Из воспоминаний полковника Владимира Константиновича Прогульбицкого
Скобелевская (здесь Михаила Дмитриевича Ахаль-текинская) экспедиция 1880-1881 г. лишний раз доказала, на какие подвиги способен русский солдат! Какая масса самоотвержения, силы и энергии скрывается в этом, на вид "невзрачном существе", которое, однако, всегда выручало нас в критические моменты.
Немало, впрочем, было охотников заполнять свои досуги едой, выпивкой и картами, которых, к слову сказать, Скобелев крепко недолюбливал. Иногда же днем отправлялись в траншеи посмотреть, что нарыли там кроты-пехотинцы, а кстати, и навестить товарищей, водворившихся уже со своими пушками на приготовленных батареях.
Такие прогулки занимали нас еще и тем, что, приближаясь открытым полем к траншеям, мы постепенно входили в сферу неприятельского огня и играли в "храбрых", рисуясь и лукавя друг перед другом, что жужжащие кругом, точно пчелы и жуки, пули не страшат, а потешают нас. К нашему счастью, эти глупые выходки были вскоре пресечены строгим приказом Скобелева не "мальчишничать" и ходить в траншеи крытыми ходами.
На третий день Рождества мой командир, капитан Ростовцев, милейший из когда-либо виденных мною людей, сообщил, что к утру следующего дня будет готова во второй параллели батарея для трех наших мортир и потому начальство приказало "изготовиться" и ночью же перебраться на новую "квартиру".
При этом деликатный командир предложили мне на выбор (во всей нашей батарее только и было офицеров - он да я (23-х лет от роду)) - идти в траншеи или остаться в лагере. Конечно, я выбрал первое и, наскоро покончив с приготовлениями, с наступлением сумерек выступил из лагеря.
До первой параллели и мортирки, и ящики со снарядами, и всякую принадлежность мы везли без предосторожностей на особых платформах лошадьми; а уже дальше пришлось все это нести на руках, соблюдая возможную тишину: более или менее значительный шум в такой близи от неприятеля (не более 150 сажен (немного более 300 м)) от стен крепости) всегда привлекали внимание не дремавших защитников, которые изловчились и в темноте расстреливать нас.
Отправив платформы в лагерь, мы подняли весь груз на руки и медленно, гуськом потянулись за проводником-сапером по направлению к крепости. Темно - хоть глаз выколи! Кругом ни звука. Наш собственный шум, шарканье ног по твердой глинистой почве, сопенье и покашливанья в руку тяжело нагруженных солдат, а изредка и шёпотом произносимое фельдфебелем внушение: - Тише, черти, - казалось, дальше нас не уходил, а тут же в нашей движущейся кучке замирал, терялся, нисколько не нарушая царившей во мраке ночи зловещей тишины.
И уже от этой тишины и от этого мрака становилось как-то не по себе: дыхание замедлялось, а сердце, напротив, начинало биться тревожнее, быстрее; нервное напряжение до крайности приподнятое. Пренеприятная вещь - ночное движение да еще так близко от бдительного неприятеля!
Но вот показалась впереди какая-то масса, которая по приближении нашего и постепенного освещения верхней ее части лучами поднимавшейся из-за горизонта луны, казалось, все росла и росла. Присматриваюсь и узнаю крепость (здесь Денгиль-Тепе). Высокие стены ее резко вырисовывались на серебристо-сером фоне безоблачного неба и своей казавшейся близостью приводили меня еще в большее смущение.
К тому же чуть не под самой стеной замелькали огоньки потайных фонарей и суетливо двигавшиеся силуэты каких-то людей. Ну, думаю, неладно что-то! Неужели мы сбились с дороги и идем прямо к текинцам!
- Куда ты ведешь нас? - испуганным шёпотом спрашиваю я спокойно шагавшего рядом сапера.
- А вот, ваше благородие, это самое место и есть, где свет показывает, и люди ходят. Это апшеронцы копают; сказывали, сюда вести; здесь и будет батарея №5.
- Так это наши! - и все страхи и волнения как рукой сняло.
Подойдя ближе, я действительно увидел в линию расставленных солдат, копающихся в земле с какой-то горячей поспешностью, но все же соблюдая возможную тишину. Между ними сновали офицеры, беспрерывно и вполголоса повторявшие: - Дружней, дружней, ребята! Не кончим до света, зададут нам жару халатники - на выбор станут расстреливать! Совсем ведь близко!
А уж чего ближе! Стоило только на несколько шагов отойти в сторону от работающих, и без труда можно было слышать и даже разобрать галдение и отдаленные выкрики осаждённых. По словам переводчика, текинцы обсуждали вопрос: бежать ли из крепости, или защищать ее до последней крайности?
