Найти тему
Владимир Чугунов

Возвращение блудного сына

"Мне шёл 24-й год, но уже почти десять лет в душе моей подорвана была вера, и, после бурных кризисов и сомнений, в ней воцарилась религиозная пустота. Душа стала забывать религиозную тревогу, погас­ла самая возможность сомнений, и от светлого детства оставались лишь поэтические грёзы, нежная дымка воспоминаний, всегда готовая растаять.

О, как страшен этот сон души, ведь от него можно не пробудиться за целую жизнь!

Одновременно с умственным ростом и научным раз­витием душа неудержимо и незаметно погружалась в липкую тину самодовольства, самоуважения, пошлости. В ней воцарялись какие-то серые сумерки, по мере того как всё более потухал свет детства. И тогда неожиданно пришло то... Зазвучали в душе таинственные зовы, и рину­лась она к ним навстречу...

Вечерело. Ехали южною степью, овеянные благоуханием медовых трав и сена, озолоченные багрянцем благостного заката. Вдали синели уже ближние Кавказские горы. Впервые видел я их. И, вперяя жадные взоры в открывавшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупою, молчаливою болью в природе видеть лишь мёртвую пустыню под покрывалом красоты, как под обманчивой маской; помимо собственного сознания, она не мирилась с природой без Бога.

И вдруг в тот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: а если есть... если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, но Он, благой и любящий Отец, Его риза, Его любовь...

Сердце колотилось под звуки стучавшего поезда, и мы неслись к этому догоравшему золоту и к этим сизым горам. И я снова старался поймать мелькнувшую мысль, задержать сверкнувшую радость...

А ес­ли... если мои детские, святые чувства, когда я жил с Ним, ходил перед лицом Его, любил и трепетал от своего бессилия к Нему приблизиться, если мои отроческие горения и слезы, сладость молитвы, чистота моя детская, мною осмеянная, оплёванная, загаженная, если всё это правда, а то, мертвящее и пустое, слепота и ложь?

Но разве это возможно, разве не знаю я ещё с семинарии, что Бога нет, разве вообще об этом может быть разговор, могу ли я в этих мыслях признаться даже себе самому, не стыдясь своего малодушия, не испытывая панического страха перед «научностью» и её синедрионом?

О, я был, как в тисках, в плену у «научности», этого вороньего пугала, поставленного для интеллигент­ской черни, полуобразованной толпы, для дураков.

Как ненавижу я тебя, исчадие полуобразования, духовная чума наших дней, заражающая юно­шей и детей! И сам я был тогда зараженный, и вокруг себя распростра­нял ту же заразу...

Закат догорел. Стемнело. И то погасло в душе моей вместе с последним его лучом, так и не родившись, – от мёртвости, от лени, от запуганности. Бог тихо постучал в моё сердце, и оно рас­слышало этот стук, дрогнуло, но не раскрылось... И Бог отошёл. Я ско­ро забыл о прихотливом настроении степного вечера. И после этого стал опять мелок, гадок и пошл, как редко бывал в жизни.

Но вскоре опять то заговорило, но уже громко, победно, властно.

И снова вы, о горы Кавказа!

Я зрел ваши льды, сверкающие от моря до моря, ваши снега, алеющие под утренней зарёй, в небо вонзались эти пики, и душа моя истаивала от восторга. И то, что на миг лишь блеснуло, чтобы тотчас же погаснуть в тот степной вечер, теперь звучало и пело, сплетаясь в торжественном, дивном хорале.

Передо мной горел первый день мироздания.

Всё было ясно, всё стало примирённым, испол­ненным звенящей радости.

Сердце готово было разорваться от блажен­ства.

Нет жизни и смерти, есть одно вечное, неподвижное днесь.

Ныне отпущаеши, звучало в душе и в природе.

И нежданное чувство ширилось и крепло в душе: победы над смертью. Хотелось в эту минуту умереть, душа просила смерти в сладостной истоме, чтобы радостно, восторжен­но изойти в то, что высилось, искрилось и сияло красотой первоздания.

