Автор литературной обработки текста: Владислав Кожин
«Дорогой Зёзик – говорить мне с тобой хочется, а не писать.
Ты, значит, репетируешь «Идеального»? Очень хорошо. Помни, что говорила тебе: не мельчи образ ни обычным кокетством, полуулыбкой, ни интонацией вкрадчивой. Ход её смелый и прямой, без ужимок. Внешне - конечно, спокойствие и самообладание и уверенность в себе, и глаза чтобы далеко смотрели. Она – зверь крупного калибра, смело шагает через всё. Наблюдает за партнером как-то незаметно, но не выпускает его из поля зрения. Торжествующей улыбки бойся. Ну вот, Зося, прости. Может, то, что я пишу, старо? Может, всё это ты сама знаешь. Я ведь отжитая живу...»
В большом старинном зеркале красного дерева отражалась элегантная женщина в ситцах, с седыми, искусно убранными волосами. Зеркало помнило ещё эпоху Александра II и видело её владелицу гимназисткой – с тех пор тёмные слёзы серебра проступили на его поверхности и стекло подёрнулось будто бы инеем или туманом. Теперь хозяйка сидела к нему вполоборота, и свет от раскрытого окна косыми полосами ложился на её благородный профиль.
Перед ней лежало письмо, а на подготовленном конверте, уложенном рядом с бюварчиком из серого муара, можно было бы прочесть: «С. С. Пилявской, Москва от О. Л. Книппер-Чеховой, Ялта». На письме – две даты. 2-е и 2-3 ноября 1951 года. Письмо было длинно, сложно. Ольга Леонардовна писала крупно, выводя буквы, осторожно обмакивая перо в чернильницу, которую она взяла наверху у Маши. Бронзовая чернильница в форме античной ротонды-руины зеленела на солнце и отражалась в зеркале.
На мгновение Ольга Леонардовна отложила перо – она ведь тоже играла в «Идеальном», в полуэпизодической роли старой леди Маркби с 45-го года, в том самом блестящем «Идеальном муже» Оскара Уайльда, этого ирландского гения парадоксов. Однако Пилявская готовилась к роли миссис Чивли, и Книппер, давая ей наставления, как бы сама погружалась в пьесу, переживая раз за разом эти удивительные, томительные минуты, когда ступаешь из темноты кулис на сцену, и жизнь меняется радикально. Как велика и значительна работа артиста! …Но нужно скорее писать.
«…Стоят чудесные солнечные дни, по утрам 3-5°, потом тепло и хорошо. Воздух прямо целебный, много лучше летнего. Я вся как-то окрепла, но... дышу, как было. Может быть, алоэ уже помогает… Продолжаю уже 3-го: вчера была в саду, засиделась и не кончила письма». – рука великой актрисы выводит буквы, но мыслями она уже далеко-далеко. Ольга Леонардовна отстраняется и смотрит в зеркало, вспоминая фразу из Машиной книги. Всё тот же Уайльд теперь не оставляет её – «Трагедия старости не в том, что стареешь, а в том, что остаешься молодым» как точно и как жестоко! Холодная пелена зеркальной поверхности отражает комнату Ялтинского дома.
Ноябрьское солнце, чистое, умытое «как бы хрустальным», по-тютчевски, воздухом, льёт свой совершенный свет на столик, укрытый малиновым сукном.
Субботнее утро.
Вспыхивают и гаснут ворсинки сукна в надвигающемся солнечном луче. Вот край его подобрался к лежащей бумаге, раскрасив мозаикой рубиновых – от вазы, – бликов и теней от листвы хризантем, незаконченное письмо. Со стены, скрестив руки, равнодушно глядит мелиховский портрет «Пушкина». Под ним – сама Ольга Леонардовна, в ателье «Отто Ренаръ въ Москвѣ» – в тот год, когда она познакомилась с Антоном...
Актриса пишет: «В юбилейный вечер читала наизусть Пушкина, проверяла память – наши три дамы слушали. Я ведь в саду, сидя на солнышке, всё это последнее время про себя проверяла стихи, глядя в яркую синь неба. А на днях обедали у нас Тренёва, Алигер и некто Левин (который пишет о Павленко), просили прочесть, и я тут же, сидя за столом, только закрывши глаза рукой, прочла всё, что знала, без аварий, и представь, мне самой было как-то приятно».
На мгновение Ольга Леонардовна задумалась, глядя в открытое окно в сад, где всё было так по-летнему ясно и замечательно. Как не вспомнить здесь строки Раневской: «О, мой милый, мой нежный прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя молодость, счастье моё, прощай!.. Прощай!» Прощай? Но нет же – здравствуй! Здесь её скамейка, её груша, её сирень – все они ждут и помнят её. Устремлённый вдаль взгляд актрисы, такой узнаваемый и по-чеховски щемящий, отразился в старинном зеркале.
«Как-то ездили с Марией Павловной и Софой в Мисхор...» – написала Книппер и добавила, немного погодя и улыбнувшись, – «Софа в своей тарелке – заправляет всем хозяйством, кормит бездомных кошек, хорошо себя чувствует. <…> Надо будет устроить, чтобы каждую неделю приходили бы ко мне по нескольку человек наших актеров, – идёть? («У меня есть фельдшер, – говорит Астров, – который никогда не скажет «идет», а «идёть» («Дядя Ваня»))
Но вот, кажется, в столовую внесли самовар, чье шипение вмиг наполнило из-за приоткрытой двери всю комнату уютом и какой-то неизъяснимой прелестью, которая случается ещё в русских домах в первую декаду ноября. Каретные часы пробили девять и три четверти – время утреннего чая. Ольга Леонардовна обмакнула перо в чернильницу, аккуратно проведя по бортику склянки, и заметила напоследок: «Пишу у открытого окна, а в окно-то солнце, и сад весь зелёный ещё перед окнами, а дальше уже облетает…»
Дверь приотворилась и Софья Ивановна, закутанная в шерстяную шаль, заглянула, тихо проговорив: «Доброе утро, Ольга Леонардовна! Идёмте к самовару, Марья Павловна спустились и просят». Книппер-Чехова повернувшись на мгновение к зеркалу, поправила седые с синевой локоны, и вернулась к письму прежде, чем отложить перо и закрыть чернильничку-ротонду: «Целую тебя крепко. Мужайся и будь здорова. О. Книппер-Чехова».
Источник: http://chehov-lit.ru/chehov/letters-about-chehov/knipper-chehova/letter-276.htm