"Ну, - думаю себе, и подобрались же мы! Тут, значит, и головы нельзя будет высунуть из-за вала"! И действительно, на следующий же день на моих глазах один "солдатик" по неосторожности или из шалости слегка высунулся из-за вала траншеи и моментально без звука покатился на дно траншеи с простреленной головой.
Эта близость к неприятелю, который так умело пользовался ею при малейшей нашей неосторожности, подала повод к забавам и шуткам никогда и нигде не унывающему русскому солдату. Шутники снимали с головы шапку и, надев на штык, высовывали ее из-за вала настолько, чтобы не обнаружить обмана; веселый хохот и град острот и прибауток, совсем не гармонировавших обстановке, встречали удавшуюся шутку, когда в эту фальшивую пустую башку какого-нибудь "Микитки" или "Хведорыча" влеплялось несколько неприятельских пуль.
Характерная черта!
К рассвету батарея №5 уже скрыла нас от глаз текинцев, вероятно, немало смущенных появлением за ночь чуть не под самым их носом целой линии новых насыпей, за которыми, они хорошо это знали, скрывались "ненавистные гяуры", которые завтра очутятся еще ближе, послезавтра еще и т. д., пока не подкопаются под самую крепость!
Расставив мортирки, столики, ящики со снарядами и пр. поудобнее, я велел сделать в скатах батареи выемки, по сторонам орудий - ровики, где бы люди могли безопасно и отдыхать, и действовать, а для себя приказал вырыть в одной из стенок батареи нишу, в которой предполагал укрываться от ночного холода и устроить комфортабельную постель.
Но не суждено мне было даже испробовать удобства этого помещенья! В первую же ночь как самое жилище, так и вся его обстановка попали в руки текинцев!
Когда все было устроено и налажено, получилось приказание засветло пристреляться так, чтобы снаряды ложились по обе стороны крепостной стены и возможно ближе к ее основаниям. Задача наша была - поражать неприятеля, укрывающегося от прицельных выстрелов полевых пушек в ямах, в землянках, тотчас за стеною и, в особенности в глубоком наружном рву, который служил текинцам также и крытым ходом сообщены с выдвинутою колою - фортом. Настоящую же стрельбу-бомбардировку предполагалось открыть с наступлением ночи.
Сообщив в лагерь товарищам о готовящейся "ночной стрельбе", я приглашал их к себе на новоселье - "на чашку чая с фейерверком". К счастью, никто из них не принял этого приглашения. Тем не менее, новизна стрельбы из мортир привлекла ко мне на батарею много гостей из числа квартировавших уже в траншеях офицеров.
Тут был начальник артиллерии правого фланга траншей, всеми любимый и уважаемый подполковник Дмитрий Осипович Мамацев, батальонный командир Апшеронскаго полка, большой чудак, но премилый человек, князь Магалов (?) и еще несколько офицеров того же полка, одна рота которого составляла прикрытие моей батареи и занимала прилегающую траншею; позже забегали саперные офицеры, которые с ночи должны были начать новый ход.
Напившись чаю и приготовив всё к ночной стрельбе, я с нетерпением поджидал темноты, беседуя с гостями и, конечно, не подозревал, что это последняя наша беседа и что через час из всех нас останусь в живых только один я!
Дело было в конце декабря, когда и там, особенно ночью, весьма-таки холодно; а потому я и оделся как можно теплее: шелковая и полотняная рубахи, шведская кожаная куртка, овчинный полушубок и поверх всего драповое пальто покрывали в ту ночь мое грешное тело. Так подробно останавливаюсь на бывшем на мне одеянии потому, что только благодаря этому вороху одежды из меня не вышла тогда рубленная котлета.
Как-то вдруг наступившие густые сумерки сразу охватили и нас, и крепость, и всю окружающую местность. Все погрузилось в серый полумрак, превратившийся через несколько минут в страшную, непроницаемую и совершенно нас поглотившую темь южной ночи.
На "батарейке" засветились два фонаря, при тусклом свете которых все-таки можно было кое-как ориентироваться и рассмотреть нетерпеливо переминавшихся с ноги на ногу "пушкарей", уже раздувавших фитили на пальниках.
Но вот раздалась моя негромкая, но отчетливая команда - "первое" и через мгновение, тотчас за коротким выкриком наводчика - "ала", резкий с металлическими звоном звук выстрела огласил окрестность. Полет снаряда из мортиры виднее и интереснее полета снаряда из полевого орудия, а ночью тем более.
Уловить снаряд тотчас за выстрелом почти невозможно и днем; но по мере поднятия его, без труда замечается светлая полоса дыма от горящей трубки, точно хвост кометы, голову которой представляет снаряд. По достижении же своего зенита снаряд как будто останавливается и в это время виднеется маленькой звездочкой ночью и черной точкой днем.
