Из воспоминаний Натальи Константиновны Степановой − медсестры госпиталя № 1014, участницы обороны Ленинграда
Блокада Ленинграда, длившаяся с 8 сентября 1941 года по 27 января 1944 года, − одна из самых трагичных страниц в истории Великой Отечественной войны. В тяжелейших условиях «войны на истощение», нехватки продовольствия, топлива и отсутствия электричества люди не только боролись за выживание, но и совершали героические подвиги, свидетельства о которых дошли до наших дней благодаря многим сохранившимся дневникам и воспоминаниям очевидцев.
Большая заслуга в собирании и сохранении воспоминаний принадлежит писателю Александру Борисовичу Чаковскому (1913−1994), издавшему, в том числе на их основе в 1975 году роман «Блокада». В процессе написания этого произведения автор вел активную переписку с участниками блокады, собирая многочисленные свидетельства очевидцев страшной борьбы тех лет. В числе прочих 2 марта 1975 года свои записи прислала ему и медсестра Степанова Наталья Константиновна.
Наталья Константиновна родилась 23 апреля 1921 года в деревне Дерганиха Валдайского района. Была призвана в армию 16 сентября 1941 года Куйбышевским РВК Ленинграда. В период блокады Степанова, старший сержант медицинской службы, работала медсестрой в госпитале № 1014, расположившемся в известном Педагогическом институте им. Герцена, на Мойке, 48. Стены этого здания, временно давшего кров раненным защитникам города, помнят также и многих деятелей искусства, которые приходили поднимать дух бойцов и медицинского персонала, в частности, здесь читала свои стихи О.Ф Бергольц.
Воспоминания Степановой о блокаде Ленинграда охватывают период с 16 сентября 1941 года до ее прорыва в 1944 году, после которого она в 1945 году покинула Ленинград и в составе сформированного госпиталя № 1015 была отправлена на 2-й Белорусский фронт. Н.К. Степанова дошла до Берлина, была демобилизована в ноябре 1945 года. После войны работала в центральной районной больнице города Старая Русса. За участие в войне она получила орден Отечественной войны II степени, медали «За оборону Ленинграда», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.».
Текст публикуется по подлиннику, с сохранением авторской стилистики.
* * *
16 сентября 1941 г. − 1944 гг.
В первые дни моего пребывания в Ленинграде я попала под страшную бомбежку, − когда немцы бомбили улицу Петра Лаврова, четную сторону, разбили дом № 16. В это время мы сидели в убежище дома № 19. Содрогалась земля. Приспособленные подпорки из бревен шатались.
16/IX 1941 года я пришла в Куйбышевский военкомат, где меня и призвали в ряды Красной Армии. В тот же день я попала в госпиталь за № 1014, который начал только что развертываться. Работники госпиталя не спали несколько суток подряд, дремали, прислонившись, стоя, к стенкам. Мы выносили парты и вносили кровати. Наш госпиталь занимал несколько корпусов института им. Герцена. В госпитале я встретилась с мужественными людьми, о которых писать трудно все то, что они делали во имя нашей победы. Судьба нас свела близко с писательницей Голубевой Антониной Яковлевной, которая в начале войны находилась среди нашего отделения, среди раненых. Она много рассказывала о Сергее Мироновиче Кирове. Все раненые, больные, обслуживающий персонал слушали ее с большим удовлетворением. Однажды на отделении увидела в очень знакомого мальчика, но не могла вспомнить его. Потом я спросила нашу сестру-хозяйку, откуда он взялся? Она тут улыбнулась и говорит: «Из кино, в “Таинственном острове” он играл мальчика, когда орел нес его». Они у нас были недолго. Вскоре их эвакуировали. Весь персонал госпиталя состоял из коммунистов и комсомольцев. Кто не был коммунистом, вступал в партию, кто не был комсомольцем, вступал в комсомол. Это были люди высокой политической подготовки, высокого морального духа и большой любви к своей Родине. Они отдавали все для того, чтобы как можно больше спасти раненых. Каждый боец, уходя из госпиталя, знал, что за его выздоровление отдано много бессонных ночей.
