Григорий Иоффе
…Воистину, сама богиня Фортуна подмигнула Ивану и, взмахнув лебединым крылом, выплеснула из своего рога изобилия на пыльный тракт звон бубенчиков и стук копыт, вслед за чем прямо в толпу, заполонившую вечевую площадь, врезалась небольшая рессорная бричка. В бричке, управляемой кучером, кричащим в это время, как ему и положено кричать, «Тпрру-у!», восседал одетый во фрак брусничного цвета с искрой человек: не красавец, но и не дурён, не то чтобы толст, но и не слишком тонок, словом, господин средних лет, обладающий как всеми вышеперечисленными достоинствами, так и рядом других, не менее замечательных.
– Да здравствует гражданка Фортуна! – тут же, разумеется, догадавшись, чьих лебединых крыл это дело, возопил Добро. И не менее догадливые жители великого городка без слов бросились на приступ. Борьба была неравной. Не прошло и минуты, как Иван оказался втиснутым в брусничный фрак, а замечательный экс-обладатель брички, на коем под фраком и последовавшим за ним исподним обнаружилась нежная кожа удивительной белизны, уже сидел всеми позабытый и позаброшенный в придорожной пыли. Дурак вскочил в бричку, кучер щелкнул кнутом, толпа расступилась, лошади поскакали.
Долго ли, недолго ли они ехали, того Ваня не запомнил, а часами его в городе Гол снабдить то ли не успели, то ли… Не будем гадать, а скажем прямо, что ехать Ивану было очень даже приятственно, потому что на птице-тройке несся он в своей молодой жизни впервые. Опять же – и с кучером не соскучишься. Успевший за время краткой стоянки хлебнуть глоток-другой из своего бурдючка, тот, едва бричка выкатила на мягкую столбовую дорогу, принялся давать дельные советы чубарому пристяжному. Конь этот только для виду показывал, будто везет, и поэтому заслуживал самых лестных замечаний со стороны кучера. Такие слова, как «болван», «невежа» и «бонапарт проклятый», считались при этом ласковыми и не отмечались даже взмахом кнута. Но к этим-то именно словам вынужден был перейти Селифан, когда другие, весьма сложные по конфигурации, артикулироваться перестали. Речь его бессвязно клокотала во рту, булькала где-то в области горла, и, наконец, и вовсе замерла, колыхнувшись на прощание уже где-то в глубине, в области непосредственной утробы.
Лошади пошли шагом и стали. К счастью, за поворотом показался в эту минуту домик – ближайшая почтовая станция. Оставив кучера, повалившегося на облучке набок, досматривать цветные сны, в которых тот неизменно отсыпал лишнюю меру овса коренному гнедому и пристяжному каурому, а подлеца чубарого назло обделял, Иван выскочил из брички и скорым шагом двинулся к яму, не забыв прихватить оказавшийся под сиденьем хозяйский ларчик с деньгами и бумагами.
На скамейке возле ворот, не потрудившись даже сомкнуть веки, дремал седой небритый старик. Ваня покашлял, потом поздоровался, но старик и не шевельнулся. «Вот оно как», подумал было Ваня, но тут вдруг, откуда ни возьмись, слетела Дураку на язык другая, не менее оригинальная фраза: «Коллежский регистратор, почтовой станции диктатор». Ничего не слыхавший о князе Вяземском и едва знакомый с Пушкиным, Иван никак не мог взять в толк, где он мог ухватить и застопорить в голове этакую прорву столь хитрых слов. Уж не Начальник ли говаривал?
Ничего не вспомнив, Иван принялся трясти регистратора. Сначала за одно плечо, потом за оба. Наконец, тот пробудился, мрачным похмельным взглядом измерил проезжего от пыльных сапог до брусничной груди – выше голова его не поднималась, – и протянул руку за подорожной.