Затем эта звездочка, разгораясь все светлее и светлее, начинает сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее спускаться и наконец, настоящими метеором, оставляющим за собою светящийся след, падает на землю; через секунду-другую, с места паденья его, доносится взрыв: трубка догорела, и снаряд разорвался дребезги.
И наделали же они бед! Вследствие чрезвычайной скученности текинцев, искавших спасения от прицельных выстрелов полевых пушек под самыми стенами крепости, каждая граната наших мортирок производила у них целое опустошение, всюду проникая, всюду находя себе жертвы, одинаково поражая и мужчин, и женщин, и детей, и животных. Ужасная вещь - война!
Как я уже сказал, еще с вечера из крепости доносился какой-то усиленный шум. Зная из слов переводчика, что это "военный совет неприятеля" решал вопрос об оставлении крепости, мы были очень смущены, когда к ночи в крепости все стихло; мы почти не сомневались, что "благоразумная" часть сборища взяла верх и текинцы поспешно перебрались к северному фасу, где у них были выходы в степи.
Полнейшая тишина в крепости и после нескольких наших выстрелов еще более укрепила в нас "досадную" уверенность, что неприятель бежал. О, как же мы ошиблись! Своим беспощадным огнем мы, правда, ускорили решимость защитников и действительно отогнали их от последнего прикрытия, от крепостных стен, но только не в глубь крепости и не далее - в степи, а прямо на себя.
Много лет прошло, а и теперь дрожь пробирает, как вспомню ту ночь, те несколько минут, что привелось мне пережить тогда!
Когда лучи луны окончательно пробились сквозь царивший кругом мрак и осветили сначала грозно возвышавшиеся перед нами стены крепости, а вскоре и всю расстилавшуюся впереди равнину... засверкали огоньки, раздался выстрел, другой, третий, потом нестройный, поспешный залп, и наконец перекатная, как барабанная дробь, ружейная стрельба затрещала со всех сторон.
В то же время над нашими головами засвистали и завизжали тысячи пуль: прямо же от крепости доносился все ближе и ближе какой-то неопределенный, зловещий шум, словно рокот отдалённого потока или рев приближающегося урагана. Через несколько мгновений этот гул превратился в явственный, оглушительный вой многотысячной толпы.
Не понимая, что случилось, я выскочил из батареи и замер от ужаса! Прямо на нас с быстротой вихря неслась громадная волна, туча живых существ, каких-то исчадий ада, с диким воплем "алла-ла-ла!" потрясавших сверкавшим под лучами луны оружием.
Припоминая впоследствии щемящее, тоскливое чувство, вернее - ощущение беспомощности, полной безнадежности на спасение, вдруг овладевшее мною при виде этой надвигающейся живой волны, которая неминуемо должна была поглотить и меня, я невольно сравнивал его с ощущением, испытанным мною на море, в простой рыбачьей лодке, при приближении бешеного, всесокрушающего шквала, когда даже опытные моряки, бывшие со мною, сняли шапки и, крестясь, поручали себя на волю Всевышнего.
Выскочивший за мною фейерверкер безумным криком: "Ваше благородие, текинцы!" вывел меня из оцепенения. Я понял, что это действительно текинцы, что надо, если не защищаться, то хоть недаром отдать им свою жизнь. Но как надо было драться, чем защищаться, что нужно было делать? - я не мог сразу отдать себе отчета, так далек я был за минуту перед тем от возможности рукопашной схватки!
И только взглянув на свои мортирки, так недавно привлекавшие на себя всеобщее внимание, а теперь брошенные, как совершенно бесполезные, я вспомнил о другом оружии, более действительном, которым так кстати предусмотрительное начальство вооружило всех нижних чинов мортирной батареи, - о шашках и револьверах.
- Ребята, выходи из батареи! Приготовь револьверы! Сабли вон! - крикнул я растерянно столпившейся на дне батареи орудийной прислуге. Но отчаянный, хриплый голос мой, также как и беспрерывные командные выкрики в траншее и перед нею: "беглым огнем!", "слушать команду!", "рота, пли!", или "скорей, скорей, ребята, лупи их", "ой, не стреляй, свои!", "сюда, за мной!" и т. д. были покрыты ревом текинцев, которые очутились уже на валу траншеи и батареи.
Едва я успел скомандовать своим людям "стреляй!", и, точно слушаясь своей же команды, вытянуть руку и выстрелить в толпу, как развевающиеся халаты, высокие бараньи папахи или голые бритые головы, искажённые злобою, свирепые лица текинцев, сыпавших своими кривыми шашками ужасные удары направо и налево, окружили меня со всех сторон.
