Найти в Дзене
Бельские просторы

Крепка была броня

Кадр из фильма "Баллада о солдате"
Кадр из фильма "Баллада о солдате"

СОЛДАТКА

У бабки Тани давно уже сны короткие. Просыпается она до петухов ещё, а потому, как загодя всю работу по дому сделала, лежит, не встаёт, перебирает в памяти прожитое. Много ею жито-пережито, кое-чего уж и забываться стало. Давеча вот вспомнила кого-то на обличье, а как звать-величать, убей, забыла. Да и как все-то упомнишь, сколь воды уж с тех пор утекло... Временами не верится даже, что молодой когда-то была, а ведь была-а... Ну-к что с того, что бедно жила, нарядов не имела, а муженька-то себе выбрала! Самолучшего! Ой, красивый был, статный, кровь с молоком! Хозяйством обзавелись, а вот с ребятишками – не повезло. Троих схоронила. Менингит, доктор сказывал, а тут война... Забрали сокола-то. Дочь малолетняя на руках осталась. Верно, что не одна она так-то горе мыкала, только ведь к кому-то же вернулись мужья... Оно, конечно, пускай никто не знает, как одной-то всю жизнь, а и времечко-то какое было.. Ой, да чего уж теперя.

Ещё немного полежав, бабка встаёт. Суставы трещат, как дрова в печи. Согнувшись, идёт к окну, включает радио. Диктор торжественно поздравляет ветеранов войны с Днем Победы, гремит музыка. Больше всего бабку волнуют слова о вечной памяти павшим в боях, о вдовах солдатских, после чего у неё начинает мелко трястись подбородок... Первый луч солнца высвечивает на столе увеличенную фотографию молодого красноармейца, вечного солдата и сидящую напротив старушку – вечную солдатку, мою бабушку.

ВДОВА

Бабушке моей, Татьяне Андрияновне Вдовиной, посвящается

Я не знаю, что такое бабушкины сказки. Их рассказывали другим. Вообще, я много чего не знаю. Много знает моя бабка, потому и состарилась. А живёт она долго, так долго, что это ей порядком надоело, если не опротивело. И то верно, прожить в этой стране девяносто лет – уж лучше б приснилось. И помянуть-то жизнь, считай, нечем, кроме самодержавия, революции, войн, разрух, голода, репрессий, лагерей, культа, застоя, перестройки, реформ, нужды и страха.

А вот родиться бы лет этак... Но в прошлом на Руси тоже ничего путного не было: то иго татарское, то опричнина, то восстания, то войны опять же, то право крепостное... Нет, в прошлом тоже не очень сладко. Вот если бы лет через...

Ну да чего уж там, дураком родиться надо. Дуракам на Руси завсегда хорошо. Везёт дуракам.

Я сколько себя помню, бабушка вечно чем-то недовольна и слушать её вовсе не интересно. Ну, кто виноват, что она в десять лет сиротой осталась? Пушкин что ли? Не одна же она с протянутой рукой ходила, таких о-ёй сколько было, да и сейчас тоже. За кусок хлеба на чужих людей работала? Силой-то не заставляли, чего тут обижаться? Одежды, говорит, справной не нашивала. Так ведь по одежде только встречают...

Бабка и про войну не знает, чего рассказать. Пять лет огня и грома, а она фашистов только по телевизору видела, да ещё от своих отличить не могла. И то правда, вдрызг неграмотна! Чего тут поделаешь? Я вон тоже волков только в зоопарке видел, а посредь леса живём.

– Ну што война? – вспоминает бабка. – Забрала мужиков на фронт, одне бабы с ребятишками остались. И до войны-то жись не малина была, а тут уж вовсе... Досталось нашему брату, говорить неча. Мужиков ужасть жалко. Ну што оне, наши-то мужики видали? Моёва, в пример, взять. Родители у ево рано померли, с бабкой вырос. Это ведь не приведи Бог сиротой быть. Ну вот, сошлись мы с ним, два обсевка, ни кола ни двора. Он к плотницкому делу приноровился. Уйдёт, бывало, с артелью, и где, наверно, холодный, где голодный, а всё остальное– на мне. Ну, не Бог, дак добры люди… Корову завели. Сосед, царство ему небесное, тёлку исполу дал.