Но не было слов, не было Имени, не было «Христос Воскресе!», воспетого миру и горным высям. Царило безмерное и властное Оно, и это «Оно» фактом бытия своего, откровением своим испепеляло в этот миг все преграды, все карточные домики моей «научности».

Я не знал и не понимал тогда, что сулила мне эта встреча. Жизнь дала новый поворот, апокалипсис стал превращаться во впечатления туриста, и тонкой пленкой затягивалось пережитое. Но то, о чём говори­ли мне в торжественном сиянии горы, вскоре снова узнал я в робком и тихом девичьем взоре, у иных берегов, под иными горами. Тот же свет светился в доверчивых, испуганных и кротких, полудетских глазах, пол­ных святыни страдания. Откровения любви говорили об ином мире, мною утраченном...

Пришла новая волна упоения миром.

Вместе с «личным счастьем» первая встреча с «Западом» и первые пред ним восторги: «культур­ность», комфорт, социал-демократия...

И вдруг неожиданная, чудесная встреча: Сикстинская Богоматерь в Дрездене, Сама Ты коснулась моего сердца и затрепетало оно от Твоего зова.

Проездом спешим осенним туманным утром, по долгу туристов, посетить Цвингер, с знаменитой его галереей. Моя осведомлённость в искусстве была совершенно ничтожна, и вряд ли я хорошо знал, что меня ждёт в галерее. И там мне глянули в душу очи Царицы Небесной, грядущей на облаках с Предвечным Младенцем. В них была безмерная сила чистоты и прозорливой жертвенности, – знание страдания и го­товность на вольное страдание, и та же вещая жертвенность виделась в недетски мудрых очах Младенца. Они знают, что ждёт Их, на что Они обречены, и вольно грядут Себя отдать, совершить волю Пославшего: Она «принять орудие в сердце», Он – Голгофу...

Я не помнил себя, голова у меня кружилась, из глаз текли радостные и вместе горькие слезы, а с ними на сердце таял лёд, и разрешался какой-то жизненный узел. Это не было эстетическое волнение, нет, то была встреча, новое знание, чудо... Я (тогда марксист) невольно называл это созерцание молитвой и всякое утро, стремясь попасть в Цвингер, пока никого ещё там не было, бежал туда, пред лицо Мадонны, «молиться» и плакать, и немного найдётся в жизни мгновений, которые были бы блаженнее этих слез...

Я возвратился на родину из-за границы потерявшим почву и уже с надломленной верой в свои идеалы. Земля ползла подо мной неудер­жимо. Я упорно работал головой, ставя «проблему» за «проблемой», но внутренне мне становилось уже нечем верить, нечем жить, нечем лю­бить. Мною владела мрачная герценовская резиньяция...

Но чем больше изменяли мне все новые боги, тем явственнее подымались в душе как будто забытые чувства: словно небесные звуки только и ждали, когда даст трещину духовная темница, мною самим себе созданная, чтобы ворваться к задыхающемуся узнику с вестью об освобождении.

Во всех моих теоретических исканиях и сомнениях теперь всё явственнее звучал мне один мотив, одна затаенная надежда – вопрос: а если?

И то, что загорелось в душе впервые со дней Кавказа, всё становилось властнее и ярче, а главное – определеннее: мне нужна была не «философская идея Божества», а живая вера в Бога, во Христа и Церковь. Если правда, что есть Бог, значит, правда всё то, что было мне дано в детстве, но что я оставил. Таков был полусознательный религиозный силлогизм, кото­рый делала душа: ничего или... всё, всё до последней свечечки, до последнего обрезка...

И безостановочно шла работа души, незримая миру и неясная мне самому.

Памятно, как бывало на зимней московской улице, на людной площади, – вдруг загорался в душе чудесный пламень веры, сердце билось, глаза застилали слёзы радости.