Только безумный мог думать найти спасение в бегстве, находясь в подобном положении! И я был этим безумцем! Я обратился в бегство, хотя лишь секундой раньше ясно сознавал, что бегство все равно не спасет! Паника охватила и меня! Но только рванулся я с места, как прямо предо мною выросла громадная фигура текинца.
Этот великан, вероятно, так же, как и я, потерявший рассудок, надрывая горло и лёгкие оглушительным, нечеловеческим криком: "а-а-а!" и потрясая в воздухе своей ужасной шашкой, несся куда-то вперед, не замечая, в своем безумии, на мгновение остановившегося перед ним оторопевшего врага.
Инстинктивно или машинально я опять поднял револьвер, почти коснулся им головы текинца и спустил курок. Великан точно споткнулся, как-то особенно вскинул руками и со всего размаха рухнули наземь.
Препятствие исчезло! Но в тот же момент я получили сильнейший удар по спине, который сбил меня с ног и я, как сноп, повалился па землю, ничком растянувшись почти рядом с только что убитым текинцем. Вероятно, вследствие сильного возбуждения я не чувствовал боли и был уверен, что удар нанесён дубиной. Да и после, когда меня рубанули еще несколько раз, уже несомненно шашкой, я все-таки не ощущал тогда боли.
Упав, я не пытался подняться, чтобы бежать; да это сделалось уже и физически невозможным: чуть не вся орда, высыпавшая из крепости, проносилась надо мною, перескакивая, топча, спотыкаясь о мое тело, принятое, конечно, за труп.
И инстинкт подсказал мне, что проявлять в таком положении признаки жизни значило наверняка и притом совершенно напрасно потерять ее, а потому я продолжали лежать, как упал, ничком, подобрав под себя руки и не забыв, на всякий случай, удержать в одной из них револьвер.
Когда толпа поредела, я почувствовал, что кто-то сел или наступил мне на ноги и, схватив лежавшую рядом мою шашку (которая так и покоилась в ножнах), стал сильно ее дергать, думая порвать портупею и поскорее унести дорогую добычу. В то же время над самой головой мелькнула и остановилась тень другого текинца (вероятно, оба принадлежали к числу алламанщиков), который, чуть не сев мне на голову, начал оспаривать или помогать первому снять с меня шашку.
Так же безотчетно, как и при встрече с текинцем-гигантом, я просунул вперед руку с револьвером и, направив его снизу вверх, потянул за собачку. Это был третий и последний мой выстрел! В тот же миг над головой раздался отчаянный вопль. Сидевший вскочил, вырвал из руки моей еще дымящийся револьвер и со страшной силой стал тянуть его к себе, а затем, перерубив шнур, исчез в темноте.
На следующее утро, приблизительно около этого места, моими же уцелевшими "пушкарями" был найден в окоченевшей руке одного из мертвых текинцев револьвер, который так с обрезанным шнуром и с тремя оставшимися в барабане патронами и доставили мне. Дорого и ненадолго досталась бедняге добыча!
Сидевший на моих ногах, в пылу возбуждения и охваченный желанием во что бы то ни стало овладеть шашкой, вероятно, не обратил внимания на происходившее у моей головы (да и где было что-нибудь заметить и разобрать в этом аду!) и продолжал рвать портупею, причем не раз сдвигал меня с места, волоча по полю. Ах, как я боялся, чтобы он не перевернул меня лицом вверх! Потеряв надежду порвать или снять портупею, он догадался перерубить ее у меня на спине. Вот тут-то и сослужил мне службу целый ворох одежды.
Каковы должны были быть удары шашкой, чтобы перерубить толстый сыромятный ремень на такой мягкой подкладке, как живое тело, покрытое в несколько слоев мягким платьем, можете судить сами! А таких ударов я получил, еще несколько прежде, чем он успел разрубить ремень и, довольный добычей, скрыться. Одежда пострадала жестоко, на спине же моей от этих ударов оказалось только два незначительных пореза.
До сих пор я, очевидно, не сознавал той опасности, которой подвергался каждый момент; мной владела паника, состояние безотчетное. Теперь же, когда на моей спине испытывалась сила удара острой, как бритва, шашки, когда доносившийся до слуха моего свист рассекаемого ею воздуха предупреждал меня о каждом новом ударе, я очнулся и вполне ясно и определенно осознал, что жизнь моя висит на волоске, мало того, что она мне больше не принадлежит: еще один, всего лишь один взмах, и я мог остаться без головы!
К счастью или к несчастью, этого не случилось. Видно, так судьбе было угодно! Но неизбежность, неминуемость смерти, дыхание которой я уже чувствовал на себе, были для меня так очевидны, так несомненны, что я покорился и лежал, ждал конца!