– А как это, баб, исполу?

– Грамотнай, а не знаш. Ну дал он нам тёлку, а когда та коровой стала, то второго телёнка я оставила себе, а корову и первово телка свела хозяину.

– Ничего себе, «добрые люди», кабала ведь это настоящая!

– Знамо дело, только так-то и чирей не садитца, почесать перво надо. Купить-то не на што было. Ну вот, так и жили. Избу поставили... Пожить не поспели, а тут война. Наших-то в Шолью увезли формироваца. Поспела я туда съездить, котомку сухарей увезла. Всё боялась дорогой-то, как бы не спёрли да не отобрали. Раньше ведь тоже худы-то люди не переводились. Поговорить-то толком не пришлось, всё урывками. Наказывал чево-то, так уж всё забыла. А больше-то уж свидеца не пришлось. Пропал без вести. Знать бы, где лежит поклоница съездила б, а так куда поедешь? Нет хуже ковда без вести... Скока слез пролила – одна тёмная ночь знает. Беда плохо, ковда всю жись приклоница не к кому. Никому не нужна. Всё сама да сама... Как-то давно уже во сне видела, к себе зовёт, хорошо, говорит, устроился...

Бабка тихо плачет, перебирая сухими пальцами конец поношенного полушалка, и я не смею приставать к ней со своими расспросами. Вспоминаю другое время, когда перед тем, как уснуть, она частенько просила нас с братом спеть её любимую песню «Там, вдали за рекой». Песня, что и говорить, тяжёлая, но в нашем исполнении она становилась, видимо, просто невыносимой, и бабка тоже плакала. Невдомёк было нам, чего это ей такая грустная песнь нравится, а то, что ревёт, так выходит, хорошо спели. Ну, вот мы и старались, чтобы до слез.

– А я ведь Чапая-то видела, – заявила, как-то старая.

– Не ври! Скажи «честное пионерское»!

– Да провалица на месте, коли хвастаю, – защищалась она.

– А скажи тогда, какой он из себя был? – Нам не верилось, что вдруг наша бабка самого Чапая, своими глазами!

– Как это – какой?! Обнакновенный, с усами, боявой. Оне товда у белых каких-то мужиков отбили, так те в однем исподнем по селу шли, а он их утешал, ничаво, мол, мужики, оденем, накормим.

Позже я узнал, что путала старая одного героя гражданской войны с другим, а именно – Чапаева с Азиным, но никогда не пытался переубедить ее.

– В войну-то, ковда одне бабы остались, не так чижало было, – говорит бабка, – потому што всем одинако чижало. Я-то што, у меня одна дочь на руках осталась, троих-то Бог ищё до войны прибрал, а вон у Мироновой их шестеро, да мал-мала меньше. Их ведь накормить-напоить надо, это ведь не шутка в деле. Зайдёшь, бывало, к ним, а оне, как скворчаты, с печи выглядывают. Всю ведь зимушку из избы не вылазили. Обуть вовсе нечево было. А весной тольки-тольки снег сойдёт, земля холодная, а оне бисиком по грязе. Э-э, што вы видели, окаянные?! Обносились в войну: ни надеть, ни передеть. А морозы-то страшенные, ужасть просто, а ты в лаптишках на лесозаготовке, без штанов вовсе, одна юбчонка, ей бог! Весь день по брюхо в снегу, а ковда льёт из тибя по-женски, прости меня, Господи, так, вроде, не человек по снегу лез, а зверь ранетый. Вот и болит теперь всё, ни согнуца, ни разогнуца. А ноги по ночам сводит – хоть на стену лезь. Да-а. Потом чижалей стало, ковда мужики возвернулись. Он ведь хоть войной искалеченный, а всё мужик: то тут подладит, то там подправит. А у тибя то тут подломилось, то там отвалилось, и дела до тибя никому нету. А государство, што оно мне помогло? Пензию платют, так ведь за неё работали, не разгибались. Думали, война кончица, дак послабление какое будет. Как же, держи карман!