– Чичиков, Павел Иванович, Павел Иванович, где-то, в какой-то книге, я его, хм, Чичиков… – бормотал станционный диктатор, заходя в дом, садясь за стол и умакивая перо в стеклянный, но бывший некогда хрустальным, чернильный прибор. – Чичиков, чиновник по своей надобности…
– По какой по такой по своей? – встрепенулся вдруг путешественник, пропускавший поначалу стариковские бредни мимо ушей. – Это почему же по своей, ежели я по служебной. У меня – командировочное удостоверение! Меня сам Начальник! – воскликнул было Дурак, да тут же и сник, вспомнив, где его командировочное.
Тут смотритель приостановился, поднял на секунду мутный, как свежая брага, взор, и опять заскрипел пером. От такого пренебрежения к себе, да если бы только к себе! – к персоне самого Начальника, Иван даже с лавки вскочил. Сдержался, правда, от скоропалительных действий, но грудь выпятил и щеки надул.
– По особым поручениям, – изрек он важно, – чиновник четырнадцатого класса…
– Коллежский регистратор то есть, – вяло, но с канцелярским упрямством, усвоенным с младых ногтей, уточнил смотритель.
– Не пррребивай, когда с тобой разговаривает!.. – вскричал вдруг Иван, но опять осекся, ощутив, сам того испугавшись, тень того энтузиазма, с которым, бывало, давал ему задания сам Начальник. Однако испуг сошел тут же на нет, а уверенность сохранилась. — Не пе-ре-бивай, когда с тобой чиновник из Треста говорить изволит! Я Иван Дурак, послан…
– Что дурак – оно конечно, оно может и быть, – согласился смотритель. – И что послан – тоже не без этого. Да только в подорожной сказано: Чичиков, Павел Иванович. Без дураков.
– Чичиков? – усомнился Ваня, но уже потише, без преувеличенного пафоса, и, шлепнув себя по лбу и прибив насмерть прикорнувшего там таракана, вспомнил, ну прямо, как сейчас, вспомнил все, что произошло с ним в городе Гол, где потерял он не только свою одежду, а с ней и честь, свои часы и свои командировочные, но и имя свое, приложенное ко множеству удостоверений, пропусков и справок, согласно которым числился он в тресте на полторы ставки под фамилией Дурак. – Чичиков, ишь ты… – повторил Ваня и не удержался – поковырял в задумчивости. – А если и Чичиков? – закончил он свою мысль и пронзительно глянул на старика – не заподозрил ли тот подвоха. Но тот не заподозрил.
Переписав подорожную, смотритель аккуратно обтер измазанной промокашкой гусиное перо и уложил его в специальное углубление, сделанное в блестевшей разнообразными цветами радуги подставке чернильницы. После чего фигура его опять превратилась в недвижимость посредством перехода в прежнее летаргическое состояние.
Испугавшись начавшегося одиночества, Ваня принялся раздумывать, как жить дальше. Решил было даже задать старику вопрос, дабы пробудить в нем признаки жизни, да так и не придумал, о чем. А выручило вдруг старое, еще с проклятых царских времен, всплывшее воспоминание, слышанный когда-то еще от прадеда по отцу способ разговорить человека.
– О! – похвалил Иван свою находчивую голову, и вдруг заорал, как давеча, не своим голосом: – А подать сюда грра-финчик «Столичной»!
Смотритель шевельнулся, на лице его обозначился сизо-красный нос, губы шевельнулись и сиротливо пробормотали:
– «Столичной», батюшка, со времен Истины не изволим держать.
– Истины?! – обалдел было Иван: именно о ней-то он и хотел намедни еще спросить смотрителя. – А что же у вас есть?! – Несмотря на озарение, еще не найдя новых выражений, по инерции продолжил он прадедову проговорку. – А книга жалобная у вас есть? – закончил он наконец. И то – поговорил.
Почтительно дослушав проезжающего, вполне уже пробудившийся смотритель и ответить сумел, как полагается:
– Такой марки, батюшка, не держим-с. А вот «Посольская»… – на этом слове он явно оживился и продолжил уже с плохо скрываемой надеждой… – «Посольская» в подполах имеется. С ресторанной наценкой… как водится. – И глаза его, показалось Ване, стали прозревать и оттаивать.