Вся история моего поранения, от первого полученного удара и паденья до освобождения от насевших на меня текинцев-алламанщиков, продолжалась какую-нибудь минуту-две; а собственно сознательное, вполне реальное (если можно так выразиться) ожидание смерти, так сказать, момента, когда моя душа, "мое я" должны были оставить тело вместе с головою и отлететь куда-то, могло продолжаться всего лишь несколько секунд!
А сколько я пережил в эти секунды! Сколько представлений, картин, образов, воспоминаний пронеслось в моей голове! Вся жизнь моя, со всеми мельчайшими подробностями и почти в строго-хронологической последовательности, предстала предо мною в одной общей, бесконечно быстро пронесшейся, но в то же время поразительно живой, чуть не физически ощущаемой панораме.
Удивительно отчетливо пронеслось пред моими глазами мое детство с множеством сопровождавших его событий и крупных и ничего не значащих, но, видно, крепко и надолго засевших во впечатлительном детском мозгу. Точно живые, стояли предо мною все члены нашей многочисленной семьи, из которых особенно живо вырисовывалась мощная, несколько согбенная годами фигура седого, как лунь, старика-деда, участника войны двенадцатого года.
Вспомнились мне те бесконечно длинные зимние вечера, когда вся семья собиралась в одной комнате, рассаживалась, каждый со своей работой, вокруг большого стола, слабо освещённого сальными свечами, а плохо видевший от старости дед, держась за прикрепленную к середине потолка веревку, мерно шагал по комнате в мягких бархатных сапогах и ровным беззвучным, старческим голосом рассказывал о старине; или же, присаживаясь отдохнуть, приговаривал: "А ну-ка, внучки, почитайте-ка теперь вы что-нибудь про Рокамболя, что ли? А мы послушаем!"
Вспомнился слепой отец, потерявший зрение в одной из стычек с кавказскими горцами, его живые, увлекательные рассказы о бесчисленных походах в дебри дикого Дагестана; вечно хлопочущая, трудящаяся не по силам мать, целый пансион сестер, толпа товарищей-детей с палками вместо ружей, серьезно проделывающих разные военные упражнения.
Затем последовательно шли воспоминания о корпусе, об Константиновском училище и опять-таки с массой даже самых мелких происшествий, о которых в обыкновенное время и при желании не вспомнил бы. Как наяву я вновь переживал те полные радости дни, которые следовали за производством в офицеры!
Но яснее всего и, как мне кажется, долее всего воображение занято было последними годами жизни со всеми ее радостями и огорчениями; а их было немало! Я лишь за несколько месяцев до похода женился!
И когда воспоминания дошли постепенно до этих последних событий и когда затем мелькнуло сознание настоящего положения, я почувствовал в груди жгучую боль; там точно что-то оторвалось! Мне казалось, что эта боль была вестником, признаком конца; что наступил момент сказать всему прошлому "прости"!
У меня и теперь еще леденеет кровь, когда вспомню, как я мысленно прощался с молодой женой, от которой за несколько дней перед тем получил радостную депешу о рождении нашего первенца, с родными, с друзьями, с юной, только начатой жизнью.
Покончив и с этим, я, как раскаявшийся грешник, обратился к Богу! Быв прежде неверующим, теперь я вознес к Нему горячие мольбы за оставляемых на земле дорогих существ! Я был уверен, что этой последней искренней молитвой я заканчиваю все расчеты со своим земным существованием, со своим бытием.
И странное дело! С последними словами молитвы я ощутил особенный душевный покой, полное нравственное удовлетворение, довольство и уже без страха и смущения ждал конца.
Воспоминания об этом ощущении всегда наводят меня на размышление, что смерть, но верная, неминуемая смерть, право же, не так страшна, как мы привыкли думать, мало того, как я уже сказал, последние моменты, предшествующее переходу в вечность, уже объятия, первые лобзания смерти даже приятны.
Не потому ли мы так часто видим, что на лицах покойников, только что умерших, разливается спокойствие, а иногда застывает и улыбка? Не прибавлю, если скажу, что когда сознание неизбежности смерти сменилось надеждой на жизнь, верите ли, мною овладело, правда, на один только миг, какое-то чувство досады.
Да-с! Так, когда я убедился, что ожидаемый конец, ощущаемый призрак смерти исчез, когда во мне опять зажглась надежда жить, все животные инстинкты вновь проявились во всей своей силе, снова охватили все мое существо. Жажда жизни осилила все другое, я снова стал человеком и, конечно, начал думать о спасении, о сохранении жизни, этого великого дара природы.
Решив и небезосновательно, что пока меня окружают текинцы, лучше оставаться мнимым убитым, я продолжал лежать в том же положении. Когда же почувствовал, что орда рассеялась, я приподнял голову и увидел, что лежу шагах в 50-ти от своей батареи, в которой, однако, еще копошились одиночные хищники, хозяйничая над трупами офицеров и солдат и возле моих осиротевших мортир.
