Найти тему
Издательство Libra Press

На этой дверке было написано углем: "Пушкин"

Из "Записок" сенатора Кастора Никифоровича Лебедева

Я еще бываю в лихорадке при радости и страхе; следовательно, я молод (25 лет). Мне часто хочется, идя по улице перепрыгнуть через дроги; следовательно, я молод. И всё чаще мне случается прерывать рассуждения преждевременным возражениям, - я молод. И еще чаще обидеться и отвечать насмешкой, - молод, молод!

Я читал письмо полковника Чаадаева (Петр Яковлевич, 1829 г. 1 декабря из Неаполя), писанное на французском к одной даме, княгине Зинаиде (Александровне) Волконской (здесь ошибка Лебедева, письма были адресованы Екатерине Дмитриевне Пановой) и помещенное в переводе, в "Телескопе" 1836 года.

Это письмо наделало много шуму; журнал запрещен, цензор оставлен, автор, говорят, должен был заявить, что писал его в помешательстве. Толков множество всяких: как бы то ни было, вреда много. Трудно найти № журнала (в Петербурге), в Москве я думаю еще трудней (запрещение у нас распространяет известность и смысл).

Письмо писано г. Чаадаевым, приятелем генерала Орлова (Михаил Федорович) и прочих, памятных по своему уму, образованию и подозрению в 14-м декабре (1825). Это ропот на современность, выраженный главой порицателей. Ума в авторе много, мысль нова и определенна, выражение уверенно. Тон и последовательность письма не выдержаны; явно, что он писал в страстном (озлобленном) состоянии к особе, которая предварительно согласна с ним во мнении о России.

Вот содержание письма, сколько я могу припомнить после беглого чтения (№ журнала рвут по рукам):

"То, что у других народов правило жизни, принятое всеми и давно, у нас есть теория, положение строгое, которое надобно показать и доказать. В самом взгляде (глазах) нашем есть что-то холодное, низкое, дикое. Мы делаем все кое-как, как угорелые, как потерявшиеся. И везде есть потерявшиеся, но там они исключение, у нас общее свойство. Петр Великий разостлал манию цивилизации, но мы не коснулись этой мании; Александр провел нас от Москвы до Парижа, через всю Европу, но мы вынесли оттуда одно поверхностное, одно полу-образование глупое; в нас царствуют беспечность, нехотение, отсутствие энергии и опытного действования.

Мы имеем недостатки младенчествующих народов, не владея способами образованных. Наша физическая храбрость есть какое-то минутное, неусвоенное чувство. В крови нашей есть что-то отталкивающее любовь к совершенствованию, и русская нация в книге разумения составляет пробел и проч.

Автор ищет причин в Истории. Чтобы переиначить, преобразовать нас, надобно переиначить воспитание человечества (переиначить историю мира). Мы какой-то опыт, который через несколько веков будет назидателен для человеческого рода, как неподвижное, несчастное племя, осужденное Верховным Умом на бедственную участь.

Здесь сочинитель, изыскивая причины, делается темным и сбивчивым. Главной причиной он полагает наше религиозное отчуждение, отчего мы не приняли участие ни в каких выгодах христианства. Тогда как Германия и латинские племена составляли одно семейство - христианство, имевшее значение и в публичном Европейском праве, тогда как они в один час молились и праздновали одним языком, одни торжества, одного Бога, одинаковыми обрядами, тогда как они разрабатывали наследство, завещанное древностью, обобщали и делались братьями между собою, вместе внимали буллам Ватикана, вместе шли к Гробу Спасителя, вместе ратовали против Пап.

Мы же, русские, получили идею религии от растленной, презираемой Византии, отделились чрез это от человечества, лишились всех выгод, предлагаемых прошедшим, а чрез это и самой будущности, которая есть следствие прошедшего. Не думайте, чтобы я преувеличивал, говорит сочинитель. Я сказал еще слишком мало"; а говорят, что он сознался, будто писал письмо в помешательстве!

Я этому не верю. Если достану, то спишу некоторые страницы слово в слово. А между тем скажу несколько слов о запрещениях.

Что они запрещают? Явись какая-нибудь книга, статья, стишонки, не по нраву, не по вкусу некоторых людей, сейчас запрещение. Через это:

  1. Хорошая и дрянная вещь приобретает знаменитость, ее ловят, добиваются, читают, переписывают, затверживают; не будь запрещена она, ее десятая бы доля не знала и не заметила, прочитавшие прочли бы с равнодушием и не сказали бы о ней ни слова;
  2. Правительство навлекает неудовольствие за строгость цензуры, за притеснения; за этим толки, пересуды, ропот, чем запрещение суровее - тем ропот громче;
  3. Несчастие авторов, из которых иные, может быть, благонамеренные и добрые люди, делаются неблагонамеренными и лишаются всякой карьеры. Да и что они запрещают?