– С винтом? – упруго поинтересовался гость.
– Имеется и с винтом-с, – гордо отвечал хозяин, и глаза его заблестели так, что хоть свечу зажигай.
– Тащи, ежели с винтом! Гулять будем! – денег в ларчике было ого-го, да и душа Ванина после долгой скачки усохла и вновь теперь жаждала грубых удовольствий.
Самобранка явилась тут же – с огурчиками, грибочками и капусткой, как у людей. И бутылочка со льда не заставила себя ждать. И стаканчики граненые стограммовые вынырнули из самодельного буфета.
– Ну, за встречу! – провозгласил Иван, едва дождавшись, пока хозяин трясущейся рукой наполнит посуду.
После второй, похрустев огурцом, старик вдруг заметно прослезился и стал разговаривать не по чину, а так, просто, как между людьми заведено, особливо людьми, выпивающими за компанию. И даже рассказал проезжающему свою печальную повесть, которую тот, правда, согласился выслушать лишь в том случае, если смотритель впредь станет его именовать Иваном, но никак не Павлом Ивановичем. На что душа старого чиновника оказалась вполне согласной, а сам старик, воспарив над обстоятельствами, за новую порцию брудершафта согласился бы теперь назвать Ивана хоть самим чертом.
– Так ты, Ванюша, Истину ищешь? – начал он свою повесть, будто продолжая начатый в прошлом разговор. – Как же – была, была она тута. Расскажу. А ты слушай да смекай… Была у меня дочка, Дуняша. Ах, Дуня, Дуня! Что за девка была! Нахвалиться на нее – силов не хватит, такая разумная да проворная – вся в мать, покойницу, Царствие ей Небесное. Да. И бывало, кто не проедет, всяк похвалит, никто не осудит. А который-от – и платком одарит.
Тут рассказчик всхлипнул и утер несвежим платком из кармана скорую старческую слезу, всегда готовую к подходящему случаю.
– И вот проезжал тут намедни… или давеча?.. нет, намедни, пожалуй. Да. Проезжал намедни один гусар, – продолжал смотритель, успев меж тем в период короткого внутреннего спора промочить горло. – Сам красавец, только не стриженый по форме, и усищи – что твоя смоль. Да. Остановился. Ан, глядь – болезным прикинулся, а потом-оть, как попривыкла к нему Дуняша, и соблазнил он ее…
Старик всхлипнул, и Иван поспешил наполнить его просохший стакан.
– Соблазнил ее, грешную, да и увез ненароком. Только их и видели. Всего и осталось, что запись в книге: ротмистр, быдто бы, по фамилии Зло, да имя чуднóе – Воланд Вельзевулов. И все тут. Ничего не скажешь, состроил козню, отплатил за добро. Да-с. И что с ней, сердешной, сталося, того до сей поры не знаю. А искать где – не ведаю… А может… – Глянул он на Ивана заискивающе, но и с пристрастием, – может, ты, добрый человек, поможешь, а? Ведь ты ж меня, старика, уважаешь? Уважаешь?..
– Как не уважать – уважаю, – важно отвечал Иван, после чего, закусив оказавшимся под рукой страсбургским пирогом, спросил в свою очередь: – А ты меня?
– И я тебя, – согласился отец Дуняши.
– Тогда скажи мне, старик, всю правду скажи, какого такого рожна ты мне вместо Истины обещанной все про Дуню рассказываешь?
Жалобным взглядом окинул его смотритель. А потом взял, в сердцах-то, да и плюнул об пол!
– Э-э, – сказал Иван, – да ты, я вижу, меня не уважаешь. А по рогам не хошь? Да ты знаешь, кто я? Ты что, подо… подорр… справку мою плохо читал? Да я сейчас в Трест телегра…гра…лафиюю…рую, да я тебя в вахтерах сгною! Где тут у тебя телефон?!?
