13
Эх, люди, люди… Почему чужая любовь вызывает у вас приступ нелюбви собственной? Я вспоминаю почему-то сейчас эту сторону нашей прежней деревенской жизни, которая, впрочем, чем-то похожа на жизнь нынешнюю – именно чувствуемым мной раздражением людей от моей любви. Как будто я ею им мешал и мешаю им сейчас. «Как надоел он этой своей любовью!» – словно слышу я шиканье за моей спиной. А может, мне это кажется. Не принимайте это в свой адрес, дорогие читатели, если это не касается вас, если вы выше этого низкого чувства зависти к чужой любви, а если я все-таки прав, если не так уж и выше вы этого низкого чувства, то просто не раздражайте себя, не читайте мои слова. Мне даже смешно это советовать, потому что те, кто раздражается от моих слов, и так их не читает. Даже непонятно, к кому я в этом случае обращаюсь. Как можно обратиться к тому, кто отвернулся от тебя?
И вспоминаю, как тогда, раньше, в моей деревне, когда приезжала туда Таня, никто и не думал отворачиваться – наоборот, все смотрели с жадным желанием испортить себе настроение, разозлиться, возненавидеть. Как раздражали моих соседей наши параллельные цепочки следов по снежному полю! Как злились они, услышав наш смех! Как застывали, открыв рты, когда вдруг видели, как мы разговариваем, - не так, как они, как будто на другом языке. Но другой была лишь интонация, в которой совершенно отсутствовала привычная, обычная в деревне ершистость, колкость, даже злость. В деревне все говорили как будто с затактом, в котором содержался какой-то странный, словно пневматический, барьер между говорящими, - и это напоминало встречу незнакомых кошек. Как будто не для слов, а для шипения набирали воздуха для разговора, словно отвечая уже на прежнюю обиду. И тут вдруг, посреди этого обычного и привычного поведения и манеры жизни вдруг появилось в поле зрения существо нежное, красивое, но отвратительно для них чужое. Наши с Таней взгляды друг на друга раздражали их злые взгляды. Когда мы заходили в магазин, все умолкали и отворачивались, ждали, когда уйдем, когда закончится это пронесение нас сквозь их облако. И я даже сказал ей об этом:
- У меня такое чувство, что я похитил тебя в каком-то дальнем-дальнем племени и без спросу привез сюда, как добычу. А так не принято здесь. Так нельзя. Надо выбирать из своих – бить ее по спине палкой – это знак выбора.
- А ты сам на них злишься. Они же чувствуют это, - защищала «их» Таня.
Я – злился? Да я тут был всегда лишь взглядом, губкой, облаком своих внутренних слов – никем я не был, если применить только местные координаты и условия существования. Нет, я не злился. Но как же радовался, что Таня своими нежными руками выдергивает меня, как ржавый гвоздь, из прежней грубой жизни. Хотя там, в прошлом, тоже бывали бездонные пропасти нежности и неуловимого чувства (исключения из правил, ошибки жизни?), и я не находил слов, чтобы рассказать об этом Тане. Например, о Наташе. Я написал о ней в «Холочье». О том, как плакала она всегда, когда играл я на баяне, и мне было от этого неуютно; как бросилась в холодную воду озера, чтоб показать мне его дно, когда я сказал о его бездонности, и я испугался этого; когда сказала на высокой вышке, что спрыгнет, если только я скажу «прыгни», и я в страхе, крепко держа ее за руку, осторожно спустился вместе с нею на землю; о том, как читала она мне вечерами стихи и целые страницы прозы о любви наизусть… И понял во время этого писания, как любил и люблю ее – люблю ее самый добрый в мире взгляд. Как же я прошел мимо него? Наверное, тогда просто гудело во мне одно-единственное, сильнее всех желаний желание – куда-то уехать, чтобы найти где-то ответ на какой-то главный и смутный, непонятный вопрос внутри… Уехал и не остался с Наташей. Когда мы с Таней заходили в сельский магазин, где Наташа работала продавщицей, только один ее взгляд – из всех там присутствующих - был не только добрым, но и восхищенным. Какое же я чувствовал в нем понимание и покорное принятие всей жизни – такой, какой жизнь получилась! И как благодарен ей за это. Нет, совсем не зря я любил ее и люблю.