Первая зима войны была очень трудная, Не хватало дров, и все же два поста на 7-м отделении отапливались ежедневно. В 20-й палате лежали раненые Скибин и Богданов. Они вместе с сестрой достали пилу и топор. Прятали их, а когда приходила ночь, уходили на поиски дров. Я знала заброшенный подвал, где хранились детские кроватки после эвакуации дет[ского] садика. Это было на нашей территории института. Потом находили парты и тоже жгли их. Когда после обстрела обрушилась крыша над вестибюлем, на лестницу, которая выходила из нашего отделения в вестибюль, повесили на дверь замок и тайком от всех ночью забирались на чердак и там перепиливали балки и обрушенные стропила. В вестибюле сдирали паркет на полу. Мы тогда не думали о том, что делаем какой-то ущерб, все заслоняло одно − нужно спасать раненых людей. По ночам топили печи, когда оставался запас дров, прятали в изголовья больных. Начальником у нас был Алексей Степанович Шнырев. Когда на Ленинградском фронте морские части были переведены в сухопутные, к нам на отделение прибыл Тимошенко и доктор Парашкина. Они прибыли из корабля и всей сложившейся обстановки в нашем госпитале не знали. На другой день врач Парашкина была дежурной по госпиталю. Когда она пришла на наше отделение, ей никто не отдал рапорта, не было в коридоре на посту ни одной сестры. Когда она открыла дверь в одну из палат, там лежала сестра, скорчившись в клубочек на двух стульях около печки. Парашкина скомандовала: «Встать!» И повела ее ночью к начальнику медчасти Гобрисову, а когда пришли к нему, то начальник медчасти сказал: «Доктор, поставь ей градусник». У сестры была температура 38,4. Доктор тогда спросила: «А почему она больная дежурит?» − «Да только лишь потому, что у нас почти не осталось сестер». Эта сестра дежурила уже третьи сутки, не выходя из отделения. Она снова по-тихоньку пошла на свой пост.
Однажды Тимошенко сделал обыск у нас и унес к себе все дрова в ординаторскую. Тогда мы не стали оставлять больше дрова, а сжигали до единого полена. Он кричал, что отдаст под ревтрибунал за антисанитарию. Прошло два дня, и он вызвал в ординаторскую сестру и совсем другим тоном сказал: «Эгоистка, начальник замерзает, а ты не можешь выдать вязаночку дров». Мы нашли общий язык и больше не обижали его дровами.
Иногда он говорил мне: «Ты пианино еще не сожгла?» Я ему отвечала, что «конечно, нет, музыкальные вещи я берегу». Пианино стояло у нас в коридоре. Мы не только сжигали кроватки, но сжигали скамейки, табуретки, парты, словом, все, что лежало в этом заброшенном подвале.
[…]
Время было жестокое, холод, голод и бесконечные обстрелы и бомбардировки. Голод настолько разразился, что люди ели кошек и собак. У нас на отделении работала старшая сестра Рапопорт. Это была интеллигентная женщина в возрасте. У нее был сын, он был студентом, жил в общежитии. Сначала он все ходил к ней, а потом перестал. Она выпросила командировку и пошла узнать, что с ним случилось. Когда она пришла в общежитие, сын варил суп с мясом. Тогда студенты ей открыли тайну: неделю назад поймали кошку и съели ее, а кишки спрятали на чердак. А через неделю вычистили эти кишки и варили суп.
Однажды ко мне пришла в госпиталь родная сестра с поникшей головой. Я подумала, что у нее умер двухлетний сын. Долго было не добиться, что же у нее случилось. Потом она вдруг стала просить у меня прощения и сказала, что когда была бомбежка, у них во дворе осколком убило собаку-овчарку, сестра прикрыла ее мусором, а когда стало справляться невмоготу с голодом, съели ее с двухлетним сыном. Говорила она об этом так, как будто бы было совершено какое-то преступление. Когда пришла весна, в скверах не было ни одной травинки, особенно подорожника. Его употребляли вместе с корнями. Помню, как родственники Шуры Пальцевой принесли к нам в общежитие полмешка чернозема с Бадаевского склада и сказали, что это горелый творог. Мы его ели, и он показался нам очень вкусным. Потом принесли несколько кусочков кожи из кожевенного завода, разварить которую было нельзя, мы пробовали ее и жевать. Время становилось все более суровым. Морозы все усиливались. Стали умирать дети, мужчины, женщины. Война не щадила никого. Мы начали объединяться по три человека и занимать друг у друга скудные кусочки хлеба, чтобы как-то немножко облегчить голод своих родственников. Они приходили к нам в тот день, когда знали, что через три дня будет получен этот скудный кусочек хлеба. Люди варили суп с лебедой. В то время говорили, что в этой траве много витаминов. Варили суп из одной травки, но ее мало кто доставал. Она называлась шнидка. На ткацкой фабрике рабочие съели гонки и ремни. Это было приспособление для того, чтобы гонять челнок взад-вперед. Пекли из горчицы лепешки, но есть их было невозможно. У кого сохранились пачки кофе, пекли лепешки.
