую, менее нужную для детей квартиру, куда он и должен будет переехать.
Через несколько времени Малявин, снабженный советскими деньгами и с целым рядом своих картин, выехал за границу. Своему зятю, оставшемуся здесь, он поручил ни в коем случае из квартиры не выезжать, и вышло так, что, в то время как дети ютились в душных комнатах, две прекрасные комнаты были заняты просто картинами Малявина, притом картинами, лишенными всякой художественной ценности, ибо все, что у Малявина было мало–мальски ценного, было им вывезено за границу. Когда жена моя, управлявшая этими колониями, решила вывезти вещи Малявина, ввиду нарушения данного им слова, оставленные в квартире, то оказалось, что Малявин перед отъездом, не сказав мне о том ни слова, получил охранную грамоту от Каменева. Я, снесясь с тов. Каменевым, указал ему на то, как обстоит дело, и, по соглашению с ним, квартиры Малявина лишил, а оставленные им картины, признанные музееведами лишенными всякой ценности, даже коммерческой, сдал на хранение. Никаких незаконных действий, таким образом, колония, конечно, не произвела.
Но дальше история становится гораздо более компактной. Переехав за границу, Малявин сразу перешел на сторону наших врагов, писал абсолютно клеветнические статьи, в которых, между прочим, утверждал (ложь с начала до конца, конечно), что я однажды будто бы забыл у него портфель, в котором он нашел бумаги <…>, но что–де по благородству своему он мне эти бумаги вернул.
Кроме того, этот гнуснейший человек, забравшись рано утром на нашу выставку в Берлине, украл оттуда свою, проданную государству картину, которая была найдена у него и возвращена на место при помощи германской полиции.
Очень советую Вам, товарищ московский прокурор, не являться защитником, ломающим копья за человека, сейчас по постановлению Наркоминдела лишенного права обратного въезда в Россию.
Что касается оставленных Малявиным картин, то я еще раз предпишу Музейному отделу просмотреть эти картины. Думается, что самое лучшее назначение для них было бы продать их с аукциона в пользу беспризорных детей, так как имущество это нужно рассматривать как абсолютно бесхозяйное, ибо Малявин, лишенный права обратного въезда в Россию, для нас является теперь таким же, как всякий другой беглый.
Нарком по просвещению <Луначарский>».
После эмиграции, малявинский оптимизм закончился. В картинах мастера начинают звучать уже ЗЛОВЕЩИЕ нотки.
В смехе русских баб чувствуется что-то нехорошее. Картины, некогда пышущие радостью, теперь пропитаны желчью.
В 1940-м году, находясь на оккупированной Германией территории Бельгии, Малявин был арестован фашистами по подозрению в шпионаже. Филипп Андреевич был отпущен, лишь благодаря тому, что один из немецких офицеров разбирался в искусстве. Из Брюсселя в Ниццу 70-летний художник добирался пешком. Домой он вернулся измученным и больным (разлилась желчь). Художника доставили в больницу, из которой он уже не вернулся.