Найти тему
Записки филолога

«Учитель словесности» А.П. Чехова: от речи к идее

Изучение любого произведения А.П. Чехова лучше всего начинать с анализа его языка. Это позволит, во-первых, избежать поспешных и необдуманных выводов, зачастую являющихся следствием восприятия текста как всего лишь описания событий (причем в рассказах Чехова «событий» как таковых и нет вовсе – так, одни бытовые «мелочи жизни»), а во-вторых, почувствовать тонкий чеховский психологизм и ощутить то, на мой взгляд, ни с чем не сравнимое удовольствие раскрытия подлинной авторской идеи.

В рассказах Чехова язык словно бы является самостоятельным персонажем, обладающим неоднозначной, двойной природой: с одной стороны, он позволяет тексту состояться как полноценное литературное произведение, а с другой – всячески препятствует достижению этим текстом объективно возлагаемых на него целей – быть ясным, понятным и вести к разрешению конфликта. Наиболее наглядно этот противоречивый характер чеховской речи представлен в рассказе «Учитель словесности».

Сюжет произведения напоминает столь привычную нам «историю из жизни»: молодой учитель губернской гимназии Никитин, влюбившись в дочь местного помещика – Маню Шелестову, женился на ней. Получив в качестве приданого небольшое имение, полное собак и кошек, на протяжении целой зимы он довольствовался ленивой семейной жизнью, без волнений и тревог. Но однажды, проиграв в карты крупную сумму, которую никогда бы не решился потратить зазря в бытность свою неженатым человеком, Никитин ужаснулся тому мещанско-ленивому спокойствию, в котором все это время пребывала его душа, и собрался уехать в Москву, оставив жену и общество уездного города словно тяжкий, тянущий за собой на дно груз.

Языковая ткань рассказа неоднородна: в нее вплетаются различные стили, обусловленные смещением точек зрения. Повествование ведется от лица то ироничного стороннего наблюдателя, то сочувствующего героям автора, то самого Никитина, пытающегося осознать произошедшие с ним перемены. Но даже несмотря на это «многоголосие», над ними всеми доминирует косный, зажатый в рамки, заранее определенный язык.

Попробуем в этом убедиться. Главным отрицательным фактором мы по привычке склонны считать общество – в данном случае это общество уездного города, где среди унылого однообразия дней в душах царит духовное разложение, праздность и лень. Говорит же Никитин в конце рассказа: «Где я, боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость. Скучные, ничтожные люди, горшочки со сметаной, кувшины с молоком, тараканы, глупые женщины… Нет ничего страшнее, оскорбительнее, тоскливее пошлости». Но причина этой «пошлости» – в тех раз и навсегда определенных рамках, преодолеть которые персонажам оказывается не под силу.

Речь – это «универсальный индикатор» личности человека. Только с помощью языка и речи мы осваиваем окружающий мир, интерпретируем и понимаем происходящие в нем события. Мысль по сути своей рождается только тогда, когда обретает четкую форму на каком-либо известном человечеству языке. Можно в то же время сказать, что язык «сковывает» мысль, заключая ее в рамки определенных синтаксических структур. Сформулированные таким образом мысли широко используются в языке, впоследствии же, теряя свое первоначальное значение, становятся избитыми и пустыми.

Именно такую речь мы слышим из уст большинства персонажей, когда они, к примеру, прибегают к самому что ни на есть «опошлению» языка, приданию ему неуместной, мещанской слащавости, которая насквозь пропитана фальшью: «…ей было уже 18 лет, но в семье еще не отвыкли считать ее маленькой и потому все звали ее Маней или Манюсей; а после того, как в городе побывал цирк, который она усердно посещала, ее все стали называть Марией Годфруа».

Кроме того, по любому поводу они используют шаблонно-«избитые» фразы, «подцепленные» откуда-то из газет или романов: так, старшая сестра Манюси, Варя, пытаясь произвести впечатление прогрессивной девушки, на все обращенные в ее сторону реплики отвечает заученными фразами, подсмотренными у нигилистов, и, подражая им, постоянно вступает с окружающими в спор, толком не разумея его предмета:

«Всякий разговор, даже о погоде, она непременно сводила на спор. У нее была какая-то страсть – ловить всех на слове, уличать в противоречии, придираться к фразе… Или же она насмешливо улыбается и говорит: «Однако, я замечаю, вы начинаете проповедовать принципы третьего отделения. Поздравляю вас».

«Позвольте, Сергей Васильич, – перебила его Варя. – Вот вы говорите, что ученикам трудно. А кто виноват, позвольте вас спросить?»