Потом мы с ней толкуем за сегодняшнее житьё-бытьё, в котором она уж совсем ничего не смыслит, да и я, признаться, тоже.

– И в войну, милай, не ровно же жили, и сичас вон, гляди, как начальство дома-то заворачивает, а у государства, слыш-ка, говорят, денег нету. Это как понимать-то? Вредительство одно. И раньше это же было. Скорей бы уж Бог прибрал, смотреть ни на што неохота. А за што, скажи-ка ты мне, мужики наши головы сложили? А-а, то-то и оно!

Уж больно обидно бабке за свою квартиру об одно окно на весь белый свет, которую она в сердцах называет траншеей.

– Баб, а ты крепко деда-то любила? – пытаюсь я выровнять разговор.

– Да уж куда до вас-то, по полчаса на людях друг друга не облизывали. Тьфу, прости меня грешную!

Мне жаль за свою неловкость. Экие мы, правда, неуклюжие. А ведь честное слово, не хотел обидеть.

Я знаю, что для таких, как моя бабушка, война никогда не закончится. И не узнать ей никогда, где и как погиб её красноармеец Павел Иосифович Вдовин. Пуля ли настигла, в плену ли сгинул, бомбой ли разорвало. Ну, разве что уж на том свете, где уже ничто не разлучит её со своим суженым. В канун праздника я спешил к ней с новостью, что будет она получать теперь вторую пенсию – за погибшего деда. Не растрогало бабку известие. То ли деньги с годами теряют свою привлекательность, то ли появляются другие ценности, не измеренные на деньги. Да и не вдохнуть этой запоздалой заботой в измученную душу вторую жизнь.

Весна нынче ранняя, тоже, видно, спешит принарядить горькую землю к юбилею. И я тянусь душой поздравить всех причастных к Победе с этим великим праздником. Скорблю по их искалеченной войной молодости. Стыжусь за недостойное отношение к их старости.

Но ничто не умалит их славы и ничто не сотрёт память о павших за землю русскую.

-2

СТАРОСТЬ

Притомила Лукьяна Гордеевича служба, шутка ли: два года срочной, пять – войны? Пришел домой и вскоре женился, да как-то неудачно. Вот, значит, жизнь и не задалась. Мучили, мучили друг друга, да и разошлись. Оно бы так-то ничего, да ребятишек, видишь, прижить успели. Ну, что делать, жить ведь как-то надо, а к тому времени из родных у него, считай, никого уж и не осталось. Мало-помалу и избаловался мужик напрочь, хуже бездомной собаки сделался, в конце концов, захворал и чуть Богу душу не отдал. Вот тогда, вроде, и приютила его вдовая Степанида. Оклемался у нее Лукьян, да так и остался. Самому уже годков немало, да и Степанида баба справная. Устроился работать лесником, и так ему это дело приглянулось, лучше и желать не надо. Со временем и к дочке Стешкиной привык, привязаться не привязался, но и не чужался особенно, да и Лизка за всю жизнь отцом так и не назвала, дядь Лукьян – и все тут. Вот такая, значит, семья получилась. Сразу-то со Степанидой не расписались, а потом и вовсе махнули на это дело. Первая жена подождала сколько-то, думая, что воротится еще мужик, собрала ребятишек и съехала из деревни.

Суть да дело – молодость прошла. Лизка выросла и укатила на Север, там и замуж вышла. В деревню только в отпуск наведывалась, да и то не каждый год. Общих детей Лукьян со Стешей не завели и большую часть жизни, выходит, прожили вдвоем, с глазу на глаз. Лукьян, конечно, выпивал, но пьяницей не был, а потому достаток в доме всегда имелся. Мужик у Лизки, хоть и зарабатывал на Севере длинные рубли, но, приехав в отпуск, она не забывала ободрать родителей как липок. Правда, вдвоем им много ль надо, а за год, глядишь, опять деньжата скапливались. Скотины всякой – полный двор, так что на столе все свое, а в магазине, разве что портки раз в год купить, да кофту Степаниде, вот и копились деньги-то.