В душе зрела «воля к вере», решимость совершить, наконец, безумный для мудрости мира прыжок на другой берег, «от марксизма» и всяческих следовавших за ним измов к... православию…

О, да, это, конечно, скачок, к счастью и радости, между обоими берегами лежит пропасть, надо прыгать. Если придётся потом для себя и для других «теоретически» оправдывать и осмысливать этот прыжок, потребуется много лет упорного труда в разных областях мысли и знания, и всего этого будет мало, недоста­точно. А для того, чтобы жизненно уверовать, опытно воспринять то, что входит в православие, вернуться к его «практике», нужно было совершить ещё долгий, долгий путь, преодолеть в себе многое, что налипло к душе за годы блужданий.

Всё это я отлично сознавал, не теряя трезвости ни на минуту. И тем не менее в сущности вопрос был уже решён, с того берега смотрел я на предстоящий мне путь, и радостно было сознавать это.

Как это совершилось и когда – кто скажет?

Кто скажет, как и когда зарождается в душе любовь и дарит ей своё прозрение?

Но с некоторого времени я со всею уверенностью узнал, что это уже совершилось.

И от того времени протянулась золотая цепь в душе.

Однако шли годы, а я всё ещё томился за оградой и не находил в себе сил сделать решительный шаг, – приступить к таинству покаяния и причащения, которого всё больше жаждала душа.

Помню, как однаж­ды, в Чистый Четверг, зайдя в храм, увидел я (тогда «депутат» Государственной Думы) причащающихся под волнующие звуки: «Вечери Твоя Тайныя..» Я в сле­зах бросился вон из храма и плача шёл по московской улице, изнемогая от своего бессилия и недостоинства. И так продолжалось до тех пор, пока меня не восторгла крепкая рука...

Осень. Уединенная, затерянная в лесу пустынь. Солнечный день и родная северная природа. Смущение и бессилие по-прежнему владеют душой. И сюда приехал, воспользовавшись случаем, в тайной надежде встретиться с Богом.

Но здесь решимость моя окончательно меня оставила...

Стоял вечерню бесчувственный и холодный, а после неё, когда начались молитвы «для готовящихся к исповеди», я почти выбе­жал из церкви, «изшед вон, плакался горько».

В тоске шёл, ничего не видя вокруг себя, по направлению к гостинице и опомнился... в келье у старца.

Меня туда привело: я пошёл совсем в другом направлении вследствие своей всегдашней рассеянности, теперь ещё усиленной благо­даря подавленности, но, в действительности, – я знал это тогда дос­товерно, – со мной случилось чудо...

Отец, увидав приближающегося блудного сына, ещё раз сам поспешил ему навстречу.

От старца услышал я, что все грехи человеческие как капля перед океаном милосердия Божия.

Я вышел от него прощённый и примиренный, в трепете и слезах, чувствуя себя внесённым словно на крыльях внутрь церковной ограды.

В дверях встретился с удивленным и обрадованным спутником, который только что видел меня, в растерянности оставившего храм. Он сделался невольным свидетелем совершившегося со мной. «Господь прошёл», – умиленно говорил он потом...

И вот вечер, и опять солнечный закат, но уже не южный, а северный. В прозрачном воздухе резко вырисовываются церковные главы, и длин­ными рядами белеют осенние монастырские цветы. В синеющую даль уходят грядами леса. Вдруг среди этой тишины, откуда-то сверху, словно с неба, прокатился удар церковного колокола, затем всё смолкло, и лишь несколько спустя он зазвучал ровно и непрерывно. Звонили к всенощной. Словно впервые, как новорожденный, слушал я благовест, трепетно чувствуя, что и меня зовёт он в церковь верующих.

И в этот вечер благодатного дня, а ещё более на следующий, за литургией, на всё глядел я новыми глазами, ибо знал, что и я призван, и я во всём этом реально соучаствую: и для меня и за меня висел на древе Господь и пролил пречистую Кровь Свою, и для меня здесь руками иерея уготовляется святейшая трапеза, и меня касается это Евангелие, в кото­ром рассказывается о вечери в доме Симона прокаженного и о прощении много возлюбившей жены – блудницы, и мне дано было вкусить святейшего Тела и Крови Господа моего..." Протоиерей Сергий Булгаков