Ложь? Не запрещайте, она сама облечётся; вы боитесь ее действий? Так опровергайте, раскритикуйте, скажите правду благородно, прямо, достойно. Истину? Нечего запрещать. Хоть вы учредите заключение, инквизиции и костры, - истина всегда возьмёт свое, и чем больше настроят лесов и подпорок, тем появление ее наделает больше шуму и ломки.

Но скажут: истина полезна в известный период народной жизни. Хорошо. Так запрещение будет иметь те неудобства, которые я сказал выше; а главное, оно противоречит собственным видам правительства, делая известным и заставляя обращать большее внимание на то, что без запрещения прошло бы тихомолком.

Но возразят: не запрети одного, начнут постепенно увеличивать свободу, и Бог знает до чего дойдет. О! это другое дело. Последовательная цензура - вредна, но предупредительная полезна. Дай потачку цензорам, определи хорошенько пределы их внимания и выбирай в эти обязанности людей достойных. Тогда запрещение будет предупреждено. А с напечатанными статьями и книгами я бы советовал поступать так.

Пусть скажут автору (да скажут люди умные): вы написали то и то, цензура пропустила по неосмотрительности. Правительство, не желая пускать в оборот важное и неприличное, могло бы конфисковать ваше творение и предать вас закону, но оно предполагает в вас "гражданина благонамеренного и достойного", и ваше сочинение считает следствием неточного понятия предмета, неправильного учения, поспешностью молодости.

Вы написали вздор - вот почему вы написали неприличное, вот почему извольте опровергнуть самого себя и загладить ошибку полюбовно. Автор согласится. Уж как бы он ни вертелся, но он согласится.

Если же нет, то заставьте кого-нибудь написать опровержение, написать с толком, по совести, заставьте такого человека, который бы имел доверие публики - а вы запрещаете, и притом что запрещаете! Сколько я знаю, сочинения большей частью нестоящие запрещения или незаслуживающие его.

Запрещали "Горе от ума" (автор А. С. Грибоедов): "Горе от ума" слушали наизусть. Напечатали "Горе от ума" - издатель полно выручил ли издержки. Прежде цитаты Чацкого были произносимы торжественно, как апофегмы, теперь они пошлы и повторяются разве в шутку, и то в провинциях.

Запретили "сказки Луганского" (здесь литературный псевдоним В. И. Даля, первую часть). Все кинулись за "сказками", экземпляры вздорожали. Я достал на третий год и ничего не помню, что было поразительного в этих "сказках".

Запретили "введение в философию" Сидонского (Федор Федорович): есть ли десять человек, которые читали это введение? Потом разрешили продажу, и сочинение читают еще менее. Запретили "Европейца", журнал, издание Киреевского (Иван Васильевич), за статью о литературе, где в развитии теории найдено было какое-то приложение к различным системам правления.

Я читал статью прежде запрещения. Мне показалась она студенческой диссертацией. Не будь запрещения, я бы никак не подумал об этом приложении и теперь его совсем не вижу.

Запретили "Телеграф" (1834). Это было самое страшное запрещение. Давно бы надобно было прекратить это назойливое издание, где вздор говорили с такой дерзостью и где порицали всякий труд, всякое положительное знание; но запретить его за критику на драму г. Кукольника (Нестор Васильевич), которую я не читал и которую, начав читать после запрещения "Телеграфа", не мог кончить - этого я до сих пор не понимаю.

Между тем, сколько было толков, и не они ли способствовали решительному непредставлению драмы, которая без этого, может быть, удержалась бы на несколько времени из приличия, если это было нужно для правительства? "Телеграф" надобно было убить, но не тем орудием, которым вооружен Булгарин (Фаддей Венедиктович) и помассивнее барона Дельвига (Антон Антонович).

А сколько мелких пьес запрещено и потом переписанное выучено наизусть! На днях мне давали читать какую-то драму. Ее не пропустила цензура. Я стал было читать, но не мог! Глупое создание из самой драматической эпохи ("Самозванцы") и притом так скучно, так декламаторски! А были люди, которые умоляли дать им прочесть эту запрещенную драму.

Вот что значит "запрещенный плод"! Не запрещайте, все откажутся от него как "от пошлого". Запретите людям есть на утренней заре куриные сырые яйца: завтра же на яйца поднимется цена, и завтра же будут тысячи человек переступивших это постановление.