Пришла старость. Лихое время, как мор, опустошило деревню. В поисках заработка разъехалась сперва молодежь, а чуть позже снялись с насиженных мест все могутные, кто еще до пенсии не дотянул. Лет пятнадцать назад можно было еще вечерком до пожарки съерзать, в картишки поиграть, а теперь, как мужиков не стало, приходится день-ночь со Степанидой друг на дружку пялиться, как двум тараканам. Степанида-то еще ничего, а сам вот шаркать стал при ходьбе, вовсе ноги не слушаются. Прошлый год, как картошку выкопали, считай, два месяца отлеживался. Да-а.

Зимой из деревни ни в жизнь не выбраться: дорогу не гребут, а на своих двоих далеко не ускачешь. Такой разор пришел, что даже после войны такого не было. Фашиста вон расколошматили, а радости теперь никакой и нет. Хоть бы помереть-то вперед Стешки поспеть, Господи-Господи!

А под весну Степанида расхворалась гриппом, а потом давление поднялось. С соседом лекарств заказали, привез, а уколы ставить некому. Лука всех деревенских старух обошел – никто не берется. А тут, вскоре, у Степана Агашкина сын Колька с женой объявились, оба пьяницы, Колька и подрядился на это дело, хоть и шприц до этого в руках не держал, так и то за деньги, а не за так. А еще через неделю Степаниду паралич разбил. Пока надежда была, Лукьян еще держался как-то, а преставилась – совсем людей перестал замечать, на шаг от Степаниды не отходит: то платок на ней поправит, то простыню подоткнет, то руки гладит, вроде как отогреть хочет.

Лизка хоть и приехала на похороны, а вела себя как халда, смотреть противно, а всеми этими горестными приготовлениями заправляла племянница Степаниды, приветливая, расторопная женщина, и тянулся Лука к ней, как ребенок к взрослому человеку, с доверием и надеждой. Хотя ... какие такие надежды? С какой стороны ни погляди, а все чужой он ей получается. Лизке-то, понятно, совсем не нужен, да она того и не скрывает. О Господи, за что же это, за какие грехи? Эх, Степанида, Степанида, ну как же это так?! И ничем не разбавленная горечь выжигала старческую грудь.

…Я еще недавно смерти ужас как боялся, а теперь, когда проводил на тот свет столь хороших и близких людей, отступил страх. Это не значит, что стал относиться к жизни с пренебрежением. Бравады никакой нет.

На смену страху пришло понимание, что жизнь – череда поколений и, наверное, довольно грустно остаться без сверстников в кругу незнакомых людей и чужих интересов.

И вот, глядя на Лукьяна Гордеевича, невольно задумаешься: хоть и рассчитываешь, что все будет не так уж и плохо, а ни в чем в этой жизни уверенности не имеешь, нет.

НА ПОГОСТЕ

Надо сказать, мало таких мест и обстоятельств, когда человек начинает «ковыряться» в себе, и уж совсем редко признается в слабости и прегрешениях. Для меня одно из таких мест – кладбище. Люди здесь становятся другими – сдержанными и притихшими. Оно и понятно. Под каждым крестом чей-то близкий, родной человек, чьи-то усопшие надежды, любовь и боль. Здесь, над прахом ушедших, как бы снимаешь повседневную маску, не хитришь и не изворачиваешься. Но проходит оцепенение, и даже тут, на погосте, человек остается человеком, с его добродетелью и изъянами.

На грубо сколоченном столике стояли початые бутылки, лежали домашние пироги и конфеты. Мы уже «помянули» души усопших и отмахивались от комаров, когда разделить нашу скорбь завернул к нам деревенский дурачок Авдоня. Потехи ради приучили когда-то несчастного лихие деревенские мужики к выпивке, добавив тому лишнюю печаль, и теперь он не пропускал ни одного массового мероприятия, где можно было сшибить, божьей милостью, стакан-другой дармового вина. Когда Авдоне поднесли третью стопку, тетка Анна, на правах старшей, стала браниться:

– Эк чего удумали, греховодники, он вот свалица тута, вы што ля с ним нянькаца будите, окаянные, а ты бы, Авдей, поел лучче, нельзя ить тибе пить-та вовси!

