В медсанбате уколы ставили, давали снотворное, разные сны тебе виделись, больше всё счастливые, радостные, с любовью, со смехом. Мать говорила, что нельзя во сне смеяться, это к горю. Ты просыпался, вспоминал мамины предосторожности и понимал, что большего горя, чем сегодняшнее, от которого болит только душа и ничто больше, у тебя уже не будет. Раза два приходил доктор, суровый, чёрный и кудрявый, как чёрт, давил на брюхо, крутил голову, велел приседать. Ты все делал исправно, тебе всё равно.
– Я вас хочу спросить, молодой человек, не стыдно протирать простыни в санчасти, когда на фронте героически гибнут молодые девушки, вот недавно героически замерзла в снегах представитель славного татарского народа…, как её, забыл фамилию.
– Это Ляйсан, – подсказал ты и пошёл в каптерку спрашивать своё обмундирование.
Вы читаете продолжение. Начало здесь
В батальон вернулся после обеда, ребята встретили спокойно, лейтенант Есмуканов подошел и обнял.
– Вечером будем деревню брать, ты пока полежи в землянке, слаб ещё.
Ты пошел к старшине и сказал, что лейтенант велел выдать автомат, три рожка патронов и гранаты. Старшина выдал. Ты почистил оружие, переоделся в чистое белье. Судя по тому, что до деревни три километра и её ни разу не пытались взять, а сегодня вдруг решились, что-то изменилось, и бой будет серьезный. Вместе со всеми лежал в окопе и ждал сигнала. Команда была тихой, но конкретной:
– Вперёд!
Стрелять и кричать запрещено, надежда на внезапность. Успели добежать до середины, а там ведь тоже не дурачки сидят. Пустили ракету, вдарили из пулемётов, солдата сразу тянет ближе к матушке сырой земле, но сзади приказ:
– Не залегать, всех перебьют, брать штурмом.
Стали брать штурмом, значит, бежать, пока добежишь, если не убьют или ранят. Ты бежал в полный рост и не стрелял, потому что не видел цели. А вот обозначился пулемёт, брызжет в темноте коротким рыжим огнём. Ты привстал на колено, прицелился и дал очередь. Пулемёт замолк, ты опять побежал. Уже заметались человеческие фигурки в просветах между домами, да тут ещё наши пушкари ударили зажигательными, пожар осветил немцев, деваться им некуда. Только это уже не вояки, это солдатики команды ждут к отходу. Ты выскочил на бугор, кто-то крикнул:
– Лаврик, падай, куда – во весь рост!
А ты бежал, и дыханье не сбилось, и руки не дрожат. Стрелял в каждого, даже в тех, кто руки поднял, стрелял метко, зло, без промахов, ещё два рожка у своих убитых выхватил. И когда из-за сарая трое наших вывели до десятка фашистов, ты поднял руку с гранатой и крикнул своим:
– Ложись, братцы, Богом прошу!
Гранату невзведенную откинул, а по толпе полоснул слева направо и обратно. Подбежал, своих перепуганных увидел:
– Вы бы, ребята, бежали вперед, там сейчас медали будут раздавать.
И тут же тремя выстрелами добил раненых фашистов. Бросил автомат, сел на снег и заплакал:
– По тебе, сладкая моя татарочка, устроил я поминки. И дальше буду бить гадов, где только увижу.
Подбежал лейтенант Есмуканов:
– Акимушкин, я тебе велел в землянке сидеть!
– Все, командир, отсидел в землянке и по проводам, как кобель на цепи, больше бегать не буду. В штурмовую роту пойду, давить буду их, как клопов. Спасибо тебе, Есмуканов, но больше ты мне не командир.
Ты не знал, только много позже рассказали тебе, чего стоило Есмуканову отбить тебя от особистов. Все-таки кто-то стуканул, что ты расстрелял пленных, а статья есть статья, тем более, если есть желание.
***
Когда все улеглось, решило командование тебя прославить. В роту приехал на «виллисе» корреспондент дивизионной газеты, расспрашивал, как ты связистку Тайшенову нашел, как нёс ее к своим, а ты не мог говорить. Только сегодня утром, выйдя из землянки, посмотрел ты на чужое, хоть и советское небо – не такие тут звезды, не их вы видели с Ляйсан. Знал уже, что сегодня сорок дней прошло после смерти, не знал только, есть ли у татар сороковины. Вспомнил молитву «Отче наш», проговорил её тихому небу, попрощался с душой Ляйсан, которая сегодня обретёт отведённое ей место в раю. Это должно быть почётное место, чиста душой и телом и помыслами пришла к Богу эта девушка. Бог видит ее изорванные осколками живот и груди, которые кроме тебя не ласкал никто, а потом велит ангелам исцелить её и провести в самые лучшие места, чтоб похожи были на её родные. И кусочек тайги с кедровыми орехами, и молодой березняк, и низкая луговина трав для вольных коней, которые сами будут подходить к ней и падать на колени, чтобы она села и проехала хоть чуть-чуть.