[…]
В госпитале все больные были очень тяжелые, но больше страдали от голода, чем от ран. Но все равно духом не падали, а были мужественными. Были и такие люди, что в суровые и голодные дни блокады старались поднять моральный дух бойцов и персонала. Я вспоминаю случай, когда мы сидели в убежище, и очень бомбили, сбрасывали на наш госпиталь зажигательные бомбы, где-то рядом разорвалась фугаска. Все от ужаса замерли. Тогда морячок не растерялся и крикнул: «Эх, люблю, когда земля дрожит!» Все как-то сразу пришли в себя, а он взял патефон и стал проигрывать пластинки, чтобы как-то отвлечь всех от этого страха. Его звали Яшей. Когда от истощения стала свирепствовать цинга, открылись кровяные поносы, мы вели против этого большую борьбу, как персонал, так и раненые. Под приказом должны были пить слабый раствор марганцовки, настой хвои и жидкую кислую болтушку из муки.
Все старались избегать разговора о пище, как персонал, так и раненые. Это было вроде негласного приказа. Когда изредка демонстрировали кинофильмы, выбирали те, в которых не было соблазнительных обедов. Мне хочется рассказать об одном человеке, который лежал в 7-м отделении в 20-й палате. Фамилия его Поляков. А до войны он работал диспетчером на Финляндском вокзале. У него не было правой руки и левой ноги. Он лежал молча, на голову натянул простынь и с закрытым лицом. Он уверял нас, что у него не болят раны, а боль у него в груди была сильнее ран. Он очень переживал за то, что кончится война, и он не сможет работать. Мы старались переубедить его, что нужно тренировать левую руку, чтобы научиться писать, что его нога помехой в работе не будет. Купили ему карандаши, бумагу, и он ежедневно писал в кровати. Ежедневно он нам показывал, «как он пишет». Когда его эвакуировали в тыл, он действительно уже научился писать и довольно-таки неплохо. Никогда из моей памяти не зачеркнется имя лейтенанта, который лежал в той же палате, где и Поляков. Звали его Андрей. Он поступил к нам с гангреной ноги в тяжелом состоянии. Спасти его было невозможно, так как гангрена была запущена. Он умер, как человек, отдавший самое дорогое − жизнь за наше будущее. До самого последнего вздоха он в бреду соскакивал с койки и кричал: «Товарищ командир! Рота голодная. Разрешите прорваться». И других слов у него не было. Я храню светлую память о нем.
Когда наши войска сидели в обороне, раненых оставалось немного, и тогда мы несли в госпитале караульную службу, чтобы не отрывать бойцов их фронта. Изучили винтовки: русскую, канадскую английскую, наган. Нас учили быть бдительными на любом посту, где бы мы ни несли службу. Начальник караульной службы был Георгий Александрович Мамулов. Он нас научил многому. И все мы были благодарны ему. Когда были сильные обстрелы города, Валя Ширяева была постоянным дежурным на наблюдательном пункте. Она хорошо знала расположение Ленинграда и давала сведения связному, чтобы тот доклад нес в штаб нашего госпиталя. Это делалось для того, чтобы лишний раз не таскать в убежище тяжелораненых. В свободное от дежурств время в госпитале дежурили на чердаках. Через посты не мог пройти никто посторонний без пропуска. Каждый проходил с большой проверкой, невзирая на ранги. Однажды приехал генерал, не помню его фамилию. В отделении лежали его раненые, пропуск он не предъявил и хотел пройти мимо часового. Когда он услышал: «Стой! Стрелять буду!» − и щелкнул затвор, он остановился и сказал: «Черт возьми! У нас на фронте проще».
Ленинград жил надеждами на что-то лучшее. Все ждали прибавки хлеба от одного числа до другого. Ее все не было. Потом прорыв блокады! Не было предела нашей радости! Раненых из прорыва блокады мы мучили расспросами, каждому хотелось, чтобы хотя бы один человек попал на его пост. Мы думали, что какая-то сверхъестественная сила остановила врага у Ленинграда. Тогда мы не знали, что по другую сторону блокады наша родная Красная Армия сражалась и стояла насмерть, и не одна тысяча воинов сложила свои головы за наш город-герой Ленинград!
