Найти в Дзене
BaraBooka

Куда уходит Егорлык?

Хаксли пробует мескалин и восхищается драпировкой на полотнах великих художников. Не имеют значения, ни Юдифь, ни Мадонна, но драпировка – вот истинная свобода и отрыв художника; то игольное ушко, которое позволяет обойти редуцирующий клапан и фильтр мучительного эго, сужающих восприятие мира до «просто вещей». О, прискорбная имбецильность ограниченности сознания ради выживания! Герои Чехова ведут по степу обоз с шерстью. Прерываясь на отдых, ловят рыбу, варят раков, ругаются, травят байки, сокрушаются, мол, раньше, лучше было! Тот на спичечном заводе служил, да челюсть раздуло от вредного воздуха, тот в певческом хоре пел про божественное, да голос потерял, искупавшись в Донце, только руками таперичка машет, тот зажиточному отцу помогал, нужды не знал, а теперь бобылем по степу шляется. Если это «хорошее раньше» не у каждого своё, а общее, и настоящее общее, то куда деваться Егорке, разлёгшемуся на тюках? Для него – вся жизнь впереди, он учиться едет, городским будет, и называют его Л

Хаксли пробует мескалин и восхищается драпировкой на полотнах великих художников. Не имеют значения, ни Юдифь, ни Мадонна, но драпировка – вот истинная свобода и отрыв художника; то игольное ушко, которое позволяет обойти редуцирующий клапан и фильтр мучительного эго, сужающих восприятие мира до «просто вещей». О, прискорбная имбецильность ограниченности сознания ради выживания!

Герои Чехова ведут по степу обоз с шерстью. Прерываясь на отдых, ловят рыбу, варят раков, ругаются, травят байки, сокрушаются, мол, раньше, лучше было! Тот на спичечном заводе служил, да челюсть раздуло от вредного воздуха, тот в певческом хоре пел про божественное, да голос потерял, искупавшись в Донце, только руками таперичка машет, тот зажиточному отцу помогал, нужды не знал, а теперь бобылем по степу шляется. Если это «хорошее раньше» не у каждого своё, а общее, и настоящее общее, то куда деваться Егорке, разлёгшемуся на тюках? Для него – вся жизнь впереди, он учиться едет, городским будет, и называют его Ломоносовым.

Что было лучше? Лучше было там, где казалось. Что мир для тебя, что ты не умрешь, что время безгранично, и где ты искренно в это верил. Вера кончается, оставляя на лицах печать последнего озарившего знания. Поразительно, как оно возвышает одни лица и уродует другие…

Но какова текстура атласных колпаков и дуплетов, как странны и драматичны складчатые формы драпировки, передающие чудо чистого существования, как восхитителен лиловатый шёлк плиссированного лифа Юдифь!

Почему, – думают степь, подводчики, Егорка, – имея такой жизненный опыт, зная столько были, дед Пантелей рассказывает у костра страшные небылицы, с кочующими из рассказа в рассказ – острыми разбойничьми ножами?

Куда таперичка уходит полноводный некогда Егорлык, кривой от тюркского, берущий свое начало на склоне горы Стрижамент? Куда уносит щуку, карася, ерша, чикамаса, подуста, усача, плотвичку, тарань? Куда уходит вода? Зарастают берега, заиливаются, мелеют реки. Люди убегают в город, в поисках денег и счастья, деревни пустеют, дичает природа. – Ежели все пойдут в ученые да в благородные, – говорит Кузмичов, – тогда некому будет торговать и хлеб сеять. Все с голоду поумирают.

А Хаксли считает, что если всё время принимать мескалин и созерцать чудо чистого бытия, то способность мыслить прямолинейно, ослабев, исчезнет вовсе и, находясь в эстетическом оцепенении перед плетёным стулом – какой узор, как чудесна цилиндричность ножек, как сверхъестественна их отполированная гладкость! – Не захочешь больше ничего другого, просто быть божественным «Не-Я» стула, книги, фланели. Как богата, как глубока, как таинственно роскошна её текстура!

В свете чистого чуда и Емельян, машущий руками, надувающий жилы в отчаянной попытке выдавить звуки божественной песни и Сезанн – гоблин с бакенбардами и неприветливым взглядом (таким его увидел Хаксли под воздействием мескалина), успешно обходящий ограничивающий клапан сознания – одинаково хороши (с точки зрения Хаксли в состоянии расширенного сознания противно даже допустить воспоминание о человеке), если это вообще имеет хоть каплю значения – поменяйся они местами – что изменится? Сезанн гармонично вписался бы в степь, и в тени одинокого тополя, писал свои натюрморты, слушая страшные истории Пантелея, а в перерыве, ловил чикамасов и раков, багровея от солнца. И Емельян в Экс-ан-Провансе в Соборе Святого Спасителя, вдохновенно пел бы на клиросе во славу божию.

Всё хорошо: и складки и Юдифь, и фланель и степь, и коростель, и чикамас, и мескалин, и стул, и Егорлык. Наступит время и снова раскинется широко река, полная жизни, несущая жизнь, и щуки с золотыми хвостами счастливо забьются в её прохладе, и пойдет косяками подуст и зашевелит усами усач и на той стороне Егорлыка будет сиять золотая рожь, и будут идти по степу обозы, и будет громыхать неистовая гроза, и будут звёзды, и яблоки, и вишни.

Адель Барабаш