– Э, товарищ Акимушкин, очнитесь. Расскажите, где вы родились, как работали в колхозе. Эту газету мы направим к вам на родину.
Ты мог бы рассказать ему, что колхоз назывался «Красная поляна», недалеко от Акимушкиных избушек срубили крестовой бригадный дом, там и жили всю посевную и уборочную. Почти как в старые годы. И уже перед войной поставили тебя прицепщиком на плуг к Тольке Брезгину и направили на ваши родовые наделы, пахать. Остановился Толька на обочине, велел заглубить плуг на сколько-то сантиметров, помочился на грязную гусеницу и дал газ. В конце гона ты дернул проволоку, это сигнал, Толька остановился. Ты прошел вдоль борозды, вспомнил слова деда Максима:
– Это твоя борозда на твоей земле. А если на чужого дядю робить, то никакой радости, одна усталость.
– Натолей, вот мы первую борозду проложили, в радость это тебе?
Брезгин затоптал окурок и сплюнул:
– Ты меня за этим остановил? Какая радость, если нам к утру надо десять гектаров сдать?
– Обожди, я добегу до колодца, водицы зачерпну.
– Нету колодца, мы осенесь туда всю требуху лосиную побросали, чтоб не нашел никто. Лосей бить запретили, а мы грохнули, он утром на зерно вышел.
Ты пошел в сторону избушек, Анатолий матерился и грозился списать с плуга, а ты не мог остановиться, так давно не был в родных местах, что до душевной боли захотелось. Избушку, почти домик, кто-то разобрал и увёз, навес и загоны завалились, всё заросло бурьяном.
Подошёл Анатолий:
– Вот ты – наглядный пример, Лаврик, как частная собственность делает человека рабом. Что ты сопли распустил: родная земля, первая борозда. Да пропади оно всё пропадом! Мне наряд закроют в гектарах мягкой пахоты, остальное я видел, знаешь, где? Я жилы из себя буду рвать, потому что завтра нас ждет светлое будущее. Это Маркс так учил.
– Кто такой Маркс? Он пахал и сеял?
Анатолий хохотнул:
– Он, брат, такие семена по миру разбросал, что скоро всем частным капиталистам тошно будет. Вот я, чистый пролетарий, и отец мой никогда этими глупостями не страдал: избушки, колодцы. Он шкуры скупал и киргизам перепродавал. Пил. И я пил, пока за глотку не взяли. Я из этого трактора за весну все выжму, а осенью мне новый дадут, потому что советская власть об рядовом человеке заботится. Потому я свободный человек, а ты раб.
– Подожди. Отец и дед мои кто были?
– Кулаки, рабы собственности. Всем известно: не Савелий бы Гиричев – рубил бы ты сейчас уголек на Урале. Ладно, пошли пахать.
…Рассказать можно, но он не напишет.
– Акимушкин, а сколько вы фрицев убили лично? Сейчас рекомендовано вести персональный учет, для награждения.
Акимушкин посмотрел на паренька: явно городской, из грамотеев, жизни не видел. Сколько убил? Да разве можно вести счет? Да, мы их не звали, они сами пришли, но считать трупы?
– Не могу ответить, товарищ младший политрук. Стреляешь – в кого попадешь.
Корреспондент статейку все-таки написал, газета пришла в батальон, на роту дали несколько штук. На фотографии Лаврик был больше похож на колхозного пастуха, если бы не пилотка со звездой. Через три дня его вызвали в штаб дивизии. Кто, зачем – никто не знает, телефонисту передали без дополнительных сведений.
В штабе доложил дежурному, тот куда-то сбегал, потом приказал идти за ним. Перед входом в блиндаж остановился:
– Заходи и доложи по всей форме.
Ты вошел, увидел сидевшего за столом высокого и полного офицера, доложил. Офицер поднял глаза:
– Лаврик, подойди сюда, я в ногу ранен, мне вставать трудно.
Ты испугался и обрадовался:
– Крёстный Савелий Платонович, здравствуй.
Офицер протянул руку.
– Здравствуй, крестник. Но это последний раз, впредь обращайся по званию, при людях, конечно. Так, что у тебя дома? Как мама, жена, дети?
Что ему ответить, если сам ничего не знает?
– Детей нет, жена и мать живы, тятю убили под Москвой. Братовья воюют где-то, мать адреса дала, только ответов нет.