Мы, пристыженные, молчали, а дурачок соображал чего-то, не сводя с тетки обиженных глаз.

– Я ить от пьянки-та лещи-илси-и. Я ить ни пьине-ею-у. Мне ить типерь пить-та мош-шна-а! – отповедал юродивый едва умолкшую обидчицу.

Дело в том, что зимой Авдоня простудился и принимал уколы, а сердобольная фельдшерица убедила дурака, что заодно и от пьянства пролечила, что он и истолковал по-своему. Смеяться на кладбище как-то нехорошо и, чтобы не разразиться, мы боялись взглянуть друг на друга, тем более на опешившую старушку.

Потом мы разбрелись по погосту, разглядывая на крестах фотографии знакомых. Встречались могилки убранные, с живыми и «мертвыми» цветами, попадались совсем заброшенные, осыпавшиеся и заросшие бурьяном, наводившие на грустные мысли. У свеженасыпанного холмика, в горьком одиночестве, обессилевшая от безутешных стенаний, сидела отрешенная от действительности пожилая женщина, и никакое участие не могло обезболить ее душевные раны. Разные здесь покоились люди: ушедший в мир иной кто по неосторожности, кто с миром, кто – порвав с жизнью от бессилия и отчаяния, грешные и безгрешные.

Кое-кому было уже весело от выпитого, а старик Ёлышев, «перебрав», мирно посапывал на могилке своей старухи, как на полке плацкартного вагона. Уже за кладбищенской оградой я встретил своего, пьяного в лоскуты, старинного приятеля. Толян от полноты чувств лез лобзаться и радостно матерился, раскачивая меня из стороны в сторону. В двух шагах от нас самостоятельно покачивалась его пьяная маманя.

– Погли-ка на ево, ить на челэка не похож, – указывала она на его страшенную худобу, – а с «химии»-та пришел, морда во!, ж..а во! – разводила она руками, изображая неестественные габариты своего чада. Толян, как и большинство наших сограждан, «отсидел» и заканчивал свой срок где-то на стройках народного хозяйства, именуемых в быту «химией».

– Тьфу! – сокрушалась она, – кожа да рожа! А с «химии»-та пришел…

«Химик» вяло отмахивался, а меня подмывало посоветовать ей, чтоб себе на радость упекла его обратно.

Теплый ветерок ласкал молодую листву. Мы покидали эту печальную «пристань». Нам еще предстояло жить в этом суетном мире, а позади, под крестами, оставались сравненные с землей жизни и судьбы.

– Царства небесного, царства небесного, – шептала, кланяясь, какая-то тетка, вряд ли, однако, представляя себе, что это такое.

ВЕРА

Сквозь редкий ольшаник, еще на подступах к роднику, угадывался то ли свет костра, то ли непонятно чего еще. Луна, в обрамлении звезд, заливала зимнюю дорогу неистово холодным светом. Воротники и ушанки идущих в этот ночной час людей закуржавели от теплого дыхания, и раскрасневшиеся лица только выигрывали в красоте.

Родник Бизек – одно из самых посещаемых кизнерцами мест. Но еще более привлекательным он стал после освящения его вод летом 1991 года, церемонию которого пришли посмотреть огромное количество людей и даже самые ортодоксальные коммунисты.