Пришла долгожданная прибавка. В городе открыли госпиталь для дистрофиков для мирного населения. Этот госпиталь находился на углу Мойки и площади Воровского, около Исаакиевского собора. Из нашего госпиталя послали в помощь группу медсестер для обслуживания этих больных. Мне запомнился среди больных директор одного завода, работник редакции, профессор Белозерский, Такжин, Безыменский и много других. Когда подходило время обеда, за несколько минут директор завода выстраивал ходячих больных в строй и маршем встречали обеды. Радовались как дети. Как это больно теперь вспоминать. До сих пор они все перед моими глазами. Работнику редакции было 26 лет. У него не было зубов, на ногах раны и дистрофия 3 ст[епени]. Несмотря на такое тяжелое состояние, он еще сохранил юмор. Однажды нарядился профессором и сделал обход двух палат. Больные жаловались ему на свой недуг, а он утешал их как мог. Когда я узнала об этом, то я его спросила: «К чему это маскарад?» − а он мне ответил, что он поднимал их моральный дух и сказал: «Что вот увидите, как они будут поправляться». Он часто рассказывал что-нибудь веселое. Этот человек свыше всякого мужества.
На моем отделении работала санитарка и рассказала мне страшную историю. Перед войной она собиралась поехать в деревню и запасла кое-что из продуктов. Не успела выехать, как началась война. Это ее и спасло. Однажды она пришла на дежурство заплаканная, лицо закрыто платком, и были видны только одни глаза. У нее в квартире жили две соседки, но так как их не было видно, то она решила навестить их. Когда она зашла к одной, то та сидела молча, обвела ее свирепым взглядом встала, подошла к ней и стала ощупывать ее бока. «Вот видишь, какая ты мягкая,− сказала она. − А ты не боишься, что я тебя сейчас съем?» Видимо, на почве голода она была в безумном состояния. У нее была потеряна карточка. Наша санитарка Маруся уходила от нее украдкой. Такие люди все равно погибали. Потом она рассказала, что на чердаке нашли пятнадцатилетнюю девочку, мать ее убила за то, что она потеряла хлебную карточку. Теперь трудно поверить в это, но это было.
[…]
Мы комсомольцы работали всюду. Нас послали на заготовку дров около 20 человек. Выдали нам ватные штаны, фуфайки, шапки, гимнастерки. Была весна, и снегу еще было много. Без обмоток бутсы носить было нельзя. Когда мы обували ботинки и обматывали ноги, то обмотки в шутку считали: январь, февраль, март, апрель и т.д. Одна из девчат крикнула: «Девчонки! У меня хватило до августа». Мы себя прозвали «Голубой дивизией». Мы прибыли на работу в угольную гавань. Это было на окраине города, напротив Красного Села. На одной стороне залива были немцы, а на другой стороне мы. Там проходила вторая линия обороны. Обязанности мы распределили по способностям. Мне и Тосе были выданы гаечные ключи и ключ «шведка». Нас называли в шутку «инженерами», так как мы отвертывали ржавые гайки у причала. Другие девчонки пилили дрова, третьи собирали в кучи, выкатывали наверх из-под крутого берега. Ставили на попа, кантовали, все делали под команду. Гайки отвертывали для того, чтобы сохранить каждый сантиметр дров. Однажды девочки перепутали бревно и перепилили то, на котором я сидела. Вместе с ключами я оказалась в ледяной воде, а на заливе шел лед. Ключи меня тянули ко дну, т.к. в руке был тяжелый ключ «шведка», а в карманах гаечные ключи. Ключи были все утоплены. Я домой пришла вся мокрая, рассказала все своему начальнику, ему пришлось ехать в город и с большим трудом достать новые ключи. Мы не только пилили пирс причала. Мы разбирали мостовые, старые шпалы. Одним словом, все, что можно собрать. Когда было собрано достаточно дров для нашего небольшого состава, чтобы его полностью загрузить, нам подали паровоз с вагонами.
У нас были расставлены к каждому вагону поровну человек. Два человека укладывали в вагоны дрова, двое поднимали с пола и подавали. Погрузка шла по команде, и таким образом мы быстрее загружали свои пульманы. Нам составы старались подавать для погрузки с наступлением темноты, чтобы меньше нас видели немцы, а иногда подавали, когда было совсем светло. Однажды в весенний солнечный день нам пригнали состав, не успели мы загрузить его, как немцы открыли артиллерийский огонь по нашему составу. Начальник, Владимир Макарович, младший лейтенант медицинской службы, бегал и кричал: «Бросай погрузку!» Но погрузку мы все же не бросили и догрузили состав. Одна девушка до того разозлилась на немцев, что крикнула: «Давайте что-нибудь красное», но кроме кофточки у нас ничего не оказалось. Тогда мы привязали кофточку к шесту и стали ею размахивать и кричать немцам: «Гады, мы вас ведь нисколько не боимся!» Немцы не любили красное, а в этот день они наверняка видели наш флаг.