– Да ты что, что ты, что ты, Ванюша, какой селефон, – законфузился старик. – Это ж я так, в таракана. Сам пойми – ежели таракан. Ползет, гад, ну, и плюнешь в морду. Как-оть не плюнуть, ежели ползет?.. А что до Истины, – продолжал он шепотом, – так тут я тебе совет и дам: Дуню ищи. Найдешь Дуняшу, а там уж и сам смекнешь, ху ис ху.
– Ху ис – шо? – удивился Иван.
– Да ху ис ху и есть, – успокоил его старик. – А смекнешь – и мне, старому пню, утешение, и тебе дело, и Начальнику, стало быть, слава.
Услыхав лестные слова в адрес глубоко уважаемого Начальства, Иван поневоле сменил гнев на милость, и даже поцеловал папашу Дуниного непосредственно в лысую часть головы. А еще попозже, когда приняли они-таки на брудершафт и когда лысина была расцелована вторично и протерта брусничным рукавом до зеркального блеска, пообещал ей Иван во что бы то ни стало разыскать беглянку и возвернуть искомую законному родителю. И родитель уже было потянулся к бутылке, чтобы законным образом отблагодарить благодетеля за душевные обещания, но…
Со двора в эту знаменательную секунду послышался буйный топот дюжины копыт, и если бы сотрапезники глядели теперь в окно, то они узрели бы, как, по-разбойничьи свистнув, вернувшийся к жизни Селифан со всего размаху осадил птицу-тройку точнехонько у крыльца. После произведенной суматохи наступила вдруг полная тишина, причиной которой был все тот же Селифан, решивший сохранить свое кучерское достоинство перед вышедшими из дырки в заборе поглядеть, что стряслось на дворе, инкубаторскими гусями.
– Гусь свинье не товарищ, – покончив с достоинством, наставил, наконец, Селифан собравшуюся птицу, и для пущей убедительности поднял к небу указательный палец, как, бывало, делал, отчитывая его за пьянство, барин. Он бы и еще нечто иносказательное добавил, да глупая птица, прогоготав в ответ нечто несусветное и ничего из сказанного Селифаном не поняв, выстроилась гуськом и пошла прочь. После чего и сам Селифан вспомнил о своих профессиональных обязанностях, а именно: напружинившись и забрав вовнутрь побольше воздуха, он завопил вдруг во всю свою кучерскую глотку: «Лошади поданы, барин!» Каковым криком заставил удаляющуюся птицу перейти с рыси на галоп, чего при иных обстоятельствах ни один знающий толк в лошадях гусь ни за что бы себе не позволил.
Тем временем гусей в поле зрения Селифана сменил брусничный фрак с заветным ларчиком подмышкой. И пока утомленный трапезой седок, распевая песню «Листья желтые чего-то там кружатся», устраивался в бричке и прилаживал ларец то слева от себя, то справа, то впереди, то сзади, ушлый возница успел, будто бы по какому делу, заскочить в дом и опорожнить стакан, аккуратно вынутый им из дрожащей руки смотрителя, сделав сие исключительно с целью хоть несколько облегчить необеспеченную старость последнего.
Закусив на ходу пирогом с турчанской рыбой минтай, опохмелившийся Селифан вскочил, наконец, на облучок, который он по серости своей обзывал козлами, взмахнул кнутом, свистнул, гикнул, лошади в ответ вздрогнули, тронули и, как это обыкновенно с ними случается, – поскакали. Так и не приняв, в очередной раз, во внимание, что барина ему подменили, Селифан протянул для порядка кнутом чубарого пристяжного и принялся отчитывать его за обжорство и имевшееся при нем наличие подлого лошадиного характера.
P.S. Автору и читателям, хотя бы вскользь знакомым с произведениями А. Пушкина и Н. Гоголя, стоит надеяться, что герой сего произведения в конце концов, после многочисленных приключений, исполнит приказ Начальника и найдет ту самую гражданку Истину, за которой был послан. И начнется в этой сказочной стране новая жизнь!
Вверху: репродукция рисунка Марка Шагала
Внизу: рисунок Алексея Лаптева