Найти тему

Вот наконец и узнаю себя

5

Вот наконец и узнаю себя. Все равно как поставить ударение в этом слове, на первом или втором слоге, все равно будет верно – узнаю, узнаю себя в этом юноше, и в любом случае это возможно только при чтении книги своей жизни, при сочувствии ее главному персонажу. Ничего я не знал о себе в ту минуту, когда жил! Подчинялся токам судьбы, токам своих желаний, но не было еще у меня главного помощника для понимания – взгляда на самого себя через расстояние времени. А сейчас, когда вспоминаю, когда вглядываюсь в этого человека, который есть я, то называю наконец его мысли и чувства. Ему было что думать и чувствовать, мне есть что описывать. Он словно посылал мне сигналы, которые я сейчас улавливаю. Ведь что такое жизнь, если не этот эфир памяти, в котором перекликаются вопросы и ответы, расшифровки своих чувств и мыслей? Они разнятся во времени, но в их сравнении или повторении в воспоминаниях и есть наполнение времени и пространства. И вот опять я попытался дать определение жизни, нагромоздил кучу слов, а ведь этого и не нужно. Каждый знает для себя, что это такое. Хотя точнее будет сказать: не знает, а чувствует, не в силах назвать словами это огромное чувство. Странная и глубокая ирония есть в том, что самые главные понятия жизни, как и сама она, не подчиняются определениям! Время, память, чувства, мысли – что это? Иногда я с улыбкой думаю - серьезно об этом думать невозможно, потому что сразу понимаешь, что загоняешь себя в некий тупик, – что понятны на самом деле все части речи, кроме существительных. Глаголы, прилагательные, причастия и предлоги, наречия и междометия – они настолько ясны, что даже не нуждаются в определениях. Но не то с существительными. Что такое человек? Дом? Лес и поле, небо и облака? Все это живет, летит, красивое или далекое, синее или невесомое, и существует когда-то, и где-то, и какое, и как - все окружено вспомогательными словами. Но попробуйте определить само существительное! Одно через другое? Через такое же, неопределяемое? Его можно описать, но что это – объяснить невозможно. И чтобы не загонять себя в молчание, я останавливаюсь на этом пути и просто называю жизнь пространством повторенных чувств, эфиром памяти. И улавливаю в нем сейчас все те сигналы, которые посылал когда-то мне, пишущему эти слова сейчас.

И знаю, наконец, - так же, как узнаю себя, - что этот эфир создала Таня. Создала своим зеркалом понимания, которое я увидел перед собой сорок лет назад на берегу той речки и вглядываюсь в него все это время. Ведь не только нежность ее ладоней удивила меня. Как легко говорить и быть при этом понятым, как легко и счастливо хотеть говорить, и как счастливо чувствовать, что это главное! Это триединство счастья и поразило меня тогда.

Я поясню все это на примерах. Снижаю, снижаю уровень своего пафоса, улыбаюсь сейчас про себя, чтобы избежать того самого тупика словесных определений, в котором оказываешься иногда в погоне за смыслом. Этот тупик и без того забит до отказа существительными, объясняющими друг друга. Нет там уже просвета – не надо туда идти. И примеры из жизни станут лучшим объяснением.

Когда в разговорах с родителями – а я любил эти разговоры, любил не только их, но и письма домой, юношеские, длинные, с описанием всех моих чувств и мыслей, - я наталкивался, нет, не на стену, а на какое-то облако их отношения ко мне… Там была и любовь, конечно, и страх за меня, и легкое подталкивание в нужном направлении. Так курица ведет своих цыплят, кружась вокруг их стайки, направляя их путь, – так и они говорили со мной.

- Ты хочешь писать, но профессия… - говорила мама. – Сначала получи диплом, а потом пиши, сколько хочешь. Никто не против этого.

Отец был деликатней, мягче. Он боялся за меня.

- Я вижу, как тебе тяжело, - говорил он. - Ты все думаешь, думаешь… Нельзя так.

Я успокаивал их, соглашаясь. И диплом, конечно же, получу, и думать научусь легко. Успокаивал и соглашался, но чувствовал с глубокой печалью, что видят они меня со стороны. Они не знали моих чувств, а я не умел передать их – ни в разговоре, ни в письмах. И чем взволнованнее я говорил, и чем длиннее были письма, тем большая тревога вырастала между нами. Чем больше я объяснял, тем больше становился непонятным. Не парадокс ли отцов и детей, воспитания и взросления?

Второй пример – мой друг, поэт. Мы все время говорили о том, как надо писать, только об этом. В разных видах и формах звучала в наших бесконечных разговорах одна и та же тема. Мне казалось, в моих словах появляется та закругленность, с которой слова падают на бумагу, как снег на воду при ветре – почему-то думалось мне, что именно таким должно быть соединение легкости и тверди. И друг огорошивал меня:

- Об этом нельзя написать, - говорил он. – Все, что ты хочешь, невозможно.

- Почему? – чуть не вскрикивал я. – Ты же понял, что я хотел сказать, значит, это доказательство! Значит, можно, значит, там, впереди, есть это слияние!

Друг грустно улыбался, подходил к проигрывателю, ставил любимую свою пластинку, слушал музыку, закрыв глаза. Я помню, что это была кантата Баха «Ich habe genug» в исполнении Фишера-Дискау – я и сейчас иногда слушаю ее. Вот так, как звучит музыка, невозможно ни сказать, ни написать, словно показывал друг своим видом.

И как при разговоре с родителями, я чувствовал печаль непонимания, грусть несовпадения. А мне хотелось слитности!

И вот Таня. Явилась мне на берегу той речки, подала руку и… Я помню первую ее фразу, после которой мне стало казаться, что говорим и чувствуем мы одинаково. Назавтра или через несколько дней после того вечера на берегу реки, не важно, совсем не важно, мы гуляли по осеннему сжатому полю, сидели на каком-то стогу и смотрели вокруг и вверх, на облака, и я сказал, что все это, видимое и невидимое, близкое и бесконечно далекое, настоящее и вечное - Бог. Она даже не удивилась, а добавила:

- И не только все это.

Я задохнулся от этой подсказки! И был пронзен навылет мгновенным смыслом слов – таких ясных, как будто появившихся во мне. И понял, как надо писать по-настоящему – чтобы над словами и вокруг был этот смысл.