Офицер кивнул:
– Да, между фронтами письма идут через Москву, долго. Как сам? Говорят, отличился? Орден еще не получил?
Ты смутился:
– Нет, но воюю, не прячусь.
Крёстный кивнул:
– За это и пригласил тебя, если бы прятался – не стал бы мараться. Меня из района в Свердловск взяли, поучился, направили парторгом на завод, потом обком партии, потом война, вот, политработник. Скажи, Лаврик, у тебя есть ко мне личные просьбы? Только быстро, через пять минут военный совет.
– Есть просьба. На узле связи служат Тайшеновы, мне бы с ними повидаться. Товарищ комиссар, поддержите их, они сестру потеряли, нельзя, чтобы и они погибли.
Савелий Платонович поднял трубку и дал команду прислать к нему в кабинет Тайшеновых, с трудом поднялся, обнял крестника и вышел. Ты сам открыл дверь перед перепуганными девчонками.
– Не бойтесь, мы одни.
Они обнялись и долго стояли молча.
– Айгуль, Калима, мне Ляйсан всё рассказала. Покажите мне её могилку. Я сказал комиссару, чтобы помог вам, если нужно.
Девчонки удивились:
– Ты его знаешь?
– Это мой дядя, крёстный.
– Он суровый, – сказала Калима.
– Нет, справедливый, – поправила Айгуль.
Вы постояли у холмика со звездой на опушке леса. Ты не мог плакать. Девчонки тоже уже всё выплакали. Ты насмелился и спросил:
– Звёздочка – это ничего?
Девчонки кивнули:
– Аллах примет, он знал, что она солдат. Лаврик, она успела сказать тебе, что любила?
– Мы полчаса говорили, потом разошлись, а потом снова встретились, но она была уже…
В батальон тебя привезли на полуторке, чему все были крайне удивлены.
– Молодец, солдат! – сказал рядовой Гоголадзе. – Туда пешком, обратно на полуторке. Завтра уедет на «ЗИСе», а вернется на «мерседесе». Молодец!
Хорошо после боя, если остался живой. Ты привык к душевному одиночеству, в тебе уже не было сладких воспоминаний о жене, которые не давали спать в первые месяцы после призыва, ты уже совсем забыл жаркую и бесстыжую Полину, бывшую попадью. Рядом с тобой была только Ляйсан. Не мёртвое изорванное тело помнил ты, не мёрзлые тонкие губы, которые пытался отгореть, пытался вдохнуть в них тепло и жизнь. Ты видел её под той сосной в бору, когда она, чистая и смелая, без стыда разделась перед молодым парнем. В эти минуты ты улетал с земли, находил её в теплых воздушных просторах, вы обнимались, и не было никого в мире счастливее вас.
– Я знаю, Лаврик, ты подумал про меня плохое, грязное, подумал, что все татарки доступны, как молодые жеребушки в косяках, только знай: у каждой кобылицы есть свой жених, и другой не посмеет даже хвоста понюхать. Ты сразу так мне понравился, как родной джигит, которого долго ждала, мы бисера плетем, когда такие думы настигают, под бисера далеко улетишь. А ты пришел – не джигит, смелости нет, ловкости нет. А почему сразу на сердце пал? В твоих глазах я правду увидела про любовь и про жизнь. Помнишь, как сёстры тебя целовали? Ты не думай, они не распутницы, они от жажды. Когда в тайге вместо знакомого родника находишь оплывшую яму, а потом целый день работаешь под солнцем, тогда бывает жажда.
– Сладкая Ляйсан, не обижай меня подозрениями, вся ночь та была как жизнь. Я тронуть тебя боялся, потому что чистоту видел в тебе такую, какой нет на земле, разве только в небесах у особо отличившихся святых дев. Как я мог к этому прикоснуться? …………………………. Когда нёс тебя к своим, все думал, что ошибка это, ты не убита, ты спишь у меня на руках до тех пор, пока Господь увидит наши страдания. И тогда вдохнёт в тебя жизнь, даст кровь, поставит на резвые ножки, и побежишь ты по матушке нашей сырой земле. Я вот теперь часто думаю, зачем Бог поделил людей на татар и русских, и веру разную дал? Проверить, наверно, хотел, сумеем мы жить мирно, или заест нас особливость своей нации. Вот возьми фашистов, вообще-то по нации они немцы, будь мы все однаки – не было бы пушек, бомб, войны этой страшной… Иди ко мне ближе, Ляйсан, мне так тепло от тебя.
Продолжение здесь Начало здесь
Tags: Проза Project: Moloko Author: Ольков Николай
Книга этого автора здесь