Сама Манюся в разговоре с мужем характеризует одного из друзей ее отца цитатой из комедии А.С. Грибоедова «Горе от ума»: «Терпеть не могу Полянского. Толстый, обрюзг, а когда ходит или танцует, щеки трясутся… Не моего романа».

На протяжении всего повествования помещик Шелестов занят бесконечными разговорами, осуждающими всех и вся, в которых рефреном звучат слова: «Это хамство!» –

«Это хамство! – доносилось с другого конца стола. – Я так и губернатору сказал: это, ваше превосходительство, хамство!»

И несколько месяцев спустя (и вновь за обедом):

«…Шелестов ел очень много и говорил о том, как теперешние молодые люди ненадежны и как мало в них джентельменства.

– Это хамство! – говорил он. – Так я ему прямо и скажу: это хамство, милостивый государь!»

Создается впечатление, что каждый персонаж словно бы сам себя опутал настоящим «коконом лжи» – неким выдуманным, раз и навсегда созданным, условным дискурсом, и не видит мира дальше своего носа. Это обстоятельство по-настоящему страшно тем, что все произносимые героями фразы, изначально обращенные к духовной сфере, для образованного человека того времени значили действительно много: они отражали умонастроение эпохи, становились символами поколений, в них видели истину, о них спорили и за них умирали… Но в устах чеховских Манюсь, Варь, Шелестовых, профанирующих идеи великих писателей, эти мысли вульгаризуются, опускаются и становятся подобны лохмотьям, едва прикрывающим душевное убожество… Крайняя степень подобного отношения к жизни – сосед Никитина, преподаватель истории и географии Ипполит Ипполитович: все человеческое в нем уступило место допотопно действующему и говорящему механизму, до крайности нелепому в своей ограниченности –

«Ипполит Ипполитович был человек неразговорчивый; он или молчал, или же говорил только о том, что всем давно уже известно. Теперь он ответил так:

– Да, прекрасная погода. Теперь май, скоро будет настоящее лето. А лето не то, что зима. Зимою нужно печи топить, а летом и без печей тепло. Летом откроешь ночью окна, и все-таки тепло, а зимою – двойные рамы, и все-таки холодно».

Язык жителей губернского города – закостенелый, мертвый; он не способен отразить истинных, по-настоящему живых, искренних и сильных чувств. Он заключает живых людей в плен выдуманной или навязанной им роли, отбирая у них право на самостоятельность мыслей и поступков. Разве виновата сама по себе Манюся в том, что одним видом своим вызвала у озлобленного Никитина отвращение? Она ведь нисколько не изменилась за прошедшие месяцы – все та же девочка, привязанная к животным и любящая сладости. Виновата ли Варя, потерявшая надежду выйти замуж, Шелестов, переживающий за судьбу дочери?

Нет, не люди – источник зла. Настоящее зло здесь – духовная нищета и отсутствие силы воли, позволяющей выбраться из «заколдованного круга» порожденных сознанием дискурсивных «обманок».

Но означает ли это точку невозврата, конец, смерть? Во второй части рассказа от болезни умирает Ипполит Ипполитович – очевидно, явная тупость и ограниченность не способна к жизни. Но что же с остальными? Ждет ли их смерть или, быть может, прозрение? Смогут ли они преодолеть свою леность и пороки?

Вопрос этот Чехов сознательно оставляет открытым. Своим героям он может предложить лишь борьбу как единственный способ выжить и обрести истинное счастье. И полем битвы вновь оказывается язык. В противовес речи персонажей слово автора ломает привычные конструкции, разрушает устойчивые обороты, смешивает стили, являя собой удивительный пример хаоса, подчиненного строгому порядку изложения. Сочетание этих противоположных начал дарит тексту особый колорит, не позволяющий мыслям становиться шаблонными, а читателям – расслабляться.

Итак, своеобразие речи автора в первую очередь состоит в использовании им в рамках единой структуры (предложения, абзаца) языковых единиц, принадлежащим разным, порой даже противоположным дискурсам. Например, название рассказа «Учитель словесности» резко контрастирует с первым его предложением «Послышался стук лошадиных копыт о бревенчатый пол; вывели из конюшни сначала вороного Графа Нулина, потом белого Великана, потом сестру его Майку». Рядом оказываются такие несопоставимые понятия, как «учитель», «словесность» и «конюшня». Пустая суетливость, духовная нищета персонажей отражены в лексических повторах, рядах однородных членов, нанизывании глаголов, обозначающих бессмысленные действия без своего логического завершения:

«Когда ехали мимо загородного сада, кто-то предложил заехать и выпить сельтерской воды. Заехали»;

«Из сада поехали дальше, на ферму Шелестовых. Здесь остановились около ворот, вызвали жену приказчика Прасковью и потребовали парного молока. Молока никто не стал пить, все переглянулись, засмеялись и поскакали назад».