Уже с довольно близкого расстояния стало понятно, что горит вовсе не костер, а зажженные подле родника свечи. На подмостках и возле ограждения стояло десятка два людей, пришедших в эту морозную ночь к прозрачным струям Бизека. Мы тихо слились с этой горсткой человечества, и я с большим любопытством разглядывал знакомые и незнакомые мне лица, подсвеченные мерцанием свечей, было в них что-то необычное и, к сожалению, неподвластное моему пониманию. До полуночи оставалось минут тридцать, а

народ все прибывал и прибывал, и становилось все теснее на этом, в общем-то, ограниченном пространстве. Каждый из пришедших был обременен какой-либо посудиной. Прежде всего бросалось в глаза, что народ большей частью молодой и здоровый, и, несмотря на поздний час, возле иных родителей крутились малые дети. Минута за минутой истекал уходящий день, приближая следующие сутки, именуемые на Руси Крещением.

В какой-то момент я вдруг ухватил то непонятное, что было на лицах людей. Там было все, кроме пакости! И тревожное ожидание, и скорбь, и восторг, и чувство минутной защищенности. Я никогда не испытывал ничего подобного: я был единицей великого народа, был хорош и приятен самому себе, и мне, впервые за много лет, были приятны люди.

История помнит много случаев, когда неизбалованному российскому народу не оставалось ничего, кроме веры. Ничего, кроме веры, не осталось ему и на конец двадцатого столетия.

С поверхности воды поднимались клубы холодного пара. Я стоял и просил у Бога хоть какой-то отдушины для своего Отечества, хоть какой-то передышки измученному, издерганному и одураченному народу.

Потом вдруг спохватился: может, я просто выпендриваюсь? Нет. У меня было время все обдумать, прежде чем нанести это на бумагу. В одиночку, даже имея абсолютно все, счастливым быть невозможно!

Мы возвращались домой, а навстречу все шли и шли люди. Шли без плакатов и транспарантов, без знамен и вождей, без охраны и конвоя. А сверху все так же светила луна, и поскрипывал под ногами снег.

СЧАСТЬЕ

Оно не спешило к ней, ее счастье, и вместо головокружения вызвало досадное чувство облегчения и страх. Страх, что это лишь сон.

А потом они сделали первую покупку. Это был шифоньер и она частенько, отворяя его створку, придирчиво изучала себя, отраженную в зеркало и, найдя, что еще «ничего», радостно порхала по дому.

Нет, не долго длилось ее счастье. Господи, да каким оно оказалось коротким …

И теперь, много лет спустя, съезжая из этого дома, она не захотела расстаться с ним, единственным свидетелем тех светлых дней. Выносившие его парни сильно торопились и он, застряв в дверном проеме, не подавался ни в ту, ни в другую сторону. Его зло трясли и толкали эти лбы с побагровевшими от натуги рожами и старое, источенное червем дерево, не выдержав грубого напора физической силой, тяжело «охнув», развалилось. Она стояла, прикусив беззубым ртом конец полушалка, и слезы, не в силах скатиться с морщинистых щек, влажно блестели на ее лице.

– Да брось, бабка, новый купишь. Скопила, небось, в чулке-то, – хохотнул один из парней, но она не слышала, она была сейчас далеко, по ту сторону войны, на счастливом берегу своей жизни.

Крепка была броня

Памяти моего тестя Ивана Никаноровича Балдина

Говорят, умные жену выбирают издалека, за тысячи верст, чтоб теще потом неповадно было по гостям шастать. А я взял из Ямушан-Ключей – это у нас тут, за огородами прямо. Тесть вот-вот на пенсию выйдет, не говоря уже об остальных, да об остальном. Жена, что ни выходной – в деревню, родителям помочь. То-се, а мне, понятно, деваться некуда и я … туда же. Охота не охота, а прешься. Я и косить там научился (до этого отродясь косу в руки не брал), и коров с тестем пас, не часто, но было. Пастуха «штатного» нет, вот, значит, деревенские по очереди этим делом и занимались. Тесть сидит где-нибудь в теньке, а я, как стажер, вокруг стада, чтоб не разбежались. Злился, понятно, хоть и понимал, что нелегко ему уже было за коровами носиться. Кругов пять нарежешь, присядешь, притомившись, а он утешает, что коз, мол, пасти еще хуже.

