Калашу было семь лет, когда старшие мальчишки изловили его на паперти и натерли причинное место четверговой солью: задрали рубаху, стянули портки и начинили его, держа за руки и за ноги по двое, по самое нутро. С голым задом, разевая онемевший рот в бесшумном крике, бежал он на извоз к мосткам, где бабы бельё стирали, а в спину ему летели улюлюканья местной детворы.
С рождения он был какой-то несчастливый. Мать, одинокая пекарская вдова из соседнего села, на сносях приехала торговать на здешний Калашный ряд, да после торговли так и разрешилась от бремени чуть ли не на улице. Разрешилась и умерла, а мальчишку забрала себе бабка Агафья, местная травница, у чьего забора сердешная и упала.
Закончив с досадной неприятностью, так некстати свалившейся на её и без того тяжёлую судьбину, бабка Агафья забрала младенца к себе. Уже дома крутила она его, вертела и всё смотрела: хилый он был какой-то и головёнка кривая – люди засмеют. Решила бабка поправить её, да чуток перестаралась, видно, – мальчишка после вырос дурным и картавым.
Назвала бабка новорождённого Андрейкой, но люди окрестили мальца местом явления того на свет. Так Андрейка стался Калашом и начал свой нелегкий путь в неком тёмном городишке при Московской Губернии.
– Калаш, хер солью намажь! – кричал ему уже другой выводок мальчишек, когда тот отмотал на белом свете уже три горьких десятка лет.
Калаш супил густые брови, хватал палку и, кривя беззубый рот, начинал потрясать ей:
– Я вам покаву, асбойниськи, я вам покаву! Фяф как дам всем на оехи, тятька с маткой не уснают!
Мальчишки взвизгивали от восторга и рассыпались серым камешками в разные стороны, задыхаясь от смеха и страха.
И только очень проницательный человек, обязательно нездешний (потому что у заезжих глаз не замылен), мог увидеть в зрачках Калаша озорную искру, а в густой нечесаной бороде – лукавую, но добрую улыбку. Но местный народец, загибаясь от болезней, пьянства и земных забот, шпынял его и презирал – уж больно красноречиво свои видом тот напоминал им всем, насколько дрянна и бестолкова вся их никудышняя жизнь.
– Куда ты суёшься со свиным рылом да в Калашный ряд? – кричали ему торговцы и ржали своей затёртой шутке каждый раз, когда тот проходил по рыночной улице в поисках затоптанной корки хлеба.
Калаш подхватывал этот дикий гогот и сам смеялся громче всякой лужёной глотки.
Спал Калаш на улице в любое время года, и только одному Господу было известно, почему за много лет столь паршивой и убогой жизни душа этого несчастного ещё не вернулась к своему Создателю.
Иногда ночами его отлавливали местные пьяницы и избивали до полусмерти забавы ради. Но каким-то неведомым образом Калаш выживал и, сколько бы рёбер ему ни сломали прошлой или позапрошлой ночью, каждый раз шёл он к ближайшей службе на паперть. Там он сидел, крестясь и облизывая вспухшие губы, а когда его мучители – уже протрезвевшие и умытые – шли в городскую церкву за отпущением грехов, коих у тех набралось аж на три жизни вперёд, поднимал свои руки и обращал к ним своё неизменное «Спаси тебя Господь!».
Люд тот был уверен, что не помнит он их (да они и самих себя уже плохо помнили), а Калаш всё помнил и всё знал. И какая-бы тёмная ночь ни скрывала их деяний, какая бы густая мгла ни закрадывалась в их душу, ведя несчастных по мрачным улицам старого городка к Калашу, он знал и прощал их. Но прощал не потому, что мнил себя милостивым, а потому что душе его была неведома злоба, а глаз его был прозорлив: видел он в человеке много большее, нежели чем мешок костей да лихая пьяная голова.
И когда проходили они по паперти, отводя в сторону выбеленный от водки взгляд, он разворачивал к ним свои ладони и с дрожащей улыбкой в грязной нечесаной бороде благословлял их спины, а из рук его точилась благодать, да такая, что местные папертичные собаки ещё долго лизали землю и валялись в её следе, тянущемся от места, где сидел Калаш, до точки, где покрывала благость эти лихие головы.
И только слепой мог не заметить столь странную закономерность, связывающую собак и убогого. Но город в те давние и тёмные времена был слеп аккурат на всю душу своего населения, так что не мог он узреть, какой великий дар принесла на его спасение молодая пекарская вдова много лет тому назад.