Первая ударила в темечко. Мягко и холодно. Вторая царапнула щеку: Миша как раз поднял глаза к небу, прервав выпуск изобретенной лично передачи «Из жизни насекомых». Потому не заметил, как еще одна капля угодила прямо в угольного жучка – героя этого выпуска – бежавшего между камешков рыхлой земли. Третья разбилась о голую коленку: свежая ссадина ответила жжением.
Миша кузнечиком подпрыгнул и приземлился на прямые ноги, вновь оказавшись в косом квадрате дачного участка. Что такое трапеция, он пока не знал. И над этим ломтиком земли, криво очерченным ржавой сеткой забора, повисли чистым свинцом безграничные тучи. Серые кудри на голубом были уже с утра, когда они с мамой крутили педали в сторону дачи. Был и ветер, который толкал назад, домой. Миша хотел послушаться, но мама – из взрослых, у них освобождение от послушания.
Новая капля поставила кляксу на зелени футболки. Миша взглянул на маму, знает ли она. Сверху сбежал ветерок и потрепал ее косынку на затылке. А еще принес тревожный запах дождя. Но мама, не разгибаясь, продолжала кромсать землю вокруг стеблей помидоров. Они уже были подвязаны к реечкам, воткнутым в землю, и ветер не мог склонить их к земле. Миша вспомнил было о жуке, но капли слишком настойчиво стучали по макушке, шее и плечам. Парочка слилась в одну, и та заскользила по спине.
И только когда смолкли птицы и отчетливо зазвучала дробь капель по пухлым листьям огурцов, мама выпрямилась и покосилась на небо. Высокая и полная, она напомнила Мише сбежавший памятник.
– Иди в сарай, не мокни, – бросила она ему. – Сейчас чуть польет и перестанет.
Она вернулась к последним закованным в земляную кору помидорам. А с неба донесся басовитый перекат, будто кто-то хохотнул. Миша поплелся по узкой дорожке между грядками к сараю, единственной постройке, имевшей крышу, не считая туалета. И вовсе при этом не спешил: промокнуть не хотелось, но и одному в сарае тухнуть радости никакой. Помочь маме не мог, потому что обязательно бы что-то сломал, порезал или затоптал. А теперь еще и дождь.
Сарай представлял собой ящик из досок в пять метров длиной и шириной в полтора, с крышей из черного крошащегося рубероида. Такая положенная на бок буханка хлеба. Что такое параллелепипед, Миша пока не знал.
Внутри было тесно от всего подряд.
Ведра по отдельности и ведра, собранные в стопку, лопаты, вилы, грабли и мотыги, жестяные банки из-под краски: пустые и заполненные кривыми гвоздями; ящик с инструментами, какие-то мотки веревок и проволоки, мешочки с порошками, яичной скорлупой и рыжими круглыми камешками, спичечные коробки, пожелтевшие газеты и перевязанные пучки высохших трав, старая одежда на гвоздиках заместо вешалок. Еще был пугающего вида серп, воткнутый в верхнюю балку: Мише всегда казалось, что однажды тот упадет и отсечет кому-нибудь (наверняка ему) голову.
Но больше всего места – не менее половины – занимали уложенные вдоль стенки в штабель доски, бруски и рейки. Почти до самой крыши. В щели между ними можно было что-то прятать, если бы там не водились пауки, хвостатые многоножки, а может, и мыши.
Дождь мелодично сыпал каплями на крышу. И от этого звука и прохладного аромата свежести воздух в сарае уже не ощущался сухим и затхлым. Присели еще ближе тучи. И широкая мамина спина пошла в частый, мелкий горошек, и уже нельзя было сказать, что ничего страшного, нечего переживать, футболка-то почти сухая. Но мама как будто не желала этого замечать, хотя руки ее работали торопливо.
Снова охнул гром, и как-то сразу тучи плеснули сильнее. Милая мелодия сорвалась в шипение помех, а крыша зазвучала, как щиты воинов под залпом лучников. Мама распрямилась и, ухватившись за поясницу, пошла к сараю. Стянула с головы косынку, обтерла лицо и нырнула под крышу.
– Ну и хорошо, на речку спускаться не придется за водой… Сколько дней ни капли, а как мы с тобой приехали, так давай.
Она подергала футболку, отлепляя от спины. Миша вскочил на перевернутое ведро и аккуратно смахнул оставшиеся капли с ее плеч.
– Чего там? – с серьезным лицом обернулась она.
– Да ничего, – приврал он, спрыгнув вниз.