Я провел вечер (3 января 1837 г.) у Ставицких. С сыном (конно-пионерного эскадрона поручиком) я познакомился случайно в департаменте (здесь юстиции), в чем-то помог ему. Провел вечер приятно в искренней беседе. Но я на каждом шагу чувствую недостаток образованности моей. Если иногда попадешься в круг, явно видишь, что именно надобно иметь и как это легко было бы приобрести и как приятно было бы теперь. Меня вывозят кой-какой ум, сметливость и кой-какие понятия. Вот что значит изменить предположенное направление жизни.

Пушкин убит, одного из талантливых Всероссийских людей не стало. Говорят, он имел дуэль с поручиком Дантес. Не слухи, а толки; я взволнован ими как бы участвуя лично, но чёрт или дьявол, хоть сам сатана, вмешались в это дело, потеря, тем не менее, чувствительна; отсутствие Пушкина будет чувствительно, как юности в здоровом теле. Он выразил идею искусства, как только может быть она выражена молодым народом; теперь явится преувеличение его таланта. Может быть, дождемся и его оценки.

Пушкин умер 27 января в исходе 3-его часа пополудни; на другой день тело выставлено было в передней комнате перед кабинетом. Тотчас после смерти Государь приказал Жуковскому и Дубельту запечатать кабинет его. Парадные двери были заперты, входили и выходили в швейцарскую дверь, узенькую, вышиной в полтора аршина; на этой дверке написано было углем: "Пушкин".

С 30 января по 2 февраля Петербург прощался со своим знаменитым поэтом. Я был два раза, поутру и вечером 31-го января. В 2 часа поутру, по моему обыкновению, я пошел гулять с целью проститься с "незабвенным".

От Главного Штаба (куда зашел я в библиотеку генерального штаба, чтобы посмотреть портрет Государя в конно-пионерном мундире), я пошел по Мойке. Толпа народа, множество экипажей стояли у ворот дома (княгини Волконской), где жил Пушкин.

Я вошел на крыльцо; из маленькой двери выходил народ; теснота и восковой дух, тишина и какой-то шепот невольно пробудили во мне мысли о "живых и мертвых". У дверей стояли полицейские солдаты. Я взошел по узенькой лестнице; посетителей было множество, все шли в шубах, шинелях, много дам, были даже молоденькие девушки и купцы.

Во второй комнате стояли ширмы, отделявшие вход в комнаты жены; диван, стол, на столе бумага и чернильница. В следующей комнате стоял гроб, в ногах читал басом и продолжительно чтец в черной ризе, в головах живописец писал мертвую голову. Теснота. Трудно было обойти гроб. Я посмотрел на труп, он в черном сюртуке.

Черты лица (не предубеждение ли?) резки, сильны, мертвы; он был, как "должен быть мертвый Пушкин"; мне показалось, что мускулы его были сильнее, нежели я предполагал. Жилы на лбу напружились, кисть руки большая, пальцы длинные, к концу уже; видна только одна рука. Я ушел.

А. А. Козлов "Пушкин на смертном одре", 1837 (А. А. Козлов приехал на Мойку вместе с Ф. А. Бруни и сделал эскизы. Позже по этим эскизам Козлов закончил рисунок "Пушкин на смертном одре", а затем картину, которая находилась у П. А. Вяземского и хранилась в Остафьеве. Всероссийский музей А. С. Пушкина)
А. А. Козлов "Пушкин на смертном одре", 1837 (А. А. Козлов приехал на Мойку вместе с Ф. А. Бруни и сделал эскизы. Позже по этим эскизам Козлов закончил рисунок "Пушкин на смертном одре", а затем картину, которая находилась у П. А. Вяземского и хранилась в Остафьеве. Всероссийский музей А. С. Пушкина)

Вечером я снова был; толпа была также велика. Я обошел кругом гроб. Дома, ложась спать, когда погасил свечу, образ Пушкина не давал мне заснуть, и сердце трепетало как бы в страхе. Я мучился, перевертывался с боку на бок, хотел велеть подать мне огню и не велел, боясь, чтобы это не было малодушием, и не спал до четвёртого часа.

На билетах было сказано в церкви Исаакия, а в самом деле в Конюшенной. Народ разделен был на два стада, стечение было чрезвычайное. Вся церковь кинулась прощаться, и все хотели нести гроб усопшего. Я не был и пишу "со слов".

(Пишу дрожащей рукой). Я был сегодня 17 февраля в Павловском, и ездили мы на паровозах; об этой игрушке я давно сказал свое мнение. Мы проехали два раза или три, я, Протасьев, Кроненберг, (какой-то) Белюстин, князь Багратион, Фриез (у которого сгорели фрак и шинель). Выпили семь бутылок шампанского.