Кто я такой, чтобы рассуждать о Гершвине, это вопрос не к автору того, что появится ниже, а к любому, кто пробует постичь до конца не постижимое, включая самых компетентных специалистов. Каким бы проницательным ни был анализ, всегда остается нечто скрытое, подобно глубоководным формам жизни, которые легче вообразить, чем увидеть воочию. Мое знакомство с музыкой Берлина и Гершвина началось не с "Порги и Бесс" и не с каскадных дуэтов Астера и Роджерс, а с двух композиций на одной пластинке Рэя Чарльза, купленной у потрепанного типа за символический "пятнарик" в один из в точности таких же сентябрьских дней, какие стоят сейчас. Только в музыке этого диска не было той особой живости бабьего лета, которую от середины апреля отличает только цвет опадающих листьев. Записанный в середине 60-х альбом скорее сковывал, нежели будоражил. Вместо танцевальной лихорадки он повергал в созерцательное оцепенение. Инструменты и голос торжественно и глухо резонировали в просторном, но запертом помещении,