Из воспоминаний Николая Николаевича Терпигорева
В 1832 году, я воспитывался в бывшем Петербургском университетском благородном пансионе и находился в выпускном классе. В этом году я был невольным и близким свидетелем одного крупного происшествия, наделавшего огромный переполох в стенах пансиона, которое так прочно запало у меня в памяти, что я и до сих пор, не смотря на мои преклонные лета, живо его помню.
В этом году, по расписанию лекций в нашем классе, по понедельникам от двух до четырех часов была лекции из закона Божия, преподавателем которого был Василий Борисович Бажанов. Мы все высоко его уважали. Вот, в один из понедельников, и именно на Фоминой неделе, только что прозвонили на лекцию, мы все собрались в классе и заняли свои места.
Я сидел на первой скамейке вторым от входных дверей, когда вошел к нам о. Бажанов. Заняв свое место на кафедре, Василий Борисович, обратясь ко мне, приказал рассказать прошлую лекцию. Только что я встал и начал рассказывать, как двери в наш класс с шумом растворились и на пороге показалась величавая фигура императора Николая I.
Все мгновенно вскочили со своих мест и на приветствие его прокричали:
- Здравия желаем ваше императорское величество. Государь, отдав поклон Василию Борисовичу и положа свою шляпу на кафедру, приказал продолжать лекции, но Василий Борисович до того сконфузился (он еще тогда не был духовником его величества), что не мог вызвать меня, а я, и говорить нечего, сидел неподвижно.
Государь, оглядев всех нас, быстро подошел к моему соседу с правой стороны, воспитаннику Ч. и, заметив на нем сюртук из тонкого сукна с каким-то отступлением от формы, изволил сказать: - Откуда ты взялся, лейб-улан, поди сюда, - и с этим словом, расстегнув на Ч. сюртук и заметя у него какие-то пряжки, подошел к дверям и громко позвал директора.
Стоящий у дверей гувернер Фук объявил государю, что директора нет дома. Государь приказал позвать инспектора, - "и его нет дома", - отвечал Фук. Государь сильно разгневался, начал прохаживаться по коридору. Не прошло четверти часа, как прибегают и директор, и инспектор.
Государь, подозвав директора к Ч., спросил его, - видел ли он этого "улана"? Растерявшийся донельзя директор молчал. - Вы оба сейчас, сию минуту, отправляйтесь на гауптвахту! - грозно сказал государь и, взяв свою шляпу, уехал.
Сидя возле Ч., я взглянул на него и ужаснулся; он стоял совершенно как мертвец с крупными каплями пота на лице, да и правду сказать, было, отчего и помертветь: у него в боковом кармане была колода карт, а в заднем кармане коротенькая трубка и табак.
За эти принадлежности, если бы их у него нашли, порядком бы ему досталось. Как только государь уехал, Ч. и карты, и трубку, сжег печке и поклялся никогда не играть в карты и не курить. На другой день возвратилось наше начальство из-под ареста.
Года через три после выпуска я случайно встретился с Ч. и спросил его, курит ли он табак: - Нет, брат,- отвечал Ч.,- с того дня не курю и не играю.
…Князя Платона Александровича Ширинского-Шихматова мы искренно уважали за его доброе, сердечное, мягкое обращение с нами на службе (здесь Департамент народного просвещения); довольно было князю сделать кому-нибудь из нас замечание, заслуживавший его всеми средствами старался исправиться.
К общей нашей грусти, князь внезапно опасно заболел и лишь только весть о его болезни разнеслась между нами, все мы, словно по какому приказу, отправились на квартиру князя и убедительно просили княгиню дозволить нам, по очереди, днем и ночью дежурить у постели больного. Княгиня, со слезами на глазах, благодарила нас и изъявила согласие на просьбу нашу.
Но вот, к общей нашей радости, князь настолько поправился, что через три месяца мог вступить в заведывание департаментом. Живо помню, как мы все, когда узнали, что сегодня князь приедет в департамент, вышли к нему на встречу, к самому подъезду, и искренно его поздравляли с выздоровлением. Князь был глубоко тронут этой встречей.
На время болезни князя, заведывание департаментом было поручено Константину Степановичу Сербиновичу; но об этом человеке следует сказать несколько слов. Воспитанник Полоцкой иезуитской академии, он был хитрый, придирчивый, раздражительный, и до крайности мелочный человек, а как начальник невыносимый. Нужно было иметь много терпения, чтобы выносить его капризы.
Вероятно, не рассчитывая вовсе на выздоровление князя, он думал утвердиться на этом месте, иначе нельзя думать, потому что с первых же дней своего управления он стал вводить особые порядки, которыми довел департамент до того, что он принял мрачный, унылый вид; все начали шептаться, остерегаться друг друга, появились доносы, наушничество, подслушиванье и тому подобное. Любимец Сербиновича, экзекутор (здесь цензор) Штакельберг, поднял голову и открыто грозил всем и каждому, что он обо всем будет доносить Сербиновичу.
К числу замечательных распоряжений Сербиновича должно отнести его приказание, объявленное тем же экзекутором, чтобы все черновые бумаги, прежде их переписки начисто, были представляемы ему для просмотра, но с тем, чтобы писавший бумагу своеручно подписал, что он ее составлял по совести. Одна из таких бумаг выпала на мою долю и была причиной порядочного переполоха как в департаменте, так и в моем семействе.
Рассказ об этой злополучной бумаге, не только известен был в департаменте, но и открыто ходил по городу. Я тогда жил при своей матери (здесь Александра Максимовна Терпигорева (Бунина)) на Васильевском Острове в третьей линии. Живо помню как в один прекрасный день, в конце октября, часов в 11 вечера, прискакал из департамента курьер со строгим приказанием Сербиновича, чтобы я немедленно явился к нему в департамент. Делать было нечего - я поехал.
Мать моя страшно перепугалась за меня, воображая, не наделал ли я каких там бед, что за мною присылают в такую пору. По приезде в департамент, меня встретил ночной дежурный чиновник и провел в кабинет директора департамента, где заседал Сербинович. Продержав меня около часа перед кабинетом, он, наконец, позвал меня к столу.
Взяв, из кипы бумаг, одну, и подавая ее мне, он спросил: - Скажите, это вы писали? На утвердительный мой ответ, он продолжал: - Вероятно, вы кончили курс в университете? Я подтвердил ему это, - и вероятно, - продолжал он, - в здешнем, т. е. в Петербургском? и когда я ему и этот вопрос подтвердил, то Сербинович, покачивая головой, с глубоким вздохом произнес:
- Господи! Господи! Не понимая причины такого возгласа, я, "как отупелый", стоял безмолвно перед ним. Промучив меня в этом недоумении, Сербинович произнес: - Скажите, пожалуйста, когда кончается речь, какой ставят знак препинания? Я отвечал: - Точку. - А вы ее поставили? - спросил Сербинович, подавая мне мою бумагу.
Обмакнув перо в чернильницу, Сербинович стал просить меня, чтобы я потрудился поставить злополучную точку; затем отпустил меня со вздохом, прося при этом, на будущее время быть осмотрительнее.
Вот что бывало в министерствах пятьдесят лет тому назад (1880-е).