[…]
Мы работали на лесозаготовках несколько месяцев. За это время погибло много солдат, тяжело ранило командира батальона. Когда кончились дрова на этой территории, нас перевели на улицу Калинина. Однажды снаряд попал в площадку, которую мы разбирали. Нашего начальника засыпало землей. Когда заготовили достаточное количество дров, нас отозвали работать на отделение; вторая группа девчат работала в Тосно. Они производили заготовку сырых дров. Норма была установлена на каждого человека по 6 кубометров. Эту норму они выполняли и перевыполняли. Кроме того, еще соревновались между собой. Когда началась перевозка этих дров, в госпиталь нас снова отправили на погрузку, мы грузили дрова на платформы, а потом на машины. Когда приходили баржи с дровами, на разгрузку дров выходили все. Впереди всегда был сам начальник госпиталя, он выносил самые тяжелые бревна. Он был всегда для нас примером, и мы всегда гордились им. Это человек мужественный и с большой силой воли. Помнится, когда немцы были на пороге Ленинграда, девочки пошли просить гранаты на случай, если немцы придут в Ленинград, чтобы было чем подорвать себя. Город готовился к уличным боям. Где только можно, − были сооружены амбразуры. Этот человек сказал: «Немцев никогда не будет в Ленинграде! И чтобы я больше никогда не слышал этой паники от вас!» Мы верили в этого человека, и нас это воодушевляло.
Когда полностью была произведена заготовка дров, нас опять отозвали работать на отделение. В госпитале люди делали подвиги по-своему. Хирург Анатолий Рафаилович Чернявский стоял у стола и делал операцию. Рядом разорвался снаряд. Осколки влетели в операционную, разорвав брюки, но не дрогнула у него рука, и он довел операцию до конца. И если бы у него дрогнула рука, больной бы погиб, потому что операцию он делал с артериальным кровотечением. Нам приходилось работать с такими больными, у которых была газовая инфекция, мягкие ткани распадались, врачи разрезали пласты и вводили тампоны с перекисью водорода. Это было скверное ранение, наружные участки тела были похожи на вареное мясо. Сколько борьбы было отдано за спасение таких больных! Если больной не спал и страдал от бессонницы, я выбирала самую большую пилюлю, подходила и тихонько шептала: «Я тебе даю, только чтобы никто не узнал, а особенно главный врач». Больной принимал и спал всю ночь, а утром шептал: «Спасибо, я так хорошо выспался». Потом мы, конечно, говорили на пятиминутках и, конечно, знал об этом и главный врач. Наркотиков у нас было очень мало, и вообще их мы вводили в очень редких случаях. Однажды поступил молодой паренек с оторванной ногой, я сделала ему укол в руку, а он все равно кричал, что ему больно и до ноги, дескать, не дошло, тогда я взяла и ввела ему в ногу полкубика камфоры, и больной уснул.
Мы отправляли [в тыл] своих эвакуированных, как своих братьев. Они были все в гипсе и тяжелораненые. Мы одевали их как можно теплее. Если торчали пальцы на ногах, мы обматывали их ватой. Делали это на каждом отделении одинаково. Это было распоряжение начальника госпиталя: подготовлять для эвакуации с полной тщательностью, а для нас его слово было законом. Изредка мы получали от них письма; они писали, что благодарны нам за нашу заботу. Мы в то время не знали, как утешить и облегчить их недуг. Они задавали нам всякие вопросы. Когда письма не высылались из Ленинграда, мы брали от них и отдавали на почту, и когда они спрашивали, а сколько пройдет письмо до Дальнего Востока и ответ обратно? Тогда узнавали примерно, когда его эвакуируют и к этому числу скажут. Он так начнет просить, чтобы ему переслали письмо, если оно придет, то мы всегда уверяли его в этом, и он уезжал с надеждой. Конечно, но разве можно все выразить на бумаге.
РГАЛИ. Ф. 2881. Оп. 1. Ед. хр. 469. Л. 2−10, 12−13. Машинопись.
Е.В. Миненко, ведущий специалист