Кругом было пусто. Лишь изредка виднелись тела убитых и раненых, наших или текинцев, разглядеть было и некогда, и трудно. Эта пустота была едва ли не страшнее и опаснее толпы врагов с обнаженными шашками и кинжалами.
При первых же криках и выстрелах, обнаруживших вылазку, поднялась тревога, и весь лагерь бросился к траншеям. Вся пехота из первой параллели и из резервов и вся артиллерия из лагеря несмолкаемыми залпами открыли стрельбу по тому направлению, где предполагался неприятель, а следовательно и туда, где лежал я.
Тучи пуль и снарядных осколков, свистя и жужжа на все тоны и лады, сыпались кругом, как горох, и, взрывая сухую землю, подняли страшную пыль. Видно, ангел-хранитель не покидал меня в ту ночь! Ведь ни одна пуля, ни один осколок даже не задели меня! А между подобранными потом телами убитых попадались "пробитые как решето"!
Нерешительность моя - лежать ли на месте и ждать своих, или бежать из этого ада в лагерь, - длилась недолго. Вновь охвативший меня панический страх, от которого подгибались колени и тряслись поджилки, решил дело: я вскочил, схватил для чего-то подвернувшийся под руку эфес от сломанной текинской шашки и, много раз спотыкаясь, поднимаясь, снова падая и вскакивая, бросился бежать к лагерю.
Опомнился я лишь тогда, когда, наткнувшись на один из ходов в траншее и, не имея сил перескочить через ров, скатился с насыпи на руки подхватившим меня солдатам какой-то пехотной части.
Вероятно, вследствие происшедшей во мне реакции, когда я узнал своих и увидел себя вне всякой опасности, а, может быть, и от потери крови, я потерял здесь сознание и очнулся уже на носилках, пробужденный восклицанием одного из носильщиков-санитаров: - Ну, брат, и раскровянили же поручика! Ишь ты, кровь-то как бежит!
И в самом деле, я лежал в луже крови, которая, просачиваясь через парусину носилок, тонкой струйкой стекала на дорогу. Опасаясь, что в лежачем положении выйдет крови еще больше, а, может быть, из желания "погеройствовать" (ведь я были тогда так молод), я велел остановиться и, чувствуя достаточно сил идти пешком, отправил санитаров назад, не упустив случая порисоваться и перед ними. - Ступайте, ребята, назад; спасибо вам. Там вы нужнее будете, а я и сам дойду! - сказал я им, думая про себя: "вот истинно геройский поступок"!
Нечего и говорить, что своим неожиданным появлением, весь в крови, в грязи, без шапки, без оружия, с болтавшимся на шее обрывком револьверного шнура, я навел на товарищей ужас.
Тотчас явился доктор, который не замедлил осмотреть и перевязать меня, и когда оказалось, что раны мои "сущий вздор", а в тоже время из траншеи стали доноситься звуки победоносных маршей и надрывающиеся голоса песенников: "Мы дралися за Лабой, по горам твоим..." (для поднятия духа в войсках Скобелев удачно пользовался музыкой и песнями), озабоченные и хмурые лица окружающих просветлели. Между вопросами, на которые я не успевал отвечать, прорывались и восклицания: "Вот счастливец! Первое дело - и рану такую заполучил"! (т. е. такую неопасную).
А "счастливцем"-то я действительно себя считал теперь, только не потому, что получили такую неопасную рану и в первом же деле, с этой стороны, напротив, рана дала мне лишь одни огорчения, лишив меня участия в дальнейших делах, а, следовательно и лишних военных отличий, до которых мы такие охотники; нет, счастье мое, правда, очень эгоистичное, заключалось в том, что из бывших в тот вечер у меня на батарее и в ближайших траншеях офицеров уцелел только один я!
Все остальные были буквально изрублены в куски и узнавались, некоторые по платью (с кого текинцы не успели поснимать его), а некоторые по догадкам! Не только убитые, но многие раненые, как мне пришлось видеть в ту же ночь в госпитале, были страшно, до неузнаваемости изувечены. Боже, какие были раны!
Дальнейшее мое повествование о злоключениях моих в ночь с 28 по 29 декабря 1880 года, пожалуй, покажется если не фантастичным, то приукрашением моей фантазии!
Когда меня, наскоро перевязанного в батарее, привели в наш отрядный лазарет, расположенный тут же в лагере, стрельба почти прекратилась, и вместо оглашавших степь пушечных залпов и трескотни винтовок из траншеи неслись стройные звуки музыки и залихватские песни солдата, только что отбивших неожиданную и стремительную вылазку текинцев.
Если неожиданность вылазки вызвала панику среди нас, защитников траншеи, то можете себе представить, какого переполоха наделала она в беззащитном лазарете, в палатки которого, к тому же, то и дело залетали шальные пули текинских фальконетов.
Перепуганные, растерявшиеся фигуры докторов, фельдшеров, сестер милосердия и всяких санитаров так и мелькали между палатками. Слабый свет луны, озарявший эту живую картину, придавал ей фантастичный характер.
Бедные эскулапы, собиравшиеся было почить от дневных трудов, полуодетые, с бледными, искаженными страхом лицами, беспомощно метались из палатки в палатку, проклиная злую судьбу и самого "белого генерала", бессмысленно поставивших и их в положение "пушечного мяса".
Особенно смешными и жалкими казались высокая, сухая фигура с подвязанною щекой и с ермолкой или ночным колпаком на голове старшего отрядного врача Фейглингера и противная, упитанная, с глазами навыкат, лоснящаяся рожа младшего ординатора Хапаянца. Первый, забыв свою кичливость и заносчивость, напоминал теперь попавшего в чужую стаю собак пса с прижатым хвостом и опущенной головой, скаля лишь зубы, беспомощно кидающегося во все стороны, ища спасения.
Второй, отбросив в сторону свою напускную важность и солидность, с которыми обыкновенно проповедовал "о высоком назначении врача-бессребреника, более всякого солдата обязанного жертвовать своею жизнью для блага человечества", не менее своего коллеги-немца метался из стороны в сторону, не упустив, однако, захватить из палатки "на всякий случай" кожаную сумку с звенящими в ней червонцами.
Когда один из товарищей, поддерживавших меня, попытался остановить этого "друга человечества" и сказал, ему: - Вот, доктор, раненый офицер, примите его, - тот вырвался и бросил на лету: - Какие тут раненые! не до них теперь, когда сам не знаешь, куда укрыться от пуль. Это безобразие, просто свинство - делать и нас, людей науки, готовых всегда жертвовать собою, пушечным мясом, наравне с чумазым, животноподобным солдатом.
Звонкая оплеуха, приправленная крепким русским словцом, была ему ответом! Тем страннее было видеть здесь, среди царящей сумятицы, двух женщин с красными крестами на груди и на руках, успокаивавших растерявшихся"«мужей науки" и вместо них властно и толково распоряжавшихся приготовлениями к приему "бедных раненых и убитых, которых, вероятно, немало нанесут сейчас".
Это были две сестры милосердия, пользовавшиеся особенною популярностью на отряде и приобретшие за время кампании любовь и уважение офицеров и солдат, - Скорикова (?) и графиня Милютина (здесь Елизавета Дмитриевна Милютина (Шаховская), дочь военного министра РИА графа Милютина Дмитрия Алексеевича).
- Сестрица, а сестрица! - обратился к первой из них мой товарищ, когда попытка его сдать меня доктору "со звонкой наукой в сумке" не увенчалась успехом: - Примите, пожалуйста, раненого офицера. Батюшки, да что вы такая бледная! Неужто и вы так перетрусили? Это на вас не похоже. Доктора-то наши все иностранцы, на словах храбры, одного-то, вон того черномазого, я ловко смазал за его храбрость и человеколюбие, а вас мы знаем еще по турецкой войне.
- Ах, раненый! Бедненький! А у нас-то и офицерских палаток еще не приготовили! Да, я немножко испугалась, так как наш госпиталь с тылу совершенно открыт, и текинцы могли бы беспрепятственно ворваться к нам. И грудь побаливает. Когда поднялась тревога, я выскочила из палатки и мне показалось, что я грудью на что-то наткнулась; а это была шальная пуля, да такая большая; которая на излете, должно быть; ударила мне прямо в этот крест, и порядочно зашибла. Крест чуточку помялся. Пулю я нашла и спрятала на память.
Однако, пойдемте, голубчик! Делать нечего, вам придется эту ночь провести в общей палатке. Иванов, - окликнула она проходившего санитара: - помогите мне уложить поручика. До свидания, драгун, - прощаясь, сказала она товарищу моему: - спасибо, что проучили Хапаянца, уж очень он всем нам опротивел своим нахальством.
Поблагодарив товарищей, я поплелся при помощи Скориковой и фельдшера в большой лазаретный намет, в котором спешно устанавливали в два ряда низенькие носилки-кровати. Оказалось, что лазарет только накануне перевели в общий лагерь из Самурского укрепления. На одну из этих кроватей и уложили меня, убедившись, что сделанная наскоро перевязка удовлетворительна и до утра продержится.
Чрезмерное напряжение физических и душевных сил за последние два дня, неожиданная вылазка неприятеля, стремительное и ожесточенное нападение его на нас, рукопашный бой и наконец, очень кровоточивая рана переполнили чашу моей выносливости. Наступила реакция.
Полный упадок сил при значительной потере крови вызвали состояние, похожее на обмороки. Проглотив к тому же изрядную порцию коньяку, насильно влитого мне в рот заботливой сестрицей, я впал в забытье.
Я смутно чувствовал, что вокруг меня творится что-то ужасное, но что именно, отчета себе не отдавал. А между тем начали подносить из траншей раненых. Окровавленные, искалеченные, изуродованные до неузнаваемости тела с рассечёнными лицами, с отрубленными или изрубленными оконечностями, с пропоротыми животами (большинство сильно израненных шашками и притом в верхнюю часть тела приносили из траншей, где текинцы наносили свои ужасные удары сверху), но все хоть со слабыми признаками жизни вносились и укладывались на койки.
Бессвязный бред и хрипение умирающих, вздохи, стоны, мольбы и проклятия на всякие голоса и лады несчастных страдальцев наполняли шатер, заглушая торопливые и громкие распоряжения перевязывающих.
Вот бы где взять сюжет для картины "пекла"! Какие нервы надо было иметь, чтобы хладнокровно смотреть на эту картину! Неудивительно, что заглянувший и сюда уже "по долгу службы" обер-эскулап Фейглингер, зажав уши и закрыв глаза, с криком: - Ah, mein Got! Das ist entsetzlich! Das ist gar nicht zu ertragen, - выскочил вон из палатки.
... Забывшись, я увидел "кошмарный сон", а проснувшись оцепенел от настоящего ужаса!
Лежавший на соседней койке раненый офицер были положен в палатке только для того, чтобы мог умереть не на дворе. Это был не человек уже, а куски человеческого тела. На месте лица зияла одна сплошная рана: одним ударом шашки были снесены часть лба, нос, губы и подбородок; на одной руке от плеча до локтя лохмотьями висели куски отрубленного мяса вместе с клочками платья; кисть другой руки моталась в воздухе, держась на одной лишь жиле. И этот несчастный еще жил.
В изуродованном теле его еще тлели признаки жизни, когда его подняли на месте катастрофы и принесли в лазарет. Наскоро подобрав и пришив по местам, что можно было, его положили "помирать" рядом со мною.
Занятые другими ранеными, "заслуживавшими большего внимания", доктора, фельдшера и прочий лазаретный персонал, конечно, не заметили, как это ужасное "пушечное мясо" в предсмертной агонии зашевелилось, заметалось, судорожно поднялось в последний раз со своего ложа и всей своей кровавой массой рухнуло на меня, пробудив меня от страшного кошмара к еще более ужасной действительности.
Каково было это пробуждение, вы можете себе представить! Сначала я не верил в него; мне казалось, что душивший меня кошмар все еще продолжается, приняв только новую, более тяжелую форму. Но слишком реальное осязание тяжести, капающая на лицо, на грудь, на руки кровь вывели меня из оцепенения, и я, не будучи в силах сами освободиться из объятий мертвеца, начинавшего уже застывать, неистово закричал и вновь потерял сознание.
Придя в себя, я уже не видел "беспокойного соседа"; его вынесли и положили на земле в общий ряд вытянувшихся человеческих фигур, с головами прикрытых шинелями. Возле меня хлопотали доктор и сестрица, обмывая кровь и заново перевязывая сбившуюся перевязку на ране.
- Что, голубчик, крепко перепугались? - спросила сестра, заметив, что я открыл глаза и боязливо озираюсь, точно не веря в свое освобождение. - Да и мы порядком перетрусили, услыхав ваш неистовый крик и увидев, в каком положении вы находились. Ну, теперь все прошло благополучно и, слава Богу! Рану свою вы тоже не особенно потревожили.
Пока вы были в обмороке, мы вас заново перевязали, обмыли и даже белье переменили. Можете теперь покойно заснуть, никто вас больше не обеспокоит; выпейте-ка еще коньяку, да и спите с Богом! До утра еще часика два-три осталось.
- Нет, нет, ни за что! - вскричал я, все еще находясь под впечатлением страха, от которого я нескоро освободился. Да и теперь нередко в холодный пот бросает меня, когда, просыпаясь ночью, вспомню объятия мертвеца, - нет, сестрица, я не в силах; я не могу более оставаться здесь. Я пойду в свою палатку, в батарею. Лучше просидеть совсем без сна, чем хоть минуту еще видеть и слышать то, что здесь творится.
И, настояв на своем, при помощи санитара я добрел до батареи, где невольно разбудил товарищей и своим нежданным, вторичным появлением, но уже в больничном халате, и новым рассказом о случившемся в лазарете порядочно смутил их и вконец разогнал предрассветный сон.