– Мать, – рассказывал, – здоровенная баба была, а отец мелкий, злющий, так она его (если где свалится по пьянке) под мышкой домой носила, только руки-ноги болтаются, а всю жизнь боялась. Я тоже почитал со страхом. Он меня как-то лапти принялся учить плести, а мне лет девять было и никак в толк не могу взять это нехитрое ремесло. Тятька орет, я трясусь, все из рук валится. Озлился и треснул колодкой по уху, так до сих пор этой стороной не слышу. А потом от соседа за два дня перенял эту мудрость и курить заодно научился. Лапти-то сейчас не знаю, смогу ли сплести, а вот курить… Помру так, наверное, еще разок встану.

Как ни крути, к выпивке я пристрастился рано, и печаль у жены была одна, как бы кому на меня пожаловаться. А тесть по этой части сам не промах, и воспитывать меня ему, как-то не с руки что ли… Помню, дрова мы с ним готовили на зиму, устали вестимо. Теща вечером бутылку выставила, а по тем временам чего не коснись, все дефицит, все по блату. Глядит он на этот пузырь и толкует мне:

– Слушай-ка, Володя, если б эта штука хорошей была, али бы нам ее с тобой показали?

Я согласился, но по молодости ли, по дурости ли подсмысла изреченного тогда так и не понял. Мудрый был старик, никогда открыто сторону моей супруги не держал. И еще раз как-то, сильно захмелев, говорит мне, что ты, дескать, не гляди на меня, я ведь войной порченый. Да я и не равнялся на него, тут и без войны «порчи» хватает.

Война тестя застала на втором году срочной службы. Попал в танкисты. На ИСах воевал (кто забыл – в честь Иосифа Сталина назвали). Рассказывал, что жгли их фашисты, как спичечные коробки. Почерк у тестя был каллиграфический, и вот, случайно встретил своего бывшего (еще по срочной службе) командира на передовой, и тот, вспомнив эту особенность, предложил перевести к себе писарем. Тесть, понятное дело, согласился, и тот быстренько выправил какие следует документы.

– Пришел, – говорит, – с экипажем попрощаться, сидор свой забрать и все такое, а они мне морду «расквасили», как предателю. С обиды, конечно, что подфартило, никому ведь заживо гореть не хотелось. В общем, с «фонарем» отправили, да… Потом был Сталинград. Страх. Страх Божий. Все кувырком, все вверх тормашками, что день, что ночь. И пропаганда у немцев была сильная, и находились, перебегали на их сторону. Все было…

С тещей они жили мирно, ладили. Да и когда цапаться? Работа, работа, работа. Скотина, сенокос, дрова, огород, грибы, орехи, ягоды и хворь. Оба пожили, потопали, и холод, и голод видали. Сестра младшая у тестя в голодный год померла. Молока у матери не было. Сама еле ноги таскала. Год с небольшим и было сестре-то всего. Кормильца, в первую очередь, старались поддержать.

– Отец, – говорит, – ложку ко рту тянет, и она рот раскрывает. Так и померла, ни разу не наевшись. А нас у него еще четверо было. Травы такой нет, которой не отведал.

В деревне у всех прозвища. Такого чуда, пожалуй, нигде больше нет, только у нас, на Руси. Мне один знакомый случай рассказывал из детства, когда без штанов еще бегал:

– Приезжает как-то районное начальство мать наградить медалью за материнство, а народ весь в поле – страда. На улице никого нет, только шантрапа вроде меня. Мне тогда лет пять было, нет ли? Подозвали меня, спрашивают, где, дескать, такая-то проживает? Имя, отчество называют, а я им, мол, не знаю. Они про маманьку мою спрашивают, а я не слыхал, что ее так величают. Вот если б про Максимиху спросили…

У тестя прозвища не было. От мала до велика по имени-отчеству обращались. Редкое проявление уважения на селе. Такое у нас тоже случается.

– Я ведь, Володя, выходную одежду не люблю.

– Чего так? – поддерживаю я начатый ни к селу ни к городу разговор.