Что-то все-таки было, что-то... Тяга погладить и, может, даже прижаться. Нежность. Но что это такое, Миша пока не знал.
Потом они сидели на ведрах-стульях у двери сарая. Мама поставила между ними рюкзак, извлекла из его глубин пакет с бутербродами и упаковку пряников, разлила из термоса горячий чай. Так и сидели на пороге у дождя, жевали хлеб с сыром, сербали сладкий чай и смотрели на тяжелые тучи. Казалось, они вот-вот заденут верхушки яблонь. И даже можно будет коснуться их рукой – если мама встанет во весь рост и возьмет Мишу на плечи. Или если он ее поднимет. А он хотел бы поднять, взять ее на руки – ведь тогда он смог бы брать ее всегда с собой.
Чай кончился, футболки подсохли, а дождь не думал останавливаться. Наоборот, усилился и будто осатанел. Крупные капли наперебой лупили по зелени грядок, заливали сверх меры. Порывами налетал ветер и дергал рассаду из земли. Мама хмурилась. Под скрип метущейся двери потоки воды сбегали по крыше, и было слышно, как струились по кривому сливу в бочку на углу сарая.
– Разошелся, гляди-ка, – проворчала мама.
– А как мы домой поедем? – поинтересовался Миша, представив, сколько грязи их ждет и их спицевато-колесых коней.
– Успеем, Миш, сейчас не до этого.
Она встала, повязала обратно косынку, сняла с гвоздика плотную робу, встряхнула и облачилась в нее. Скинула шлепки и влезла ногами в галоши. А дальше была Мишкина очередь. Мама подала ему резиновые сапожки, старую курточку старшей сестры и кепку. И то, и другое, и третье оказалось ему велико.
– Огурчики надо укрыть, – словно извиняясь, кивнула она наружу, – а то побьет или зальет, сгниют потом.
В отличие от помидоров и всего прочего огурцы мама держала в парниках. Пара грядок, каждая под куполом из матовой пленки, натянутой на каркас из погнутых полукругом арматур, концами вбитых в землю. Всякий раз, когда приезжали на дачу, мама снимала пленки, а перед отъездом натягивала назад.
– Пойдём, поможешь, – махнула она рукой и вышла в ливень.
Сердце Миши заколотилось часто-часто, ладони взмокли и стали скользкими. На миг смолк, исчез барабанный бой дождя, а затем зазвучал по-новому: по кепке, по куртке и резине сапог. Это Миша не слишком ловко побежал за мамой.
Она дожидалась его у дальнего конца парника. Огурцы, действительно, прибились к земле мятым, истоптанным зеленым одеялом. Даже те, что были подвязаны к дугам, повисли бессильно. Вода стекала с листьев на дорожки между грядок, и под ногами хлюпало. Ветер метал влагу в лицо.
– Возьмись со своей стороны! – крикнула мама и наклонилась к сваленной у оснований дуг пленке.
Как получался купол, понятно, а вот удерживался он таким образом: края пленки наматывали на рейки, или, скорее наоборот, рейки заворачивали в края пленки, как сосиски в тесто, натягивали купол, а затем фиксировали, укладывая эти «сосиски-в-тесте» на землю и сверху на них – кирпичи. Когда парник вскрывали, с одного края снимали кирпичи и, накручивая пленку на рейки, поднимались по дугам до их зенита, а дальше обычно скидывали пленку с рейками на другой край. Это-то и требовалось теперь проделать, только в обратном порядке.
Миша схватился за первую попавшуюся складку пленки. Про рейки он пока мало понимал.
– Теперь давай вверх! Поднимай, надо перекинуть!
Мама потащила свою «сосиску-в-тесте» вверх по дугам. Миша, повторяя за ней, потянул пленку. И, разумеется, ничего не получилось. Его конец проседал, отставал от маминого, как раненое крыло дракона от здорового.
Мама управлялась с «сосиской» легко и научено, Миша тянул и дергал пленку неловко и наугад. Так продолжалось минут пять. Глупые и бестолковые пять минут.
Наконец она попробовала закинуть свой конец на хребет каркаса, чтобы успеть добежать до Миши и забросить вторую половину, но только сделала шаг, как все скатилось назад, в грязь и лужицы.
Миша видел, как она суетится, как расстраивается и злится, и понимал, что, если бы был чуточку лучше, сильнее и понятливее, то, наверное, она бы сумела улыбнуться. Но пока мама только хмурилась, и от этого в горле рос ком. А еще от назойливого дождя, и воды, что затекала в рукава, и грязи, что пачкала руки и одежду, и сапог, что скользили и вообще были велики.
Он судорожно и растеряно хватал пленку за новый и новый участок, надеясь, что вот-вот каким-то чудом все получится. Не понимал уже, сколько времени прошло и есть ли еще сухое место на его теле. Потом вдруг почувствовал, что мама внезапно рядом, стоит, возвышается, уперев руки в бока. И тогда ком перекрыл горло. А с какой-то глубины, черной и горькой, рвался наружу плач. Но Миша не пустил его, но лишь потому, что неожиданно ощутил на спине теплую мамину ладонь, ее мягкую тяжесть. А затем мама строго, но спокойно объяснила, что хватать, где держать и куда тащить.
И вдруг, в самом деле, все стало получаться. Ничто больше не тянуло пленку вниз, она не сбегала из рук. Он втаскивал свою «сосиску» вверх, и уже не так было страшно, что холодные струйки шмыгнули с рук в подмышки. Он улыбался и дышал полной грудью.
И тут порывисто засвистел ветер, захлопал пленкой, раздувая ее парусом. Капли заметались. Они летели со всех сторон. Сверху, снизу. Слепили, кололи холодом шею, оказались во рту. И Миша глотал вкус земли и отплевывал песчинки. В кашляющем шуршании беснующейся пленки, в урчащих раскатах небес, в шипении кидающегося дождя – во всей этой кутерьме ему слышался голос матери, требовательный и нетерпеливый. Он пугливо поворачивал к ней голову: нет, она молчала, сжав губы, сражалась с разбойником-ветром. Но безуспешно. Пленка никак не хотела сползать на другую сторону.
Мише стало обидно. Обидно за маму, ведь она по-настоящему старалась. А следом – за себя, ведь он никак не мог помочь: ветер едва не опрокидывал его вместе с взбунтовавшейся, непослушной пленкой. Все было как-то неправильно, несправедливо и вообще наперекосяк. Кепка сползала на глаза. Длинные рукава мешали, они уже промокли насквозь, окрасились грязью и отяжелели. В сапогах булькала вода. Но главное – казалось, всему этому не будет конца. И дождь будет лить и лить, ветер рвать и метать, не прекращая, только для того чтобы у них с мамой ничего не получилось, никогда и ни за что.
От этого опускались руки, и становилось невыносимо горько. А еще страшно: он видел, как торопится мама, и пробует, и пробует, словно, если не справится, случится что-то ужасное и непоправимое. А оно случится, потому что она все равно что одна, на него никакой надежды, он маленький и бестолковый.
Это тяжелое, жгучее чувство бессилия, обиды и страха бурлило в груди и, как пар из чайника, прыснуло слезами. Миша со злостью бросил пленку и заплакал.
Он рыдал, уставившись на дыру в грязно-сером полиэтилене. Откуда она взялась, не знал, но раньше ее не было, и значит, это он постарался. И значит – мама была права: он действительно что-то порвал и, наверное, затоптал.
Промокший до трусов, увязший сапогами в грязи, плакал, ругаясь на дождь. И гроза – словно специально – в одно мгновение притихла, чтобы всем стало слышно: вот стоит плакса и хнычет, как нюня.
А затем на плечо снова опустилось мягкое и теплое. Мама подтолкнула его, повела назад. Сапог, влипший в жижу, не послушался, и Миша шагнул в грязь носком. И от этого зарыдал сильнее. Тогда мама подхватила его и понесла.
Десять шагов до сарая, но уже на пятом он кончил плакать. Положил голову ей на грудь и вдыхал ее тепло. Она опустила его в сарай, вошла следом и прикрыла дверь, оставив небольшую полоску блеклого света.
– Что, потрепала гроза? – усмехнулась мама, стянув с его головы кепку.
Миша живо кивнул.
– Раздевайся давай.
Она избавилась от косынки, скинула робу. Он расстегнул куртку, вылез из рукавов.
– Майку, шорты тоже.
Прошитые дождем насквозь вещи она развешивала повсюду: на гвоздики, черенки, торцы досок и реек, на ручку дверцы и даже серп.
– А как мы домой поедем? – спросил Миша, прислушиваясь к нестихающей молотилке дождя.
– Придется запачкаться. Сегодня можно, ругаться не буду, – снова показала улыбку мама. – Вот подержи, посвети мне.
Она вручила ему стакан с толстой свечой в нем. Свеча, оплывшая и заплаканная, стояла, не касаясь стенок, припаянная воском ко дну. Стекло было грязное, в белесых катышках. Мама чиркнула спичкой и подожгла фитиль.
От золотистого света стало как будто темнее. На стенах сарая, на крыше задрожали тени.
– Иди сюда, мне нужен свет, – позвала мама глубже в черноту.
Он подошел, не отрывая глаз от пламени. Этот рыжий язычок, то замирающий так, словно время исчезло, то волнующийся в танце с тихим пришепетыванием, завораживал. Стоя в одних трусах, Миша едва ли не прижимал свою лампадку к груди и, распахнув веки, глядел в огонь, почти не дышал. И уж подавно не слышал ни постукивания дождя, ни постукивания дерева, звучавшего в руках матери. И оттого не заметил, как она смастерила подобие койки, уложив короткие дощечки на нижнюю балку сарая с одной стороны и край досок в штабеле – с другой. Затем накидала на эту платформу сухой старой одежды и махнула рукой:
– Залезай. Отдохнем, отдышимся, все равно пока заняться нечем.
Миша полез на ложе прямо со свечой.
– А это давай сюда, – мама забрала стакан и тут же задула пламя.
Темнота сгустилась и подобралась вплотную.
– Нет, включи обратно, – расстроился Миша.
– Нельзя, – мама приподняла его и усадила на койку. – Не углядим и пожар устроим.
– Теперь холодно, – посетовал он.
– Ну, так иди сюда.
Мама уселась на койку – дерево скрипнуло – и, откинувшись на спину, утянула за собой сыночка. В нос ударил запах пыли, пота и дерева. Миша чихнул. Кожу под лопаткой что-то кололо. Под поясницей неудобно залег какой-то валик, наверное, рукав куртки. Миша чихнул снова. В темноту.
– Что, простыл? – с обычной строгостью спросила мама.
Он помотал головой, забыв, что она, вероятно, не видит. Хотя простудиться было бы классно: когда болеешь, мама остается дома.
– Ну-ка, давай.
Она заключила его в объятия.
– А ножки сюда.
Зажала его стопы у себя между ляжек.
– Холодные! – с каким-то упреком выпалила она.
Некоторое время они лежали так. Миша, пошмыгивая носом, прислушивался к размеренному биению. И не мог понять, чье сердце слушает. В щелях сарая тихо подвывал неуемный ветер, как хулиган, который хочет с тобой дружить, после того как в шутку поколотил. И дождь все так же заливал крышу, а совсем рядом, за стенкой, в бочке булькала падающая со слива вода. Мише подумалось об унитазе и захотелось по-маленькому.
– Вроде согрелись, – прервала молчание мама и выпустила его стопы. Но он как лежал комочком, так и остался.
– Мам?
– Ну?
– А огурцам там, правда, плохо?
– А кто их знает, может, наоборот, уродятся величиной с батоны.
Миша пустил смешок, представив грядку нарезных.
Мама поправила под собой подстилку и оттого сменила позу. И как только между ними захолодил просвет, Миша тут же сместился следом, как железный шарик за магнитом, и, испугавшись своего желания, замер. Спустя долгую секунду она снова приобняла его, и он выдохнул. Дыхание отразилось от ее кожи и вернулось таким теплым, что он удивился, ведь совсем недавно мама показалась ему памятником. Однако вот же она, мягкая и теплая, такая же огромная и массивная, но совсем не камень.
Совсем не камень…
– Мам?
– Что?
– А тебе… бы́ло страшно? – прошептал он.
– Из-за дождя?
За крышей глухо прокатился гром. Каплепад затих, словно бы ожидая ответа.
– Ну, страшно, что у нас ничего не получилось бы… Мы бы пробовали и пробовали, изо всех сил бы пробовали, и все равно ничего не получалось бы. И вообще бы не получилось.
Миша вспомнил, как бестолково они… он сражался с проклятым дождем, и то отчаяние, обиду и чувство безысходности и бессилия. И холодок пробежал по спине. Он поежился.
Мама вздохнула.
– А ты думаешь, ветер не боялся? Или дождь? Вдруг у нас все получится, как бы они ни старались? Думаешь, огурчики не боялись?.. Все боятся, Миш. Не боятся только круглые дураки и мертвец… ки пьяные.
– И даже гром?
– Гром – трусишка самый первый, вечно от молний убегает.
– А молнии?
Мама помолчала чуть. Миша испугался, что спросил глупость и все испортил. Но тут же услышал, как она зевнула.
– Ну, вот, может быть, еще молнии ничего не боятся…
Дураком быть не хотелось, пьяным, как папа, тем более, но быть смелым и бесстрашным хотелось очень. Поэтому Миша обрадовался, что можно быть молнией, пообещал и поклялся стать ею и, преисполненный этой решимости, не расслышал тихий шепот, с каким мама скомкала свой ответ: «…только живут мало».
Они полежали еще в тишине, мирной и подогретой. Ветер куда-то пропал, как задира, которому наскучило. И крыша больше не звучала как десяток барабанов, отыгрывала лишь редкие, короткие дроби то тут, то там.
Мама твердела. Не ясно, как, но Миша это уловил.
– Мам?
– А?
– А ты завтра опять на работу пойдешь? – спросил он печально, готовый повиснуть на шее, если она прямо сейчас начнет собираться.
– Конечно, Миш, – отозвалась она, твердея.
«Сильнее! – взмолился он, обращаясь к грозе. – Сильнее! Не надо, не переставай! Еще! И еще!»
Пускай этот дождь никогда не закончится. Пускай эти тучи никогда не иссякнут. Пускай ветер унесет эту пленку. Пускай сгниют все огурцы. Лишь бы они с мамой полежали тут, на кривых досках и пыльных вещах, в темноте, среди пауков и мышей, еще чуть-чуть.
Мама высвободила руку из-под Мишиной головы.
Мама приподнялась.
Мама села, готовая встать.
В один миг внутри все сжалось в горький уголек. И в тот же миг нутро сарая высветила вспышка, ворвавшаяся в приоткрытую дверь. А в следующее мгновение словно бы переломилась крыша. Это грянул гром. И прыснул благодатный дождь.
Сильней!
Сильней!
Пускай растет и крепнет буря! Пускай кипит внутри!
Давно пора… Сколько лет – тишина, ни огонька в груди…
Первая ударила ей в темечко. Мягко, горячо. Вторая царапнула щеку: Михаил как раз склонился над ее лицом. Сколько лет он не плакал, не позволял себе этого? Неужели с того самого дня?
Он выпрыгнул из воспоминания и оказался в ровном квадрате похоронного зала. Ноги подкашивались. Что такое смерть, он знал хорошо, и все равно коленки готовы были подогнуться. В занавешенном окне он видел в отдалении ломтик земли, четко очерченный свежей оградкой. Прямо над вырытым параллелепипедом и до самого горизонта повисли чистым свинцом безграничные тучи.
Новая слеза поставила кляксу на зелени блузки. Именно в ней, купленной специально, мама наказала себя похоронить. Михаил взглянул на нее спящую, знает ли она, что он справился. Откуда-то подуло сквозняком. Ветерок легонько потрепал ее челку, красиво уложенную, а еще принес тревожный запах формалина. По спине скользнула леденящая капля пота.
Михаил опустился к гробу. Приобнял маму, сжал. Поцеловал, замер на миг щека к щеке. Холодная и безмолвная, она напомнила ему памятник. От этого он зарыдал сильнее. Потому что знал – она не камень. Какой бы невозмутимой глыбой она ни казалась, камнем она не была. Он это точно знал и это знание бережно хранил между ребер, вычистив тайник от пауков и паутин.
Уже нет того сарая, этого ящика из досок. Есть другой, по-настоящему тесный. Но как хочется лечь рядом, как тогда, обнять, прижаться. И произнести наконец слова, которые, постеснявшись сказать однажды, в тот странный дождливый день, он надолго похоронил в себе.
– Люблю тебя, мам, – прошептал он, глотая ком в горле. – Ты права, мам, не бояться глупо. Мне страшно, мам. Всегда, постоянно, но я… я рад… что мы успели, и ты все-таки узнала, что со мной есть те, ради кого я пройду через этот страх… кого буду укрывать от гроз.
Михаил выпрямился. Поправил мамину челку, сжал на прощание ее мягкую ладонь. И отпустил, шагнув назад. С глубины, черной и горькой, рвался наружу плач. Но Миша не пустил его, но лишь потому, что неожиданно ощутил в своей ладони ладонь маленькую и нежную. Он стиснул ее, хотел было стереть влагу с лица, но не стал и прямо так склонил голову, посмотрел на сына.
Тот глядел на него с удивительным спокойствием. Затем прижался щекой к отцовской руке и с детской деловитостью доложил:
– Пап, бабушка просила передать, что завтра на работу не пойдет.
Автор: Женя Матвеев
Больше рассказов в группе БОЛЬШОЙ ПРОИГРЫВАТЕЛЬ