Бессмысленные споры подобны «топтанию на одном месте», а резкие выпады – обмене репликами в дешевой пьесе, которую забывают тотчас же после просмотра:

«Я больше не спорю! – крикнул Никитин. – Это же его царствию не будет конца! Баста! Ах, да поди ты прочь, поганая собака! – крикнул он на Сома, который положил ему на колени голову и лапу.

«Ррр… нга-нга-нга»… – послышалось из-под стула.

– Сознайтесь, что вы не правы! – крикнула Варя. – Сознайтесь!

Но пришли гостьи-барышни, и спор прекратился сам собой».

Язык ломается и ломает сам себя, он полон противоречий и смысловых пустот, им нарушается адекватная линия поведения персонажей. В этом и заключается его внутренних конфликт, который представляет собой сопротивление хаоса, жизни навязываемому извне мертвому «порядку». Наиболее явно это противоречие представлено в следующем отрывке:

«Был седьмой час вечера – время, когда белая акация и сирень пахнут так сильно, что, кажется, воздух и сами деревья стынут от своего запаха. В городском саду уже играла музыка. Лошади звонко стучали по мостовой; со всех сторон слышались смех, говор, хлопанье калиток. Встречные солдаты козыряли офицерам, гимназисты кланялись Никитину; и, видимо, всем гуляющим, спешившим в сад на музыку, было очень приятно глядеть на кавалькаду. А как тепло, как мягки на вид облака, разбросанные в беспорядке по небу, как кротки и уютны тени тополей и акаций, – тени, которые тянутся через всю широкую улицу и захватывают на другой стороне дома до самых балконов и вторых этажей!.. Выехали за город и побежали рысью по большой дороге. Здесь уже не пахло акацией и сиренью, не слышно было музыки, но зато пахло полем, зеленели молодые рожь и пшеница, пищали суслики, каркали грачи. Куда ни взглянешь, везде зелено, только кое-где чернеют бахчи да далеко влево на кладбище белеет полоса отцветающих яблонь».

Сильный запах сирени и акации на городских улицах – символ внутренней «духоты»: она обступает читателя всюду – это и какофония звуков, и беспорядочная мешанина людей, чинов, предметов; мягкие облака, уютные тени обволакивают героя, сбивают с току, путают, лишают воли… Но вот – строгое, почти торжественное описание пейзажа на большой дороге: автор решительным образом меняет регистр, его тон приобретает некую возвышенность и поэтичность, заставляя читателей будто бы взаправду ощутить момент освобождения от навязанных обществом условностей, почувствовать себя на миг наедине с природой.

Конфликт, спрятанный глубоко в речи автора, в сознании героя – учителя словесности Никитина – переходит в открытую фазу. Он подобен «бунту» живого, человеческого Я, борющегося против «мертвого» языка окружающего его мира людей. Эта борьба разворачивается прямо на наших глазах, поскольку Чехов раскрывает мысли и чувства персонажа. Первым «сигналом» явного противостояния двух сил служит использование Никитиным экспрессивных лексических единиц, его искренняя эмоциональность: «Что за свинство! – подумал Никитин».

В момент наиболее сильных душевных волнений главный герой даже не может найти подходящих слов, чтобы «вместить» в них всю полноту своего чувства:

«– Позвольте… – продолжал Никитин, боясь, чтоб она не ушла. – Мне нужно вам кое-что сказать… Только… здесь неудобно. Я не могу, не в состоянии…Понимаете ли, Годфруа, я не могу… вот и все…

Синяя материя упала на пол, и Никитин взял Манюсю за другую руку. Она побледнела, зашевелила губами, потом попятилась назад от Никитина и очутилась в углу между стеной и шкапом.

– Честное слово, уверяю вас… – сказал он тихо. – Манюся, честное слово…»

В этом коротком отрывке наиболее явственно представлена мысль о том, что истинные чувства, как и подлинные эмоции, вызванные глубокими переживаниями, невозможно передать словами. Слова лгут сами по себе, они вынуждают нас «надевать маски» и «примерять роли», разыгрываемые в этом душном спектакле под названием жизнь… Любовь, как показывает Чехов, – это то, что намного сильнее слов.