– Дак в ней ни сесть, ни упасть, – хитро улыбается старина, прикуривая цигарку. Намек, насчет упасть я, конечно, понял, но чтоб тесть бесхозно валялся на улице – такого не было. А лавки в деревне вообще-то завсегда пыльные, да и «парадный» костюм у него был всего один. И, правда, когда его надевать? Со скотиной возиться в хорошей одежде не ходят. Но на День Победы тесть прихорашивался, а вот медали не цеплял. Хотя к тому времени одни юбилейные остались, а боевые «За отвагу», «За боевые заслуги», «За оборону Сталинграда», «За взятие Будапешта» – так их уже мои пацаны растащили вместо игрушек.

– Да и зачем теперь? Никого не удивишь, да и не глядит никто, – оправдывался он.

Верно, ушли в мир иной гордившиеся своими сыновьями матери, состарились верные подруги, отзвенел задорный смех молодости. На смену одному пришло другое время, хотя все так же ласкает землю май… Они выжили и одержали Победу и вот уже шестьдесят лет выживают после войны. Мы никогда не живем, мы всегда выживаем. Невежественный народ, одним словом – варвары.

– Чего больше всего на войне хотелось? – допытываюсь у тестя по случаю.

– Как – «чего»? Скорей бы все кончилось, к такой матери, – и домой!

Тесть о войне рассказывал без всякого желания, без бравады и восклицаний.

– Мы тогда из окружения вышли. Нас от дивизии сотни полторы осталось, но знамя вынесли. Сидим у дороги и на солдат-то вовсе не похожи, спать охота, ести. Но ни то, ни другое не дают; и тут шесть «виллисов» подъезжают, и с одного из них Рокоссовский выходит. Нас построить хотели, но он не велел. Ну, начальство толкуют чего-то, а шофер у него возле машины без дела ошивается. Думаю, раз командующего возит, все знает, наверное. Познакомились, и я полюбопытствовал, не спрашивали ли у самого, когда война кончится?

– Спрашивал, – говорит.

– Ну и че?

– Да хрен его, Ванька, знает, – сказал.

Никто этого не знал, но хотели этого ВСЕ.

Я не жалею, что жену нашел не за тридевять земель. И деревушка, в которой она родилась, стала мне близкой. Еще тридцать лет назад здесь проживало около двух сотен человек, а сегодня всего восемь душ. Умерла деревня, но на моей памяти остались перепалки за каждый метр покоса на лугах, ссоры из-за очереди на лошадь под посадку картошки, обиды и радости, свадьбы и похороны. Пятнадцать летних отпусков провел я здесь на сенокосах и разве сравнить буйно цветущие луга с газонами и клумбами, а шум леса с городской возней? Мне дикий бурьян милее стриженых лужаек и любой березовый колок предпочтительней парков и скверов. Все это так, но дело даже не в этом. За эти годы без всякой войны исчезли с лица земли тысячи российских деревень и сел, и все это на глазах у тех, кто, отвоевав свободу, вдыхал потом в родные веси дух жизни.

– Мне, видать, не дожить уже до светлых дней, так хоть вам бы привелось, – сокрушался, бывало, тесть.

Я не придавал этому значения – вся жизнь была еще впереди. Но сегодня знаю, что такой «угрозы», как светлые дни, для российского народа вовсе и не существует.

С праздничного мероприятия тесть возвращался подвыпившим. К тому времени теща успевала накрыть стол и поглядывала на своего Ивана с особой нежностью: наверное, видела его в этот день тем молодым, послевоенным красавцем. Заходили в гости бывшие фронтовики, и тесть, наполнив стаканы, произносил свой веселый тост: «Повторим, сказал Собакевич, и выпили по восьмой!». Потом велись задушевные беседы, воспоминания и слышалось его радостное восклицание: «Броня крепка и танки наши быстры!»

Жалко, но война и мир для тестя давно закончились, как и для множества его сверстников. В юбилей Победы в адрес ветеранов прольется много правильных речей и слов. И ко всему этому мне хочется приобщить мое почтение добывшим Славу Отечеству!

Автор: Владимир Ключников

Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого!