Многих великих европейских поэтов XX века в СССР издавали почти «гомеопатическими» дозами. Например, у гениального поляка Болеслава Лесьмяна в 1971 году вышла единственная «сольная» книжка на русском языке, да и ту изъяли из магазинов из-за нелепой ошибки (вместо 48 копеек на обложке указали 18, а таких цен на книги тогда просто не было). А подготовленный в середине 1960-х томик Константиноса Кавафиса вышел в свет лишь два десятилетия спустя, в 1984-м. У кого-то, впрочем, и этого не было – Готфрида Бенна вообще практически не упоминали.
На фоне многих своих современников Райнер Мария Рильке выглядит счастливчиком – в Советском Союзе сборнички его периодически выходили. Может быть, потому что при жизни он много раз признавался в любви к России?
И это было не показное чувство. Еще совсем молодым вместе со своей возлюбленной Лу Саломе он дважды совершил два больших путешествия по России, побывал в Москве, Санкт-Петербурге, Туле, Киеве, Харькове, Воронеже, Саратове, Казани, Нижнем Новгороде и других городах, познакомился со Львом Толстым, Леонидом Пастернаком, Спиридоном Дрожжиным, очень серьезно заинтересовался православием.
И даже пытался сочинять стихи по-русски. Попытки так и остались попытками. И все же эти пробы пера не так уж мало говорят о молодом Рильке:
Что будет? ты не беспокойся
И от погибели не бойся.
Ведь даже смерть только предлог.
Что ещё хочешь за ответа?
Да будут ночи полны лета
И дни сияющего света
И будем мы и будет Бог.
Этот наивный и косноязычный, но обаятельный фрагмент кажется маленьким наброском к будущему шедевру Рильке – «Часослову». Назвать эту книгу сборником не получается, это не собрание стихотворений, пусть и объединенных одной концепцией, одной идеей. Это скорее единое произведение, лишь разбитое на фрагменты. Главная его тема – постижение Бога, Который предстает то маленьким и слабым, словно младенец, то суровым Творцом. Человек не может без Него, но и Он не может без человека. Поэтому так страшна смерть:
А вдруг умру — куда же Ты-то?
Я Твой сосуд (а вдруг разбитый?),
я Твой настой (а вдруг пролитый?),
почин, и промысел сокрытый,
и риза драная Твоя.
Нет без меня Тебе жилья,
и смысла нет в Тебе нимало.
С ноги снимаешь Ты устало
сандалию — а это я.
Строки, как видим, весьма далекие от канонического православия. Религиозные стихи Рильке – скорее поиск пути, а не знание о нем. Кажется, он и сам понимал это:
Мы рады бы Отцову слушать речь,
да слов и вполовину не постичь.
Но Бог жив, и не случайно истоком «Часослова» (а так, напомним, называется книга, которую читают в православных храмах в Страстную пятницу) стало празднование Пасхи в Москве, на котором был Рильке. Через несколько лет он писал Лу Саломе: «Пасха была у меня один-единственный раз… Это случилось в ту долгую необычную, необыкновенную, волнующую ночь, когда вокруг теснились толпы народа, а Иван Великий ударял меня в темноте, удар за ударом. То была моя Пасха, и я верю, что мне ее хватит на всю жизнь: весть в ту московскую ночь была дана мне странно большой, она была дана мне прямо в кровь и сердце».
Особенно интересны в этом замечательном отрывке из письма слова «моя Пасха». Понять их можно не только как свидетельство об особенно важном для Рильке событии, но и как признание, что это было именно его, личное Воскресение, его начало истинной жизни.
Действительно, именно «Часослов» стал первым бесспорным шедевром Рильке, именно здесь очень ярко проявилось его стремление к зримости, почти живописности. Еще сильнее это в «Книге картин» и особенно в обеих частях «Новых стихотворений», где поэт, по сути, создал свой жанр – «стихотворение-вещь». Вторую часть книги он посвятил Огюсту Родену и сам в слове проявил себя как великий скульптор, безжалостно отсекающий все лишнее, чтобы добиться наиболее сильного эффекта. Эти «вещи» великолепны по отделке и точности выразительных средств.
Возьмем, к примеру, знаменитое стихотворение «Слепой»:
Видишь, город рассекает он,
город, с ним играющий в пятнашки;
тёмной трещинкой по белой чашке
он проходит. И запечатлён
сонм вещей, как на листе бумаги,
на пустых невидящих зрачках.
Он идёт чутьем, при каждом шаге
ловит мир в отрывистых щелчках:
угол, камень, пустота, забор —
выжидает, скрыть не в силах муку;
и, решившись, поднимает руку,
с городом скрепляя договор.
Трещина на чашке, лист бумаги, камень, забор – приметы мира «вещей», вторгающиеся в стихотворение. Взгляд читателя словно спотыкается об них и, как слепой, пытается найти опору в пространстве, пока не упирается в финальную точку.
После интенсивной работы над «Новыми стихотворениями» Рильке почувствовал себя опустошенным. Но это было лишь сменой поэтической кожи. Началась долгая и медленная работа над «Дуинскими элегиями», самым, пожалуй, сложным из всего им написанного. «Кто из ангельских воинств услышал бы крик мой?» – отчаянно вопрошает Рильке. Цикл настолько не похож на все созданное поэтом, что людям тоже оказалось не просто услышать его. Тем более в годы трагичнейшего слома эпох и гибели империй.
«Дуинские элегии» — смелый и неожиданный шаг в сторону, но едва ли шаг вперед, интереснейший эксперимент, но не высшее достижение. Подлинным шедевром позднего Рильке (увы, последним из опубликованных при жизни) стал цикл «Сонеты к Орфею». Работа над ним заняла лишь несколько дней в феврале 1922 года. Никогда еще поэт не переживал такого мощного творческого подъема. Замечательные стихи стали реквиемом юной танцовщице Вере Оукаме Кнооп, дочери друзей Рильке. Но это не плач по умершей девушке – великий австриец воспевает искусство и Слово, которые способны преобразить все. Вот с каких строк начинаются сонеты:
И дерево себя перерастало.
Орфей поёт. Ветвится в ухе ствол.
В молчанье было новое начало,
лесистый пробуждающее дол.
Спешили звери из дремучей дали,
кто с лежбища, кто из берлог и нор;
не хитрость и не страх, как до сих пор,
их красться светлым лесом побуждали
лишь собственные уши; рёв и крик
сошли на нет, когда среди пустыни,
где разве что шалаш встречал бездомных,
убежище из вожделений тёмных
со входом, чьи столбы дрожат поныне,
храм в диких дебрях слуха ты воздвиг.
После «Сонетов к Орфею» Рильке прожил еще четыре года. Его творчество не остановилось, напротив, он решил «переселиться» из немецкого языка во французский, освоить новое творческое пространство.
Продолжала жить в нем и Россия. Рильке перевел с русского на немецкий немало шедевров, в том числе «Выхожу один я на дорогу» Лермонтова. Широко известна и его переписка с Пастернаком и Цветаевой 1926 года. А последним посланием своей «духовной Родине» стал финал последнего в жизни Рильке письма, обращенного к Лу Саломе. Три слова написаны по-русски: «Прощай, дорогая моя».
Из книги «Часослов» (перевод Сергея Петрова)
* * *
Ударил час и меня задел,
прозрачной бронзой звеня.
Дрожу и вижу: теперь мой удел —
постигать изваяние дня.
Ничто не росло, пока зренье, как плод,
не созрело во мне наконец.
Но взор завершился, и с каждым идёт
желанная вещь под венец.
Ничто мне не в малость. К величью возвесть
его моей кисти дано,
на золоте вывесть, — и чью-то, Бог весть,
душу исторгнет оно.
* * *
Праматерь Тьма, ты родила меня!
Люблю тебя больше пламени,
межой оцепившего свет,
откуда нет
исхода, ибо он — западня
всей твари сущей, сей круг огня.
Но Тьма всех держит в себе искони:
виденья, державы, людей и огни,
меня и зверей
полной мерою.
Может статься: шевелится рядом со мной
великая сила в глуби ночной.
В ночи я верую.
* * *
Ты так велик, что стоит мне с Тобой
стать рядом, как меня не станет боле.
Такой Ты мрак, что меркнет в жалкой доле
у грани мрака мой светец слепой.
И вал Твоей великой воли
утопит каждый день мирской.
И по плечо Тебе я лишь тоской.
Стоит она, как ангел просветлённый,
чужой, и бледный, и неискуплённый,
крылом Тебя касаясь, как рукой.
Безбрежный утомил его полёт,
где плыли луны бледные не внове;
его к мирам знакомым не влечёт,
ведь у него они наперечёт.
Он хочет встать с крылами наготове,
к Тебе вознесшимися, как огни,
и знать, у лика Твоего в сени,
не проклинают ли его они —
Твои суровые седые брови.
* * *
Как в избушке сторож у окошка,
вертоград блюдя, не спит ночей,
так и я, Господь, Твоя сторожка,
ночь я, Господи, в ночи Твоей.
Виноградник, нива, день на страже,
старых яблонь полные сады
и смоковница, на камне даже
приносящая плоды.
Духовитые суки высоки.
И не спросишь, сторожу ли я.
Глубь Твоя взбегает в них, как соки,
на меня и капли не лия.
Из «Новых стихотворений» (перевод Константина Богатырева)
Пантера
Жардэн де плант, Париж
В глазах рябит. Куда ни повернуть их —
одни лишь прутья, тысяч прутьев ряд.
И для неё весь мир на этих прутьях
сошёлся клином, притупляя взгляд.
Беззвучным шагом, поступью упругой
описывая тесный круг, она,
как в танце силы, мечется по кругу,
где воля мощная погребена.
Лишь временами занавес зрачковый
бесшумно поднимается. Тогда
по жилам бьёт струя стихии новой,
чтоб в сердце смолкнуть навсегда.
Слепнущая
Она, как все, сидела за столом.
Но чашку — показалось мне сначала —
она чуть-чуть не так, как все, держала.
Потом вдруг улыбнулась. Только ртом.
Когда же встали все из-за стола
и разбрелись кто с кем и как попало
по комнатам (толпа, смеясь, болтала),
я видел, как она за всеми шла,
но напряжённо — будто бы сейчас
и перед всеми предстояло петь ей,
и, как от глади водной на рассвете,
наружный свет отсвечивал от глаз.
Шла медленно, как бы боясь преград,
и всё ж в сомнении: не перейти ль их?
Как будто бы, преодолев их ряд,
она вздохнёт и полетит на крыльях.
Одинокий
Нет: пусть сердце превратится в башню,
а меня поставят рядом с ней.
Пусть усилят пустоту всегдашней
несказанной болью прошлых дней.
И один в чрезмерности пустынной,
где — то свет, то всё залито тьмой,
я с неутолимою тоской
поднимусь на самую вершину,
чтобы, упираясь в эту твердь,
даль пространств окинуть тихим взором,
и чтоб, рухнувши под их напором,
в радостном блаженстве встретить смерть.
Из «Сонетов к Орфею» (перевод Владимира Микушевича)
IX
Лишь тот, кто среди теней
поднимет лиру,
близок хвалой своей
этому миру.
Лишь тот, кто отведал там
с мёртвыми мака,
стал дорожить и сам
нотою всякой.
Образ такой усвой:
пусть отраженье
смоет вода;
только в стране двойной
голос, как пенье,
нежен всегда.
XXII
Тщетно мы тянемся
за чередой минут,
но времена пройдут,
а мы останемся.
Схлынет проточное,
и нам несдобровать;
только на прочное
стоит нам уповать.
Мальчик, ты сам не свой;
бег — не училище,
взлет — не итог.
Лучше всего покой:
сумрак, святилище,
книга, цветок.