- А мы на кладбище хотели зайти, а там эти ваши влюбленные сидят…
Эту фразу я случайно услышал от одной из… как назвать? Соседок? Односельчанок? От одной из людей. Она сказала это моей матери.
Я не злился, но словно куда-то проваливался – в плохое настроение - от такого отношения к нам. Мы же ничего «такого» не делали – не целовались, не обнимались. Мы просто были рядом, просто разговаривали, или там, на кладбище, куда мы ходили на могилу дедушки с бабушкой, молчали, просто молча сидели на скамейке у могил, - мы были просто другими, и вот за это…
Иногда я шутил даже, повторяя гоголевского Андрия: «Ты – моя отчизна!..» но что-то грустными мы оставались после таких моих шуток.
Все-таки непонимание – страшная сила, и оказаться среди непонимающих и поэтому чуждых тебе людей, которые до этого казались обычными твоими соседями, обычными людьми, и ты казался себе одним из них, очень тяжело. Что уж говорить о сегодняшнем дне, когда война изменила людей до неузнаваемости. Нечего мне сказать о них – изменившихся до неузнаваемости. Когда мы в те годы встречались с ними, общались, я даже не замечал их сущности, - Тане же, на ее свежий взгляд, она была заметна, эта во многом ужасающая сущность. «Как ты вообще здесь вырос?» - удивлялась она. И ведь она даже не добавляла слово «таким». Не добавляла, что, мол, как ты вырос таким хорошим, нежным и таким замечательным. Нет, она удивлялась просто тому, что вырос. Я тоже сейчас стал этому удивляться. Когда смотрю, сколько сейчас там стало полицаев (на календаре 08.08.2023), я думаю, что жил среди них и помню таких людей во множестве. Я их знаю. Большинству из них если сказать, что за это ничего не будет и даже за это заплатят – они любого забьют до смерти, дубинками или даже голыми руками. Когда-то в детстве, когда мне было пять лет, сосед-подросток раскалил в печке бани велосипедный насос и пытал меня на глазах компании, пытаясь выжечь то, что было бы для них смешнее всего. Я вертелся, вырывался, от этого у меня до сих пор на ногах видны круглые отметины с пятнами посередине – следы насоса. Он это делал, играя, не зная, конечно, что он садист. И нынешние белорусские и русские полицаи не думают, что они садисты. Они думают «гы-гы». Так в армии, я помню, было принято объяснять любой необъяснимый по глупости и грубости поступок – ударит, например, старослужащий молодого – «гы-гы». Спрашиваешь его: «Зачем? Мог ты без этого? Зачем бить?» В ответ смотрит на тебя, как, наоборот, на ненормального, и отвечает свое защитное: «Гы-гы». И сейчас вместо нормальной речи - это страшное «Гы-гы». А я слышал его с самого детства.
И не надоедаю я своей любовью, а повторяю вновь и вновь, что спасла она меня тогда, заменив грубую жизнь литературой, вглядыванием в звезды и звездную пыль, вглядыванием в слепое пятно своего зрения – так верилось найти разгадку жизни именно в ее невидимой воочию, но чувствуемой, тайне! Так и сейчас спасает от войны вот этим моим бормотанием. Литература иссякла и обессмыслилась, и возможным стало только прямое высказывание. Не я один, пытавшийся прежде писать красиво, как требует того литература, свидетельствую об этом. Осыпались метафоры и сравнения, стали голыми кроны прозы. Иссохла она.
Но любовь осталась. Разрешает мне сомнения – говорить или молчать, и тем самым разрешает мои сомнения. Какой хороший русский язык – всего лишь двумя падежами одного незначительного местоимения – «мне» и «мои» - можно полностью изменить смысл важного слова «разрешает»! Великий и могучий. Конечно, написав эти слова, я вспомнил стихотворение в прозе «Русский язык» Тургенева. И… не соглашаюсь с тем, что «великий, могучий, правдивый и свободный» спасает от отчаяния при виде всего, что совершается дома. Не спасает.
Время изменилось. В «великом и могучем» стало много лжи и молчания. И отмалчивания. И «гы-гы». На таком языке и молчать невыносимо, и говорить больно.