Эту мысль подтверждает и сцена в саду: людская речь как «вместилище пошлых идей» утрачивает здесь свою значимость, общение между влюбленными происходит на своем, «тайном» языке, который, тем не менее, близок и понятен природе – «Никитин и Манюся молча бегали по аллеям, смеялись, задавали изредка друг другу отрывистые вопросы, на которые не отвечали, а над садом светил полумесяц и на земле из темной травы, слабо освещенной этим полумесяцем, тянулись сонные тюльпаны и ирисы, точно прося, чтобы и с ними объяснились в любви».

Но как только с «официальным признанием» покончено и их любовь становится достоянием общественности, в сознании Никитина вновь звучит непрошенный «чужой» голос: описывая в дневнике их венчание, герой поддается некоей силе, заставляющей его принимать происходящее как данность и не замечать окружающего убожества –

«Архиерейский хор пел великолепно. Треск свечей, блеск, наряды, офицеры, множество веселых, довольных лиц и какой-то особенный, воздушный вид у Мани, и вся вообще эта обстановка и слова венчальных молитв трогали меня до слез, наполняли торжеством… После венчания все в беспорядке толпились около меня и Мани и выражали свое искреннее удовольствие, поздравляли и желали счастья… Офицеры, директор и все учителя улыбнулись из приличия, и я тоже почувствовал на своем лице приятную неикреннюю улыбку».

Всеобщая лживость, застарелое притворство движут собравшимся обществом, и вслед за ним – Никитиным и Манюсей. Краем сознания он понимает это, но продолжает играть по заранее установленным правилам, будучи искренне убежденным в своем счастье:

«…как расцвела, как поэтически красиво сложилась в последнее время моя жизнь! Два года назад я был еще студентом, жил в дешевых номерах на Неглинном, без денег, без родных и, как казалось мне тогда, без будущего. Теперь же я – учитель гимназии в одном из лучших губернских городов, обеспечен, любим, избалован»;

«…мне было мягко, удобно и уютно, как никогда в жизни, а в это время гости кричали ура, и в передней плохая музыка играла туши и всякий вздор».

И только горький осадок в сердце – он действительно не понимает его причины, ведь у него не хватает духа порвать привычный порочный круг, язык, как и сознание, не может ухватить ускользающую неоформленную мысль, и все замыкается на Варе: ему будто бы жалко Варю, только Варю…

«Уже шестой час утра. Я взялся за дневник, чтобы описать свое полное, разнообразное счастье, и думал, что напишу листов шесть и завтра прочту Мане, но, странное дело, у меня в голове все перепуталось, стало неясно, как сон, и мне припоминается резко только этот эпизод с Варей и хочется написать: бедная Варя! Кстати же зашумели деревья: будет дождь, каркают вороны, и у моей Мани, которая только что уснула, почему-то грустное лицо».

Варя становится своеобразным выразителем его внутренних переживаний: «…плакала она не из зависти, а из грустного сознания, что время ее уходит и, быть может, даже ушло». Время уходит не только для Вари – оно уходит для всех, для главного героя, толком не успевшего понять, что же такое жизнь, какова ее ценность, чем она прекрасна; осознать силу глубоких чувств; воспитать себя (!) как человека. И он подспудно осознает это, когда в преддверие утра, глядя на грустное лицо спящей жены, берется за дневник: одна только запись – «бедная Варя!» – как некий намек, как отзвук того сожаления, что наступит потом…

Жизнь не уступает «мертвому» языку, она продолжает борьбу, и расплата за столь явное ее игнорирование настигает главного героя. Со временем Никитин осознает глубину своего нравственного падения. Однажды ночью, после особенно неприятной беседы с женой в нем вновь просыпается собственное Я, и он понимает, что променял спокойствие вялотекущих дней на подлинную жизнь, сопряженную с душевными волнениями, тревогами и единственно поэтому достойную считаться настоящей:

«И ему страстно, до тоски вдруг захотелось в этот другой мир, чтобы самому работать где-нибудь на заводе или в большой мастерской, говорить с кафедры, сочинять, печатать, шуметь, утомляться, страдать… Ему захотелось чего-нибудь такого, что захватило бы его до забвения самого себя, до равнодушия к личному счастью, ощущения которого так однообразны».

Мы так и не узнаем, чем закончится эта борьба между человеком и навязанным ему извне дискурсом. Но необходимость такой борьбы ясна и неизбежна: человек должен дать себе самому право выбора. Не руководствоваться писаными и неписаными истинами, не жить, как все, слепо подчиняясь чужой указке, внушаемой «средним» языковым сознанием. Именно в этом и заключается тот горький урок, преподанный читателям «учителем словесности».

Источник цитирования: https://ilibrary.ru/text/1159/index.html